Глава 24. Римские каникулы

Глава 24. Римские каникулы

Мама… Рома! Есть еще одно место на земле, которое дышит любовью, только на этот раз — неторопливой, бесконечной… Эта любовь раскрывает свои материнские объятия, предлагает кормящую грудь, превращая каждого, кто прильнул к ней, в своего сосущего младенца — она убаюкивает, примиряет с твоей участью. Италия: для нее все мы — дети горячо любимой матери. Здесь хочется плодить себе подобных, участвуя в беспрерывном процессе создания жизни в ответ на щедрую любовь, струящуюся с небес на землю. «Италия — миа!» «…Bella, bellissimo!» «Чао бэлла!» «Чао!» «О bella ciao, bella ciao, bella ciao, ciao, ciao!»

Вслед за Парижем год спустя картина «Романс о влюбленных» отправилась в Рим. На этот раз делегацию советских кинематографистов составляли Сергей Бондарчук и Ирина Скобцева, министр кинематографии Филипп Тимофеевич Ермаш и мы с Кончаловским. Здесь беспрерывно угощали спагетти, в любое время суток, говорили без умолку, жестикулировали перед самым носом, постоянно чем-то восхищались, целовали — одним словом, любили и нас, и нашу картину! А иначе и быть не могло: итальянцы — народ гостеприимный и доброжелательный сверх меры. Нам удалось посетить знаменитую киностудию «Чинечитта», попасть в павильон гениального Феллини и взглянуть на декорации к фильму «Казанова» — гигантскую люстру со свечами-фаллосами. Познакомились и с «самим»: он улыбался, живо беседовал с обступившими его людьми, но казалось, что с нашим уходом облегченно вздохнул — свободолюбивые художники не любят формальных знакомств и представлений. Перед тем как расстаться с ним, я, по подсказке Кончаловского, встала на цыпочки и поцеловала маэстро в щеку. В ответ он сказал какую-то шутку, но переводчик так и не смог ее перевести — замешкался и только рассмеялся в ответ.

Мы бродили по городу, в который стекаются все дороги, где за руинами чудится зов многогрудой волчицы, где даже последний нищий и тот римлянин — отпрыск великой империи, и наших подошв касалась драгоценная пыль, приобщая к могучему эху истории. Вся в выбоинах и ссадинах, застекленная после нападения обезумевшего зрителя, взирала на посетителей собора Святого Петра микеланджеловская Пьета: печаль, воплощенная в камне, приобретает удвоенную силу. Нашим добровольным гидом по «древнейшему из музеев» стал Федор Федорович Шаляпин — сын знаменитого отца, живущий здесь. Актер по профессии, он рассказывал о римских императорах, словно те были его родственниками: одних осуждал, другими гордился. Я внимала его речам, переводя взгляд с полуразрушенного Колизея на морщинистое лицо с голубыми провалами глаз, и думала о том, что нужен еще один экскурсовод — теперь уже по жизни самого Федора Федоровича. Как говорится: человек — это его… пейзаж.

Благодаря давней дружбе, которая завязалась между Бернардо Бертолуччи и Андроном, тот пригласил нас на просмотр своего нового фильма. Оказавшись на киностудии, я первым делом побежала припудрить разгоряченное от волнения лицо, а когда вошла в зал, Андрон шикнул на меня: «Где ты ходишь, все ждут только тебя!» Свет в зале тут же погас, засветился в луче проектора квадрат экрана, поплыли кадры эпопеи «XX век», которую вскоре увидит весь цивилизованный мир. Андрона тогда потряс фильм Бертолуччи — особенно масштабностью полотна и социальным пафосом. А спустя примерно год Кончаловский взялся писать сценарий, превратив госзаказ фильма о нефтяниках в притчу об истории нашей страны, прослеженную через судьбу двух семей в течение нескольких десятилетий. «Сибириада», безусловно, напоминает отечественную версию «XX века». Создав четырехчасовое полотно, Кончаловский словно выпрямился в полный рост, чего не мог сделать в камерных картинах. Ему тогда вообще была свойственна некоторая гигантомания: снять «Войну и мир», по его мнению, являлось большим завоеванием, нежели, скажем, «Зеркало» — фильм, который он считал умозрительным, чересчур «мозговым».

Примерно через час после окончания просмотра в компании итальянского режиссера и его главной исполнительницы Стефании Сандрелли мы пили вино в маленьком ресторанчике. Знаменитая «соблазненная и покинутая» в жизни оказалась худой, изможденной блондинкой, на бледном лице которой неуловимо проступали черты разрекламированного чувственного образа. «Все наши звезды кино созданы правильным освещением, — вспомнила я слова одного итальянского киношника, — все без исключения: Моника, Клаудия, Стефания — свет решает все!» По окончании недолгого ужина Бертолуччи распрощался и, сев в свою машину, нажал было на газ, но тут вдруг повернул красивую голову в нашу сторону и прокричал мелодично, словно пропел что-то. На глазах у Андрона выступили слезы. Я тут же вспомнила, как во время съемок «Романса» в Серпухове Кончаловский нет-нет да и поставит итальянскую аудиокассету и, глядя на мелькающие за окном машины русские ландшафты, будет предаваться воспоминаниям со слезами на глазах.

«Знаешь, что он сказал? Я люблю тебя и всегда думаю о тебе!» Андрон был тронут до глубины души. Выражения любви весьма свойственны киношному братству — здесь ничего не сделаешь без чувств, а преданность, пронесенная через языковые барьеры и политические системы, особенно ценна. По дороге в гостиницу Андрон рассказывал мне о романах Бертолуччи со своими героинями — Доминик Сандой («Конформист», «XX век»), Марией Шнайдер («Последнее танго в Париже»), а также о романе последней со Стефанией Сандрелли, наделавшем много шума в прессе. Затем он пояснил, что Стефания страдает от болезни почек и потому так похудела, и, вздохнув напоследок, по-отечески заключил: «К счастью, возле нее теперь преданный муж, а у Бертолуччи хорошая невеста!» Каждый раз, выслушивая истории страстей всеобщих кумиров, узнавая подноготную их желаний, я дивилась тому, насколько магия творчества проста на первый взгляд в ее человеческих составляющих. Интерес, влюбленность, ревность, восхищение, боль, память, месть, реванш, разочарование стоят почти за каждым стихотворением, пьесой, фильмом… Взаимосвязь между жизнью и творчеством — самая непосредственная. Намного сложнее понять, в какой момент жизнь перестает быть причиной, а творчество ее следствием — они незаметно меняются местами, и возникает обратная связь: примером служит история Пигмалиона. И уж совсем не под дается осмыслению тот момент, когда человеческие чувства, достигнув критической массы, трансформируются в произведение искусства.

Самая запоминающаяся встреча ждала меня впереди. Мы поехали в гости к Микеланджело Антониони! Добродушный хозяин принимал советскую делегацию за длинным обеденным столом, сервированным в гостиной. Раскрасневшиеся от возбуждения гости быстро освоились, почувствовали себя свободно, как в собственном доме, и вскоре разговорились в голос — сыпались анекдоты, комплименты, шутки, звенела посуда, разливалось вино, и все попеременно хохотали. Скромнее и молчаливее других был сам Антониони — за него «отдувался» его сценарист, Тонино Гуэрра. Он болтал без умолку, развлекая всех, и себя в первую очередь. Как позднее рассказал мне секретарь знаменитого режиссера, он же переводчик, по имени Анжело, — хозяин дома не любил официоза и с трудом переносил большое скопление народа. К тому же он был застенчив: не умел произносить тосты и шутки на заказ. Удивительно, насколько это соответствовало его «молчаливости» в творчестве — тексты и сам ритм его фильмов скорее напоминают подслушанную мысль, нежели произнесенное слово. Впоследствии его «молчание» обернулось трагической иронией — в результате инсульта он потерял дар речи.

Не дождавшись десерта, я улучила минутку и выскользнула из-за стола, надеясь остаться незамеченной. Мне это удалось, и я решила прогуляться по дому в пределах первого этажа. Очутившись в закутке, где играл магнитофон, я принялась разглядывать кассеты и пластинки, которые аккуратно выстроились на полках вдоль стены. Взяв в руки наиболее приглянувшуюся из них, я вдруг услышала, как кто-то обратился ко мне по-английски: «Вам нравится эта музыка?» За моей спиной приветливо улыбался Антониони. Я плохо разбиралась в джазе, но попыталась объяснить, что мне все в его доме нравится. «А почему же вы вышли из-за стола?» — поинтересовался он. Я жестом указала на раздутый от количества съеденного живот в доказательство сытного обеда. Удовлетворенный моим ответом, он предложил мне пройтись вместе с ним по его жилищу. Я благоговейно согласилась, и мы отправились на экскурсию по частным владениям гения. Обстановка дома отличалась скромностью и функциональностью — ничего лишнего, единственное, что впечатляло воображение советского гражданина, — десятки квадратных метров, предназначенных для одного лица. Но зато какого! Все здесь наводило на мысль, что хозяин одинок — живет без семьи, жены или подруги. На крохотной тумбочке возле его кровати стоял портрет молодой женщины. «Это бывшая любовь Микеланджело, они недавно расстались, и он все еще переживает», — пояснил мне переводчик Антониони, подоспевший как раз вовремя. «Он просит тебе перевести, что ты ему понравилась в картине», — продолжил переводчик, имея в виду «Романс о влюбленных». Я радостно поблагодарила и принялась отвечать на вопросы, где я учусь, где живу и что собираюсь делать дальше. «А почему ты подстригла волосы? Хочешь походить на Мию Фэрроу в фильме Полянского „Ребенок Розмари?“» — поинтересовался режиссер. «Не знаю, может быть, она мне нравится!» Сравнение с героиней мистического триллера мне польстило. «Микеланджело собирается приехать в Москву и, возможно, будет снимать фильм в Казахстане. У него есть для тебя роль. Ты встретишься с ним в Москве?» — говорил мне Анжело. (Так звали щупленького человека, свободно объясняющегося по-русски. Позднее я подружусь с ним и узнаю, что он учился когда-то в Москве, затем женился на «нашей», привез ее в Италию и с тех пор не теряет связь с Россией, помогая советским кинематографистам налаживать контакты с местными киноидолами.) «Если вы позволите, он приедет в гостиницу проводить вас перед отъездом». На все вопросы я отвечала утвердительно и с выражением восклицательного знака на довольном лице.

В последний день нашего пребывания в Риме погода была хмурая, целый день беспрерывно лил дождь. Это обстоятельство меня жутко расстраивало, все утро у меня крутилась навязчивая мысль: «Погода помешает ему прийти! А может, он давно передумал или забыл». Вдобавок ко всему нам устроили пресс-конференцию для местных журналистов прямо в холле гостиницы, и она, к моему ужасу, задержалась ровно на час. «Ну теперь точно не придет», — решила я. «Антониони, наверное, уже ушел, если вообще приходил», — со слезами в голосе шепнула я Андрону, которому к тому моменту тоже порядком надоело отвечать на вопросы под стрекот камер и щелчки фотоаппаратов. Ему, как и мне, безусловно, льстило внимание к нам автора «Фотоувеличения», «Профессии — репортер», «Забриски пойнт» и других знаменитых картин, но все-таки его самолюбие тревожил мой ажиотаж в ожидании седовласого господина. «Не дождался. Зачем ему это надо?» — сделал вывод Андрон. Я покосилась в его сторону, пытаясь понять — доволен он этим обстоятельством или нет. «Даже если ему от этого легче, все равно он тут ни при чем — ведь не мог же он заказать сегодня плохую погоду». Когда все наконец закончилось, мы вышли в гостиничный коридор — прямо перед нами, опираясь на зонт, словно на трость, стоял Антониони. Он грустно улыбнулся в ответ на слова благодарности за то, что пришел навестить нас в последнюю минуту перед отлетом. Мы пожелали друг другу всего наилучшего в будущем и выразили надежду на скорую встречу в Москве, обнялись и распрощались. Во мне все пело — талантливые артисты, к тому же оказавшиеся отзывчивыми людьми, способны пробудить все лучшее в тебе и дать силы на многое.

Через пару месяцев в Москве появился Анжело, он сообщил, что переговоры с Госкино о съемках в Казахстане идут полным ходом и что все решится весной. Он попросил меня отпустить снова длинные волосы, заверив, что это личная просьба Антониони. Спустя еще несколько месяцев тот же Анжело принес печальную весть о том, что проект сорвался по причине возникших разногласий между нашим начальством и итальянской стороной. Разыскав в каком-то журнале фотографию Микеланджело Антониони, я вырезала ее и отныне хранила изображение своего нового кумира среди самых памятных реликвий: мраморного львенка, зайца из хризопраза и осколка тарелки с голубой каемкой, которую мне вручили в первый съемочный день картины «Романс о влюбленных».