XXXI

XXXI

После премьеры в Париже и Риме мы вернулись в Лондон и провели там несколько недель. Мне еще нужно было решить, где мы поселимся. Кто-то из друзей посоветовал — в Швейцарии. Конечно, я предпочел бы Лондон, но мы боялись, что климат будет вреден для детей, да и валютные ограничения, откровенно говоря, сыграли тут определенную роль.

С грустью упаковали мы вещи и отправились в Швейцарию с четырьмя детьми. Временно мы поселились в Лозанне, в отеле «Бо-Риваж», на самом берегу озера. Стояла грустная осень, но горы были прекрасны.

Мы потратили четыре месяца на поиски подходящего дома. Уна, ожидавшая пятого ребенка, решительно заявила, что не хочет из больницы возвращаться в отель. Таким образом, надо было торопиться, и в конце концов мы обосновались в Мануар-де-Бан, в селении Корсье, чуть выше Веве. К нашему удивлению, мы обнаружили, что при доме есть участок в тридцать семь акров земли, фруктовый сад, в котором растут крупные черные вишни, чудесные зеленые сливы, яблоки и груши, и огород с клубникой, изумительной спаржей и кукурузой. Когда подходит время уборки урожая, мы все — где бы мы ни были — съезжаемся, дабы совершить туда паломничество. Перед террасой расстилается большая, акров на пять, зеленая лужайка, окаймленная прекрасными высокими деревьями, а вдали виднеются горы и озеро.

Мне удалось подобрать очень дельных помощников: мисс Речел Форд занялась нашим хозяйством, а потом стала и моим администратором; швейцарка мадам Бюрнье, мой секретарь-переводчик, много раз перепечатывала эту книгу.

Нас немного напугало великолепие нашего поместья — мы не были уверены, хватит ли у нас доходов, чтобы его содержать, но когда хозяин сказал нам, во что это может обойтись, мы успокоились, — эта сумма была в пределах нашего бюджета. Так мы стали жителями Корсье, население которого насчитывает тысячу триста пятьдесят человек.

Нам понадобилось около года, чтобы привыкнуть к новой жизни. Первое время дети ходили в сельскую школу в Корсье. Сначала им было очень трудно — все предметы преподавались на французском языке, и мы, конечно, волновались, не зная, как это подействует на них психологически. Но они очень быстро начали свободно болтать по-французски. Трогательно было видеть, как они легко приспособились к швейцарскому образу жизни. Даже Кей-Кей и Пинни, нянюшки младших детей, тоже принялись кое-как одолевать французский язык.

Мы начали порывать узы, еще связывавшие нас с Соединенными Штатами. Это заняло у нас довольно много времени. Я поехал к американскому консулу и вручил ему свою обратную визу, заявив, что меняю местожительство.

— Вы не собираетесь вернуться в Соединенные Штаты, Чарли?

— Нет, — ответил я, почти извиняющимся тоном. — Я уже слишком стар, чтобы терпеть всю эту чепуху.

Он не стал спорить и лишь заметил:

— Ну что ж, если захотите, вы всегда сможете вернуться, получив обычную визу.

Я улыбнулся и покачал головой:

— Я решил навсегда поселиться в Швейцарии.

Мы пожали друг другу руки и расстались.

Уна решила отказаться от американского подданства. В одну из наших поездок в Лондон она уведомила об этом американское посольство. Ей сказали, что требуемые при этом формальности займут не меньше трех четвертей часа.

— Какая чепуха! — сказал я Уне. — Смешно, что это должно занять так много времени. Я сам пойду с тобой.

Едва мы переступили порог посольства, как на меня вдруг нахлынули все прошлые обиды и оскорбления, и я уже готов был взорваться. Громким голосом я спросил, где помещается отдел иммиграции. Уна даже смутилась. Одна из дверей сразу открылась и показавшийся в ней человек сказал:

— Здравствуйте, Чарли! Пройдите, пожалуйста, с вашей супругой ко мне в кабинет.

Должно быть, он почувствовал мое настроение и поэтому начал беседу пояснением:

— Каждый американец, отказывающийся от американского подданства, должен ясно отдавать себе отчет в том, что он делает, и при этом быть в здравом уме. Вот почему мы и прибегаем к процедуре допроса, целью которой является лишь защита наших граждан.

Сознаюсь, это меня несколько отрезвило.

Этому человеку было лет под шестьдесят.

— А ведь я видел вас в Денвере, в старом театре «Эмприсс» в 1911 году, — сказал он, поглядев на меня укоризненно.

Тут я, конечно, сразу растаял, и мы с ним поговорили о добром старом времени.

Но когда было покончено со всей этой мукой, последняя бумага была подписана и мы весело простились, мне стало немного досадно, что я почти ничего не почувствовал в эту минуту.

В Лондоне мы по временам встречаемся с друзьями, среди них — Сидней Бернстайн, Айвор Монтегю, сэр Эдуард Беддингтон-Беренс, Дональд Огден Стюарт, Элла Уинтер, Грэхем Грин, Дж.-Б. Пристли, Макс Рейнгардт и Дуглас Фербенкс-младший. Хотя кое с кем из них мы видимся редко, одно сознание, что они существуют, уже радует, создает уверенность, что, если устанешь плыть, всегда можно причалить к надежной пристани.

Однажды мы с Уной обедали вдвоем в ресторане отеля «Савой», и, когда мы уже заканчивали десерт, к нашему столику подошли сэр Уинстон Черчилль и леди Черчилль. Я не видел сэра Уинстона и не имел от него никаких вестей с 1931 года. Но после премьеры «Огней рампы» в Лондоне я получил письмо от кинокомпании «Юнайтед артистс» — моих прокатчиков, в котором они просили разрешения показать фильм сэру Уинстону у него дома. Конечно, я был этим только польщен. Несколько дней спустя он прислал мне очень милое письмо, где благодарил меня и говорил, какое удовольствие доставила ему картина.

И вот сейчас сэр Уинстон стоял перед нашим столиком.

— Итак, — сказал он. В этом его «итак» мне почудилась какая-то нотка неодобрения.

Я быстро встал, расплываясь в улыбке, и представил Уну, которая уже собиралась уйти.

После ее ухода я попросил разрешения выпить с ними кофе и пересел за их столик.

Я заметил, что сэр Уинстон был как будто чем-то недоволен. Конечно, с 1931 года много воды утекло. Своим непобедимым мужеством и зажигательным красноречием он спас Англию, но мне казалось, что его речь, произнесенная в Фултоне по поводу «железного занавеса», не привела ни к чему хорошему и лишь усилила холодную войну.

Разговор перешел на мой фильм «Огни рампы», и тут он заметил:

— Два года тому назад я послал вам письмо, в котором поздравлял вас с этим фильмом. Вы его получили?

— О да, — ответил я восторженно.

— Почему же вы мне не ответили?

— Мне казалось, что оно не требует ответа, — сказал я виновато.

Но Черчилля трудно было обмануть.

— Гм-м-м, — недовольно пробормотал он, — а я уже решил, что это сделано мне в упрек.

— Нет, нет, конечно, нет, — поспешил я его заверить.

— Во всяком случае, — прибавил он в заключение, — ваши картины всегда доставляют мне радость.

Я был пленен скромностью великого человека, который мог помнить о каком-то письме двухлетней давности. Но я никогда не разделял его взглядов в политике. «Я здесь не для того, чтобы содействовать распаду Британской империи», — сказал когда-то Черчилль. Может быть, сказано это очень хлестко, но перед лицом современной действительности звучит пустой фразой.

Распад империи происходит вовсе не в результате политических махинаций, воздействия коммунистической пропаганды, революционных армий, восстаний черни или речей уличных ораторов. Пропагандистами и инспираторами тут выступают международные фирмы, рекламирующие свои товары, а также радио, телевидение, кино, автомобиль и трактор, новые достижения науки, увеличение скоростей и средств связи во всем мире. Вот те революционизирующие стимулы, которые приводят к распаду империи.

Вскоре после нашего возвращения в Швейцарию я получил письмо от Неру, в которое была вложена рекомендательная записка от леди Маунтбеттен. Она была уверена, что у меня с Неру найдется очень много общего, а так как он проезжал через Корсье, то, может быть, мы могли бы встретиться. Неру должен был присутствовать на ежегодном совещании послов в Люцерне и писал, что был бы очень рад, если бы я смог туда приехать и провести с ним вечер, а на следующий день он обещал отвезти меня в Мануар-де-Бан. Я поехал в Люцерн.

Я был удивлен, увидев невысокого человека, примерно одного со мною роста. С Неру была его дочь, миссис Ганди, очаровательная, спокойная женщина. Неру произвел на меня впечатление человека настроений, сурового и впечатлительного, с исключительно живым и аналитическим умом. До тех пор пока мы не выехали из Люцерна в направлении Мануар-де-Бан, куда я пригласил его позавтракать, он держался несколько неуверенно. Его дочь, направляясь в Женеву, ехала сзади, в другой машине. По пути у нас завязался очень интересный разговор. Неру очень высоко оценил деятельность лорда Луиса Маунтбеттена, который, будучи вице-королем Индии, прекрасно организовал уход англичан оттуда.

Я спросил Неру, каким идеологическим путем идет Индия. Он ответил:

— Тем, который может лучше всего помочь индийскому народу, — и тут же прибавил, что они уже утвердили пятилетний план. Он говорил блестяще, но его шофер мчался по крутым и извилистым горным дорогам со скоростью не менее семидесяти миль в час. Неру увлеченно объяснял мне основы политики Индии, а я, мысленно занятый «советами» шоферу, как нужно вести машину, должен признаться, почти не слушал его, ожидая, что мы вот-вот сорвемся в пропасть. И даже когда резко визжали тормоза и нас бросало вперед, Неру невозмутимо продолжал говорить. Но наконец наступила передышка — мы остановились на перекрестке, где дочь Неру должна была с нами расстаться. И тут он показал себя любящим и заботливым отцом: обнимая дочь, он нежно напомнил ей: «Береги себя!» — слова, которые скорей надо было дочери сказать отцу.

В Веве у нас появились новые друзья, и среди них мсье Эмиль Россье и мсье Мишель Россье с их семьями. Все они — большие любители музыки. Эмиль познакомил нас с известной пианисткой Кларой Хэскиль. Она жила в Веве, и, когда бывала в городе, она и обе семьи Россье приходили к нам обедать, а после обеда Клара усаживалась за рояль. Хотя ей было уже больше шестидесяти, Клара была на вершине своей славы и пользовалась феноменальным успехом в Европе и в Америке. Но в 1960 году, выходя из поезда где-то в Бельгии, она поскользнулась и упала. Ее отвезли в больницу, где она и скончалась.

Я часто проигрываю ее пластинки, особенно последнюю, которую она записала незадолго перед смертью. Прежде чем начать переписывать эту рукопись в шестой раз, я послушал Третий фортепианный концерт Бетховена в исполнении Клары (дирижер Маркевич). Он является для меня тем предельным приближением к настоящей правде в искусстве, каким может быть лишь великое произведение, и тем источником, из которого я почерпнул силы, чтобы закончить эту книгу.

Если бы мы не были так заняты своей семьей, мы могли бы вести в Швейцарии очень светскую жизнь. Среди наших соседей — королева Испании, граф и графиня Шевро д’Антрег, которые относятся к нам с большой сердечностью. Поблизости от нас живут также многие кинозвезды и писатели. Мы часто видим Джорджа и Бениту Сендерсов, встречаемся также с Ноэлем Коуардом. Весной нас обычно навещает много друзей, американцев и англичан. Часто бывает у нас Трумен Капоте, который иногда работает в Швейцарии. На пасхальные каникулы мы увозим детей на юг Ирландии — удовольствие, которое с восторгом предвкушает вся семья.

Летом мы в шортах обедаем на террасе и часов до десяти остаемся на воздухе, наблюдая, как день сменяется ночью. Иногда нам вдруг взбредет в голову проехаться в Лондон или Париж, а то и в Венецию или в Рим — все это близко, всего в нескольких часах езды.

В Париже нас часто принимает очень дорогой наш друг, Поль-Луи Вейлер. В августе он обычно приглашает всю семью на месяц в свое прелестное поместье на берегу Средиземного моря, где дети могут вдоволь плавать и кататься на водяных лыжах.

Друзья нередко спрашивают меня, скучаю ли я по Соединенным Штатам, по Нью-Йорку. Откровенно говоря, — нет. Америка очень изменилась, а вместе с ней и Нью-Йорк. Гигантский размах промышленности, печати, телевидения и коммерческой рекламы сделал для меня неприемлемым американский образ жизни. Меня больше устраивает простая, тихая жизнь, а вовсе не эти поражающие воображение авеню с небоскребами, призванными служить вечным напоминанием о могуществе крупного бизнеса и его великих свершениях.

Однако понадобилось больше года, чтобы я смог ликвидировать все свои дела в Соединенных Штатах. Налоговый департамент вздумал обложить налогом все доходы, полученные мною в Европе по прокату «Огней рампы» по 1955 год, на том основании, что я якобы считался тогда постоянным жителем Америки, хотя на самом деле меня изгнали из страны еще в 1952 году. Я не мог обратиться к защите американского суда, ибо, как объяснил мне мой американский адвокат, у меня было мало надежды вернуться в страну, чтобы защитить свои интересы.

Но так как я к тому времени уже вышел из всех американских компаний и развязался там со всеми делами, я мог бы послать их к черту. Однако, не желая отдавать себя под защиту другой страны и быть ей за это обязанным, я договорился об уплате значительно меньшей суммы, чем они потребовали, но значительно большей, чем я, по справедливости, должен бы уплатить.

Грустно было порывать последние нити, связывавшие меня с Соединенными Штатами. Наша горничная Элен, служившая у нас в Беверли-хилс, услышав, что мы не собираемся вернуться, написала нам вот это письмо:

«Дорогие мистер и миссис Чаплин!

Я писала вам много писем, но все не решалась их отправить. Мне кажется, что с тех пор, как вы уехали, все пошло не так, как надо. Я сама никогда в жизни ни по ком, кроме, может быть, своих родных, не тосковала так, как по вас. Все получилось как-то неправильно, несправедливо, неразумно, и я просто никак не могу с этим примириться. А теперь мы еще получили печальное известие, которого так боялись, хотя и понимали, что оно может прийти, — ваше распоряжение упаковать все, что возможно. Но это же немыслимо… не может быть… все вещи, которые мы укладывали, были омыты нашими слезами. У меня от горя не перестает болеть голова, — не знаю, как люди могут это выдержать. Пожалуйста, миссис Чаплин, пожалуйста, если только можете, не позволяйте мистеру Чаплину продавать дом. В каждой комнате еще живет особый дух, хотя там и остались теперь одни ковры да занавеси, а у меня такое чувство к этому дому, что я бы никого другого и не впустила сюда. Если бы только у меня самой были такие деньги… но это, конечно, глупо и никакого смысла не имело бы для меня. Если желаете, можно сократить все расходы до предела, но прошу вас, прошу вас, не продавайте дом. Я знаю, что не должна бы вам этого говорить, но не могу с собой совладать, — я ни за что не расстанусь с надеждой, что вы все когда-нибудь вернетесь сюда. Ну а сейчас довольно об этом, миссис Чаплин, я должна вам переслать еще три письма, но мне бы нужно достать конверты побольше размером. Передайте, пожалуйста, всем мой привет и простите, что пишу карандашом, — у меня даже авторучка испортилась.

Искренне ваша Элен».

Получили мы также письмо и от нашего дворецкого Генри. Вот что он писал:

«Уважаемые мистер и миссис Чаплин!

Я давно уже вам не писал, потому что мне, швейцарцу, очень трудно правильно выразиться по-английски. Несколько недель тому назад мне выпало счастье — мне удалось посмотреть картину «Огни рампы». Это был просмотр в частном доме, меня пригласила мисс Рансер. Там было человек двадцать, но единственно, кто мне там оказался знаком, это мистер и миссис Сидней Чаплин, мисс Рансери Ролли. Я сел в уголок подальше, чтобы остаться наедине со своими мыслями. И картина стоила того. Может быть, я смеялся громче всех, но я и плакал горше всех. Это самая лучшая картина из тех, что мне довелось в жизни увидеть. В Лос-Анжелосе ее ни разу не показывали. Правда, несколько пластинок, на которых записана музыка из «Огней рампы», передавали по радио. Какая прекрасная музыка! Когда я ее слышу, она так волнует меня. Но по радио никогда не упоминается имя композитора — мистера Чаплина.

Я был очень рад узнать, что детям понравилась Швейцария. Конечно, взрослым нужно побольше времени, чтобы привыкнуть к чужой стране. Но мне кажется, что Швейцария — одна из лучших стран на свете. Там самые лучшие школы на всем земном шаре и самая старая республика на свете — с 1191 года. Первое августа там — это здешнее 4 июля, День независимости. Там не празднуют этот день, но на всех горных вершинах вы увидите 1 августа огни. В общем, Швейцария осталась одной из немногих мало изменившихся и процветающих стран. Я уехал оттуда в Южную Америку в 1918 году. С тех пор два раза приезжал и отслужил два срока в швейцарской армии. Родился я в Сент-Галлене, в восточной части Швейцарии. В Берне живет мой младший брат, а в Сент-Галлене — другой.

Шлю вам всем мои самые лучшие пожелания.

С уважением ваш Генри».

Все, кто работал у меня в Калифорнии, оставались у меня на жалованье, но теперь, когда я совсем обосновался в Швейцарии, я уже не мог позволить себе продолжать им платить и дальше. Я дал каждому из них в виде выходного пособия чек; общая сумма этих чеков достигала восьмидесяти тысяч долларов. Но Эдна Первиэнс, получив свой чек, однако, оставалась у меня на службе до последнего дня своей жизни.

Подбирая актеров для «Мсье Верду», я подумал, что Эдна могла бы сыграть мадам Гросней — одну из главный ролей. Я не видел Эдну около двадцати лет; контора пересылала ей по почте ее недельное жалованье, и Эдна никогда не появлялась в студии. Впоследствии она призналась мне, что, когда ей позвонили из студии, она не столько обрадовалась, сколько испугалась.

Когда Эдна приехала, ко мне в уборную вбежал Ролли, мой оператор. Он тоже не видел ее лет двадцать.

— Пришла, — крикнул он, и глаза у него сверкали. — Конечно, она уже не та, но выглядит великолепно!

Он сказал мне, что она будет ждать меня на лужайке, перед своей уборной.

Я боялся какой-нибудь чувствительной сцены и постарался напустить на себя деловой вид, будто мы виделись две-три недели тому назад.

— Ну! Ну! В конце концов мы все-таки добрались до тебя! — начал я весело.

Она улыбнулась, но на ярком солнце я заметил, как у нее дрогнули губы. И тут я начал ей пояснять, зачем я ее вызвал, рассказал ей сценарий.

— По-моему, это замечательно, — сказала она. Эдна всегда была очень восторженной.

Она почитала мне куски роли, и, надо сказать, неплохо. Но одно ее присутствие вызывало во мне какое-то тоскливое чувство — она так живо напоминала мне мои первые успехи в кино, те дни, когда все еще было впереди.

Эдна со страстью погрузилась в работу, правда, из этого ничего не вышло. Образ требовал определенной, чисто европейской утонченности, которой у Эдны никогда не было. Поработав с ней три-четыре дня, я был вынужден признать, что она не годится для этой роли. Но Эдна и сама почувствовала скорей облегчение, чем разочарование. Я больше не видел ее, и она не давала о себе знать. Но потом она написала мне в Швейцарию и поблагодарила меня за полученный чек.

«Дорогой Чарли!

Первый раз в жизни я пишу тебе, хочу поблагодарить за дружбу, которой ты дарил меня в продолжение стольких лет, за все, что ты сделал для меня. Юность считается беззаботной порой, но я знаю, что на твою долю и тогда выпало немало забот. Однако я верю, что теперь зато твоя чаша счастья с такой прелестной женой и детьми полна до краев…

(Дальше Эдна описывает свою болезнь, чудовищные расходы на докторов и сестер, но кончает, как и всегда, веселой шуткой.)

Расскажу анекдот, который недавно услышала. Летчика посадили в ракету, запломбировали и выстрелили, чтобы посмотреть, как высоко он может подняться. Ему было предписано следить за высотой. Вот он и считал все время: 25 тысяч… 30 тысяч… 100 тысяч… 500 тысяч… Очутившись на такой высоте, он сказал про себя: «Господи Иисусе Христе!» и тут тихий мягкий голос отозвался: «Э?»

Прошу тебя, прошу тебя, Чарли, дай мне о себе знать, как можно скорее, — хотя бы два слова. И, пожалуйста, вернись — твое место здесь!

Искренне твоя самая верная и самая большая почитательница.

Целую, Эдна».

За все эти годы я не написал Эдне ни одного письма — вся связь с ней шла через студию. Ее последнее письмо было ответом на сообщение о том, что она по-прежнему будет получать свое жалованье.

13 ноября 1956 года.

«Дорогой Чарли!

И вот снова сердце мое переполнено благодарностью тебе. И снова я в лечебнице («Ливанские кедры»), — тут мне облучают шею кобальтом и рентгеном. После этого ад уже не страшен. А ведь это надо терпеть, пока человек способен хотя бы пальцем шевельнуть. Но тем не менее это лечение — самое лучшее из всех известных доныне от той болезни, которая меня мучает. Надеюсь, что в конце недели меня отпустят домой, и тогда я буду амбулаторной больной (как это будет замечательно!). Я уж благодарна и зато, что у меня внутренние органы не поражены и что у меня чисто местное заболевание — так, по крайней мере, мне говорят. А мне все это напоминает рассказ о парне, который стоял на углу 7-й авеню и Бродвея и почему-то рвал бумагу на мелкие клочки и разбрасывал их на все четыре стороны. Подходит полицейский и спрашивает, что это ему вздумалось сорить? «Отгоняю слонов», — отвечает парень. Полицейский ему на это: «В моем районе нет никаких слонов!» — «Вот видите, — говорит, — значит, мое средство действует!» Вот тебе моя глупость на сегодняшний день — ты уж прости меня.

Надеюсь, что и ты и все твои здоровы и радуетесь тому, ради чего ты работал всю жизнь.

Как всегда с любовью, Эдна».

Вскоре после того как я получил это письмо, она умерла. Мир вокруг молодеет, юность побеждает. А мы, чем дольше живем, тем более одинокими становимся.

И вот я подошел к концу своей одиссеи. Я понимаю, что время и обстоятельства благоприятствовали мне. Мне выпало на долю быть любимцем всего мира, меня и любили и ненавидели. Да, мир дал мне все лучшее, и лишь немного самого плохого. Какими бы ни были превратности моей судьбы, я верю, что и счастье и несчастье приносит случайный ветер, как облака в небе. И, зная это, я не отчаиваюсь, когда приходит беда, но зато радуюсь счастью, как приятной неожиданности. У меня нет определенного плана жизни, нет и своей философии, всем нам — и мудрецам и дуракам — приходится бороться с жизнью. Я бываю и очень непоследователен: мелочи иногда вызывают у меня раздражение, а катастрофы оставляют равнодушным.

Как бы то ни было, сейчас моя жизнь кажется мне увлекательнее, чем когда-либо прежде. Я здоров, все еще способен к творчеству и собираюсь снимать фильмы; может быть, сам я уже не буду в них играть, но буду писать сценарии и ставить фильмы с участием моих детей — некоторые из них обещают стать хорошими актерами. Я по-прежнему честолюбив и никогда не смогу уйти на покой. Мне бы хотелось сделать еще очень много — помимо нескольких сценариев, которые надо закончить, я хотел бы написать пьесу и оперу, если позволит время.

Шопенгауэр говорил, что счастье — это понятие негативное. Я не согласен с ним. За последние двадцать лет я узнал, что такое счастье. Судьба подарила мне замечательную жену. Мне хотелось бы подробнее написать о ней, но тут пришлось бы говорить о любви, а писать о настоящей любви — это значит испытать самое прекрасное из творческих разочарований: ее невозможно ни описать, ни выразить. За эти двадцать лет я каждый день открываю все новую глубину и прелесть характера Уны. И даже когда она просто, с удивительным достоинством идет впереди меня по узкому тротуару Веве и я гляжу на ее изящную, стройную фигурку, на гладко зачесанные темные волосы, в которых уже поблескивает несколько серебряных нитей, к моему сердцу вдруг приливает волна любви и счастья оттого, что она такая, какая есть, и к глазам подступают слезы. И, полный этого счастья, я сажусь иногда в часы заката на террасе и гляжу на широкую зеленую лужайку, на озеро, на спокойные горы вдали — и, ни о чем не думая, радуюсь их величавой безмятежности.