Глава третья «Не бойсь!», или Судьба России под подушкой
Глава третья
«Не бойсь!», или Судьба России под подушкой
В тот же день потрясенный происшедшим Бирон созвал совещание, на которое пригласил фельдмаршала Б. X. Миниха, обер-гофмаршала Р. Г. Левенвольде, кабинет-министров князя А. М. Черкасского и А. П. Бестужева-Рюмина. Миних-сын упоминает, что на это заседание пригласили еще следующих знатных персон: начальника Тайной канцелярии генерала А. И. Ушакова, адмирала и президента Адмиралтейской коллегии Н. Ф. Головина, обер-шталмейстера князя А. Б. Куракина, генерал-прокурора князя Н. Ю. Трубецкого, генерал-поручика В. Ф. Салтыкова и гофмаршала Д. А. Шепелева.[57] Английский посланник назвал эту группу знати «хунтой» (на испанский манер —junto), что довольно точно.
Показания Левенвольде на следствии в 1742 году отчасти передают обстановку растерянности, воцарившуюся тогда во дворце: когда императрице «в болезни зело тяжко стало, то прислано было к нему (как и к другим сановникам. – Е. А.) от него, герцога, чтоб он (Левенвольде. – Е. А.) ехал во дворец, и как он приехал к нему, герцогу, и он, ему объявя, что Ее величество трудна, спрашивал что делать? На что он сказал, что он не знает, надобно-де для того призвать министров. Он его послал для того ж к графу Остерману».[58] Действительно, решили просить совета у Остермана и послали к нему также кабинет-министров – князя А. М. Черкасского, А. П. Бестужева-Рюмина и фельдмаршала Миниха.[59] Вице-канцлер уже несколько лет (из-за подлинной или выдуманной подагры) не выходил из дома, и к нему постоянно посылали записки или сами сановники приезжали для совещаний.[60] Эта система давно сложилась при Анне Иоанновне, и для императрицы и многих сановников двора репутация Остермана как наиболее опытного и умного советника была непререкаема. Без его участия в это время обычно не рассматривалось ни одно серьезное дело.
У Бирона были довольно сложные отношения с Остерманом. Как писал еще в феврале 1740 года французский дипломат, «граф Остерман представляется как бы помощником герцога, но на самом деле этого нет; правда, что герцог советуется с этим наиболее просвещенным и опытным из всех русских министров, но он не доверяет ему, имея на то верные основания».[61] Как и многие другие, Бирон знал вице-канцлера как человека лживого и двуличного. Не сложилось доверительных отношений между Бироном и Остерманом и позже, когда первый стал регентом.
Как писал Бирон в своих записках, Остерман дал визитерам такой совет: издать Манифест о наследнике престола, чтобы «учредить и утвердить порядок его возможно скорее и на прочных основаниях», имея в виду новорожденного Ивана Антоновича.[62] Этот Манифест о наследстве «писал по его сказыванию Андрей Яковлев», секретарь Кабинета министров. При дворе царила паника, и, как показал в 1742 году Остерман, «манифест еще был не окончен, а о скорейшем того сочинении от двора была присылка, дабы немедленно оное прислано было, который он, окончив начерно, с Андреем Яковлевым и отослал в Кабинет».[63] Анна Иоанновна на смертном одре почти сразу же одобрила и подписала документ.
Он предусматривал объявление принца Иоанна наследником российского престола. В Манифесте говорилось, что государыня, проявляя «матернее наше попечение… к приведению Нашего отечества с часу на часу в вящее цветущее состояние», решила, «по довольном и зрелом рассуждении», согласно петровскому Уставу о престолонаследии 5 февраля 1722 года и Закону о престолонаследии 1731 года, назначить Ивана Антоновича, названного «Любезнейшим Внуком», своим наследником. Далее в Манифесте говорилось, что если Иван Антонович умрет до того момента, как у него самого появятся «законно рожденные наследники», то престол переходит к его (еще не родившемуся тогда) младшему брату, а если и этот наследник умрет бездетным, то трон переходит к «другим законным из того же супружества (Анны Леопольдовны и Антона Ульриха. – Е. А.) раждаемым принцам…».[64]
Документ этот отражал всем известное упрямое желание Анны Иоанновны сохранить престол за старшей ветвью Романовых, идущей от царя Ивана Алексеевича, и во что бы то ни стало не допустить на трон представителей той династической ветви, которая шла от младшего брата царя Ивана – Петра Великого. В этом Анна в точности повторила поступок императрицы Екатерины I, которая, умирая в мае 1727 года, подписала (по настоянию светлейшего князя А. Д. Меншикова) завещание – Тестамент. В нем было сказано, что престол от Екатерины переходит к внуку Петра I великому князю Петру Алексеевичу (сыну злосчастного царевича Алексея), а в случае его, Петра II, смерти (при его бездетности) на престол вступает Анна Петровна и ее мужские потомки, а затем Елизавета Петровна и ее сыновья и внуки. Формально и Тестамент, и Манифест 1740 года отвечали главному принципу петровского Устава о престолонаследии 1722 года – государь вправе устанавливать любой порядок престолонаследия, а также изменять его по своей воле. В этом – суть самодержавия. Но одновременно и Тестамент Екатерины, и Манифест Анны противоречили этому основополагающему принципу самодержавия – ведь и Петр Второй, и Иван Антонович, войдя в совершеннолетний возраст, даже не имея детей, были вправе (согласно Уставу Петра Великого) определять порядок престолонаследия так, как им заблагорассудится, а не так, как указывали их предшественники, оставившие завещание. Однако Анна Иоанновна об этом не задумывалась, как и Остерман, писавший Манифест. Зато они хорошо знали, как часто тогда умирали младенцы, даже не дожив до года. Поэтому и предусматривался механизм дублеров Ивана Антоновича из его младших (повторю, еще не родившихся) братьев.
Но это был лишь первый шаг при решении вопроса о власти. Никого не смущал тот факт, что наследником назначается двухмесячный младенец. Формально здесь соблюдалась логика предшествующего указа Анны Иоанновны 1731 года о престолонаследии, в котором было сказано о будущем наследнике, рожденном от брака Анны Леопольдовны с неким иностранным принцем. Одновременно автор Манифеста Остерман ссылался на пример Петра Великого, назначившего наследником (после казни царевича Алексея в 1718 году) своего трехлетнего младшего сына Петра Петровича.
Уже в момент составления Манифеста во всей своей остроте вставал серьезнейший вопрос: кто при новом императоре-младенце Иване будет регентом? Этот вопрос предстояло решить, не откладывая в долгий ящик, пока жива императрица. Скорее всего, обсуждение проблемы регентства происходило тогда же, 5–6 октября, на совещаниях вельмож. К такому выводу пришла следственная комиссия 1741 года: «…а по следствию явилось: рассуждение и совет о регентстве его (Бирона. – Е. А.) был 5 октября в вечеру. А то определение (завещание, или Акт. – Е. А.) писано того же вечера и ночью, а чтено ему (Бирону. – Е. А.) поутру на другой день, и между тем от сочинения до чтения и сведения его было токмо несколько часов, а слушав онаго, некоторые пункты и сам прибавить велел».[65] В принципе перед собравшимися сановниками был выбор из трех основных вариантов: первый – создается регентский совет в составе высших чиновников империи (с участием или без участия родителей императора); второй – регентшей становится мать императора Анна Леопольдовна; третий – регентом объявляется герцог Бирон.
Последний вариант среди иностранных наблюдателей даже не рассматривали – настолько невероятным он казался. Шетарди и другие дипломаты на все лады обсуждали возможные варианты правления, упоминая не только регентский совет, Анну Леопольдовну, но и Елизавету Петровну с ее племянником герцогом Голштейн-Готторпским.
С точки зрения тогдашнего права и принятых династических обычаев в России и Западной Европе первый и второй варианты были вполне законны, тогда как третий мог быть легитимен только с точки зрения логики Устава о престолонаследии Петра Великого 1722 года, основанного на самодержавном принципе – кого хочу, того и назначу в преемники. Если рассматривать варианты с позиций правящей верхушки, то коллективное регентство было менее предпочтительно, чем регентство Анны Леопольдовны. В верхах не было единства, и существовала опасность, что такая система не сработает. К тому же исторические примеры коллективного правления в России были неудачны: Боярское правление в малолетство Ивана Грозного, Семибоярщина 1610 года и особенно Верховный тайный совет 1730 года, бывший у всех на памяти. В последнем случае именно неприемлемость коллективного управления для массы дворянства стала причиной провала «затейки» верховников ограничить императорскую власть Анны Иоанновны. Пример гибнущей от дворянской демократии Речи Посполитой также с давних пор пугал всех верных подданных. Общее мнение было таким: «Они-де не хотят так сделать, как в Польше, чтоб многие персоны в совете присутствовали».[66] Ярым противником коллективного регентства выступал Бирон, который в ответ на предложение ввести такую систему решительно возразил: «Какой-де имеет быть совет? сколько-де голов, столько-де разных мыслей будет».[67]
Регентство же матери государя-императора казалось более привычным и естественным. Недаром сторонники Бирона и сам герцог понимали, что его регентство, при отстранении Анны Леопольдовны и ее мужа от власти, «не без ненависти будет в других государствах, ежели их высочества обойти».[68] Примеров женского регентства в истории встречалось немало, хотя эти примеры свидетельствовали о том, что политическая жизнь в государстве, где правила регентша-мать, никогда не была безмятежной. Вспоминаются наиболее яркие примеры: правление матери Ивана Грозного Елены Глинской, Марии Медичи, увековечившей себя Варфоломеевской ночью, или Анны Австрийской.
Анну Леопольдовну в роли регентши наверняка хотел видеть с давних пор симпатизировавший Брауншвейгской фамилии А. И. Остерман. Возможно, он полагал, что после объявления Манифеста 6 октября такой вариант регентства и будет реализован. В «Изложении вин Остермана», составленном в 1742 году, отмечается, со слов Левенвольде, что когда в начале болезни императрицы Анны Иоанновны Бирон послал к Остерману за советом о форме правления, тот сказал: «Ежели быть наследником принцу Иоанну, так матери его должно быть правительницею, а по ней учрежденному совету, а в том совете может присутствовать и он, герцог».[69] Но Бирону это сразу не понравилось, и вариант этот был отвергнут. А когда события пошли по сценарию герцога, то Остерман, привыкший думать прежде всего о себе, сразу же занял общую для большинства позицию – стал ратовать за кандидатуру Бирона в регенты.
Неизбежно возникает вопрос: почему же Анна Иоанновна, обладая полным правом назначить себе в наследники любого,[70] сразу же не сделала наследницей свою племянницу, которая была ближайшей ее родственницей? Возможно, действовала инерция акта 1731 года, не предусматривавшего такого варианта. Возможно, учитывались традиционные соображения о необходимости вернуть правление «мужской особе» как более привычной для общества. Анна Леопольдовна была замужем, а в России был неизвестен институт супруга-консорта. Такой вариант был бы не понят и, возможно, не принят в России.
Наконец, на решение Анны Иоанновны – особы эмоциональной, обидчивой – могли повлиять изменения в отношениях с племянницей. После рождения Ивана между тетушкой и племянницей как будто пробежала черная кошка. Когда позднее, во время следствия, Бирона обвинили в том, что он наговаривал императрице на принцессу, чтобы последнюю «в подозрение привесть и милость и любовь от оной отвратить», и склонял императрицу отослать Анну Леопольдовну к отцу в Мекленбург, то в ответ Бирон утверждал, что Анна Иоанновна сама ему жаловалась, что племянница «к ней неласкова и что для того намерение имеет ее в Мекленбург отправить».[71] О напряженных отношениях тетки и племянницы известно из донесения Финча лорду Гаррингтону (если, конечно, эти сведения попали к нему не от самого Бирона). Английский дипломат писал через две недели после смерти императрицы, что Анна Иоанновна, «чувствуя себя хуже, чем полагали окружающие, накануне (начала смертельной болезни 5 октября. – Е. А.) вечером посылала за принцессой Анной, чтобы сказать ей, что с самого момента рождения юного принца… посвятила новорожденного служению Богу и отечеству и торжественною клятвою нарекла его своим наследником, пока же нарекает его великим князем. Ваше превосходительство легко представите себе, насколько такое заявление изумило принцессу, которая со дня своего замужества, и тем более со дня рождения сына, была уверена в том, что наследие останется за ней».[72] Финч явно утрирует реакцию Анны Леопольдовны, ибо о назначении ее сына наследником было известно и ей, и всей России начиная с 1731 года. Но тут важен сам факт такой беседы, в особенности отказ императрицы говорить с племянницей об установлении ее регентства. Это, как известно, и открыло Бирону возможность претендовать на власть.
Тема мекленбургского влияния, точнее, влияния известного своей несносной вздорностью отца принцессы, герцога Карла Леопольда, неожиданно возникла в этом деле в качестве неблагоприятного фактора для Анны Леопольдовны как возможной регентши. Вот как излагал этот сюжет Бирон в записках, объясняя 5 или 6 октября 1740 года своим приближенным, почему государыня не назначила регентшей Анну Леопольдовну: «Принцесса, правда, не глупа, но у нее жив отец, тиран своих подданных; он тотчас явится сюда, начнет поступать в России, как в своем Мекленбурге, вовлечет наше государство в пагубные войны и приведет его к крайним бедствиям…» Мысль эту поддержали и другие. Миних больше всего опасался, как бы этот ужасный Карабас-Барабас из Мекленбурга не завладел вверенным ему российским «военачальством». Беспокойство выказал и князь Черкасский: «Ея высокий родитель… чтоб не домогался сие государство привесть в войну, понеже он человек горячий и стараться будет генералиссимусом быть».[73] Насколько реальны были эти опасения и мог ли Карл Леопольд приехать к дочери в Россию, сказать трудно, но в течение того года, когда Анна Леопольдовна находилась у власти, вопрос о визите ее батюшки в Россию даже не возникал, хотя некоторые хлопоты о его судьбе были предприняты в 1741 году русским дипломатическим ведомством. Однако в момент обсуждения вариантов регентства такие опасения присутствовали, и нельзя сказать, что они были совершенно беспочвенны. Все помнили, что накануне свадьбы Анны Леопольдовны и Антона Ульриха в 1739 году разгорелся дипломатический скандал, инициатором которого стал невоздержанный отец невесты. Дело было в том, что императрица Анна Иоанновна, согласно обычаю, просила Карла Леопольда дать дочери отеческое благословение на брак. Тот, не видевший дочь почти двадцать лет, решительно отказался одобрить ее союз с принцем из Брауншвейга – ведь это герцогство он считал своим заклятым врагом! И вместо того, чтобы «немедленно дружелюбную нотификацию учинить» о своей вящей радости по поводу предстоящего брака принцессы, Карл Леопольд потребовал, чтобы Россия исполнила условия русско-мекленбургского договора 1716 года и вооруженной рукой помогла ему в нескончаемой борьбе с многочисленными врагами. На этом Карл Леопольд не успокоился и с требованием восстановить столь нужный ему союз с Россией послал в Петербург какого-то авантюриста, который был арестован и умер в заточении в Москве. Анне пришлось идти под венец без батюшкиного благословения, но этот мекленбургский инцидент не забыли, и в дальнейшем он мог сказаться на ее судьбе. Впрочем, даже если бы отец Анны Леопольдовны был самым примерным из всех германских правителей, все равно в тот момент она бы не стала регентшей – слишком велико оказалось преимущество Бирона в борьбе за власть.
Тогда временщик был почти всесилен и подавлял волю императрицы. Как писал в 1740 году К. Рондо, при русском дворе «делается только то, что… Бирону угодно бывает приказать», что он – «единственный вершитель всех дел». Преемник Рондо Э. Финч придерживался сходного мнения: при русском дворе «никто, кроме герцога Курляндского, не осмеливается говорить о чем бы то ни было».[74] Так же полагали и другие наблюдатели. Идти против всесильного фаворита казалось самоубийством; недавнюю печальную историю казненного летом 1740 года кабинет-министра Волынского, вставшего ему поперек дороги, помнили все. После казни Волынского у генерала Шилова – члена суда над Волынским и его конфидентами – спросили: не было ли ему слишком тяжело подписывать неправедный приговор 20 июня 1740 года? «Разумеется, было тяжело, – отвечал тот, – мы отлично знали, что они все невиновны, но что поделать? Лучше подписать, чем самому быть посаженным на кол или четвертованным». В начале октября 1740 года многие думали так же. Эрнст Миних – сын фельдмаршала, позже пытался объяснить постыдный поступок своего отца, способствовавшего утверждению регентства Бирона. Он сообщает нам, что при оценке поведения его отца и других сановников надо исходить из той обстановки, которая сложилась при дворе императрицы Анны Иоанновны: «Обстоятельство сие было весьма щекотливое, в каком только честный человек находиться может, ибо всё то, что гнуснейшая лесть, как герцогу, так и его семье оказываемая, придумать может, по сей день императрица не только всегда допущала, но даже в угождение свое поставляла. Напротив того, за малейшие оскорбления, учиненные от кого-либо сему любимцу, столь сурово взыскивала по обыкновению своему, что премножество несчастных примеров на то имелось». Далее Миних-младший обращает внимание на саму ситуацию, возникшую из-за болезни императрицы: «Хотя медики малую к выздоровлению императрицы подавали надежду, однако ни один из них не мог сказать доподлинно, что кончина ее близка. И если бы случилось, что она опять съела что-то не то и отравилась (такие случаи с ней бывали. – Е. А.), то одной недели было бы довольно, чтобы погубить того, кто захотел бы сказать герцогу чистую правду. Вследствие этого если кто упомянутые обстоятельства правильно поймет, тому, я надеюсь, не покажется в сем деле поступок отца моего странным и со здравым смыслом несовместным».[75] Словом, все действовали так, как кратко выразил один из участников событий, – «имея страх по тогдашним обращениям».[76]
События, происходившие во дворце с 5 по 16 октября 1740 года, описывать довольно сложно, ибо они окружены не только завесой лжи, но и секретностью. Нет сомнений, что Бирон сознательно ограничивал круг людей, причастных к реализации идеи его регентства. Многие государственные чиновники об этом или совсем не знали, или получали отрывочные сведения. Они могли, как иностранные дипломаты, видеть только интенсивное движение богатых карет по улицам столицы да пробавляться слухами. К этому добавим, что с первого же дня болезни императрицы Бирон установил вокруг ее постели своеобразный карантин: почти неотлучно (часто вместе с женой) он находился в императорской опочивальне и следил за появлением посетителей у кровати больной. К ней он допускал на короткое время (и только в своем присутствии) Анну Леопольдовну и Елизавету Петровну, но не пустил принца Антона Ульриха и многих других сановников. Собственно, новостью такое поведение фаворита в те времена не было. Не без оснований на следствии 1741 года его обвиняли в том, что «с самого вступления на Всероссийский престол до самого окончания жизни Ее величества его старательством никому, кто бы ни был, мимо его к Ее величеству никакого доступа не было».[77] Но заметим, что Бирон не держал Анну в заточении, как Кощей Бессмертный. Так хотела сама императрица, о чем свидетельствует история жизни Анны Иоанновны.[78] Когда в 1741 году Бирона стали обвинять в том, что он со своей семьей «Ее величество обеспокаивали, многими неприличными и Ее величеству чувствительными внушениями утруждали, и словами, и поступками своими, почитай, денно и ночно так досаждали и опечаливали, что Ее величество только той минуты малой покой имела, когда он с фамилией своей из спальни выйдут, как сама Ее величество о том ближним своим комнатным служительницам неоднократно засвидетельствовать изволила»,[79] бывший фаворит решительно отверг это обвинение, основанное на показаниях дворцовой прислуги, для которой временщик, учитывая его характер, был, вероятно, истинным тираном. Бирон же утверждал, что все было как раз наоборот: «…когда они (супруги Бироны. – Е. А.) отлучатся, в тот час опять к себе призывав, приказывала, в чем им Ее величеству ослушными быть было невозможно». По той же причине бедный временщик оставался годами неокормленным в протестантской кирхе, «понеже всякому известно, что ему от Ея императорского величества… никуды отлучиться было невозможно». Действительно, о липучей привязанности императрицы к фавориту, без которого она нигде и никогда не появлялась, известно из многих источников. Возможно, императрица и жаловалась прислуге на надоедливого Бирона, но при этом сама без него не могла прожить и часа.
Бирона, как и подобных ему «ночных императоров», понять можно: вчера было все благополучно, а нынче, со смертью императрицы, все могло разом рухнуть. К тому же у него был внутренний мотив, которым он оправдывал свое властолюбие и явно незаконные притязания на власть. Регентство представлялось самому Бирону как бы платой, как он говорил, за его «службу, в которой 22 года был», то есть с 1718 года, когда он поступил в камер-юнкеры к Анне Иоанновне, курляндской герцогине, при которой находился неотлучно все эти годы.[80] По-человечески Бирона, так долго страдавшего от нестерпимой навязчивости своей малосимпатичной возлюбленной, понять можно, но цену за свои страдания он заломил у России уж очень высокую.
Учитывая все это, можно понять, почему у сановников был только один выход – предложить регентство Бирону. Кто первым высказал мысль об этом, не совсем ясно. Впоследствии, когда Бирон рухнул с вершины власти и в Манифесте императора Ивана Антоновича был назван узурпатором, вторым Годуновым, его бывшие сподвижники дружно отреклись от ставшей совсем не почетной роли инициаторов выдвижения Бирона в регенты. При расследовании Бирон показал на Миниха как на первейшего, «найревностнейшего» своего сторонника.[81] В своих записках Бирон повторяет, что именно Миних, выражая общее мнение сановников, заявил ему, что они «после многих размышлений и единственно в видах государственной пользы нашли способнейшим к управлению меня».[82] Во время следствия Бирон также показал, что Миних, находившийся с ним «в особливом дружелюбии… с таким горячеством» просил его стать регентом, что если бы не эти просьбы и клятвы в верности, то «во веки б он, Бирон, правительства не принял».[83]
Конечно, в этом утверждении бывшего регента проглядывает обида на неверного фельдмаршала, который 9 ноября 1741 года коварно его сверг. И в других записях показаний Бирона видны эта обида и желание отомстить изменнику даже из-за решетки. Бирон показал, что Миних всегда был предателем, причем больше всего от него страдал, оказывается, Остерман, которого «…старался он 10 лет лишить чести, живота и имения» и которого пытался рассорить с ним, Бироном.[84] Ясно, что все эти инсинуации предназначались для глаз Остермана, который в этот момент был на коне, в отличие от Бирона, сидевшего в Шлиссельбургской крепости.
Следствие 1741 года, точнее «Экстракт о генерал-фельдмаршале фон Минихе», содержит эпизод, который нелегко придумать: «Как Ее императорское величество занемогла и ему, фельдмаршалу, от Бирона о том было объявлено, то о правительстве в совете и рассуждениях он первым предводителем к регентству его был, понеже, когда Ее величество наследником всероссийского престола Его императорского величества (Ивана Антоновича. – Е. А.) определить и указ (5 октября. – Е. А.) подписать соизволила, он, фельдмаршал, оставаясь в спальне Ея величества и стоя у дверей, держався за оную, велегласно говорил: «Милостивая императрица! Мы согласились, чтоб герцогу быть нашим регентом, мы просим о том подданнейше!»»[85] Показания Бирона о Минихе как инициаторе выдвижения его в регенты и выводы следствия 1741 года подтверждает и заключение елизаветинских следователей 1742 года по допросам самого Миниха, уже угодившего в государственные преступники: «Нашлось, что он, Миних, главнейшую винность имеет в том, что Бирон в дело о правительстве вступил, ибо-де он первейший о том говорил и непрестанно просил и возбуждал».[86]
Бестужев также считал, что Миних «к тому регентству его, герцога, первым зачинщиком был и с начала его, герцога, о принятии регентства просил и других к тому приводил и склонял».[87] Сам же Миних в своих мемуарах обходит молчанием интересующий нас вопрос о его роли в провозглашении Бирона регентом, что свидетельствует против него. Примечательно, что в ноябре—декабре 1740 года и в самом начале 1741 года, когда Миних находился в зените славы низвергателя регента, по-видимому, с его подачи была предпринята попытка «скорректировать» историю, «очистить» его от вышесказанных обвинений. Для этого при допросе Бестужева 5 января 1741 года был задан вопрос, который начинался словами: «Сам ты слышал благое намерение генерала-фельдмаршала графа фон Миниха, что не иному кому правление государства во время малолетства Его императорского величества вручено быть может, как токмо родителем Его императорского величества?» Но эта попытка освободиться от обвинений оказалась крайне неуклюжей и противоречила всему, что было известно о роли Миниха в «затейке Бирона». Впрочем, вскоре сам фельдмаршал оказался в опале, и выгодная Миниху тема ревностного защитника прав Брауншвейгской фамилии была, таким образом, закрыта.
Когда в 1742 году, во времена Елизаветы Петровны, начали об этом допрашивать самого Миниха, то он все валил на Бестужева: «Оный господин Бестужев сказал ему (Бирону. – Е. А.): «Некому-де, кроме вас, быть регентом»».[88] Однако ему зачитали выписку из дела 1741 года, которая свидетельствовала, что именно он, фельдмаршал, был первым инициатором регентства Бирона.
Впрочем, сын Миниха, оправдывая отца, указывает на кабинет-министра князя А. М. Черкасского, который якобы произнес первым слово о регентстве Бирона.[89] Эта версия подтверждается материалами следствия 1741 года по делу Черкасского. Бестужев показал, что, когда 5 октября он вместе с Черкасским возвращался от Остермана в одной карете, Черкасский «в разговорах о правительстве наперед зачал говорить, что-де дальше некому, разве герцогу Курляндскому быть, понеже-де он в русских делах искусен». По возвращении во дворец, в собрании вельмож, «он и стал представлять Бирона в регенты и обще с фельдмаршалом и с другими его о том просил».[90]
Теперь о Бестужеве, давшем эти показания. Без сомнений, сам он был непосредственно причастен к инициативе «истинных патриотов» (так назвал Бирон тех молодцов, которые уговорили его быть регентом). Бестужев был особо деятелен и участвовал в подготовке многих необходимых документов для провозглашения Бирона регентом. Вообще, из всех сановников Анны Иоанновны Бестужев был самым близким соратником Бирона, его верным клиентом, послушной креатурой. С давних пор, еще в бытность свою послом в Копенгагене, Алексей Петрович Бестужев-Рюмин поддерживал с фаворитом переписку, а потом, по инициативе Бирона отозванный в Петербург, «многие секретные разговоры с ним имел».[91] Истоки такой активности и преданности Бирону кроются в особенностях служебной судьбы Бестужева – безусловно талантливого и честолюбивого человека. Как известно, карьера этого истинного «птенца гнезда Петрова» началась блестяще, он показал себя хорошим дипломатом, был замечен и обласкан Петром Великим. Но затем движение наверх приостановилось, и 20—40-е годы XVIII века Бестужев «мыкал горе» в посольстве России в Копенгагене, что не отвечало его честолюбивым представлениям. Известно, что еще в 1717 году, узнав о бегстве царевича Алексея в Австрию, Бестужев из Копенгагена написал добровольному изгнаннику письмо, в котором выражал преданность царевичу и предлагал свои услуги. Письмо это затерялось и чудом не попало в руки Петра Великого, иначе Бестужеву сидеть бы не в мягких креслах в Копенгагене, а в Москве, на колу посреди Болотной площади. В 1720—1730-х годах карьера Бестужева не развивалась дальше, пока он не установил связь с Бироном, благодаря чему бывший посол в Дании занял место казненного Волынского в Кабинете министров, совмещая там официальные обязанности министра с ролью клеврета фаворита. Неудивительно, что свое дальнейшее существование Бестужев связывал исключительно с Бироном. В следственном деле о Бестужеве было сказано, что Бирон, «надеясь на его к себе из давних лет верность, своим фаворитом имел и, когда он еще был в чужих краях, онаго в свои дела употреблял». Бестужев был всегда «весьма откровенным шпионом»[92] герцога. И сколько бы потом, на следствии 1741 года, оба ни отрицали своих близких отношений, существование их несомненно: Бестужев с Бироном «тайные советы о произведении всяких замыслов, также о повреждении других… людей имел».[93]
Но при этом Бестужев действовал гораздо тоньше и искуснее других. Финч передает в своих сообщениях в Лондон еще одну версию роковой для всех инициативы выдвижения фаворита в регенты. По его сведениям, инициатива исходила от Бестужева, который как бы поделился сокровенными мыслями в конфиденциальной беседе со своим товарищем по Кабинету князем Черкасским. Он рассуждал о трех возможных вариантах регентства: регентство матери императора явно не подходит – у Анны Леопольдовны может быть характер ее отца, который к тому же тотчас заявится в Россию… и т. д. Коллективное регентство также не для нас – оно «не согласуется с характером русского правительства, с духом народа». Это доказано всей историей Верховного тайного совета. Поэтому, «сознавая необходимость ввиду духа русского правительства сосредоточить власть в одних руках, он, Бестужев, считает герцога единственным лицом, которому желательно вручить регентство, потому предлагает князю Черкасскому, буде с ним согласен, соединиться в стремлении к общей цели и вместе с другими сановниками ходатайствовать перед государыней о назначении его светлости регентом». Черкасский согласился действовать с Бестужевым заодно…[94] В итоге Черкасский оказался в глазах многих инициатором регентства Бирона.
Словом, как бы то ни было, пальму первенства в деле провозглашения Бирона регентом империи оспаривают громогласный Миних, простодушный Черкасский и хитрый Бестужев.
Уже из этой попытки выявить инициаторов регентства фаворита видно, что существовало несколько версий того, как Бирону было предложено стать регентом. Из рассказа самого Бирона следует, что он неотлучно находился при государыне, и тут к опочивальне императрицы явились несколько сановников во главе с Остерманом. Отведя Бирона в сторону, вице-канцлер от имени «общества» просил герцога согласиться стать регентом, дабы, получив его согласие, идти просить государыню об этой милости. Тут же Остерман и другие сановники прочитали фавориту «письменный акт, ими заготовленный», то есть завещание в пользу Ивана Антоновича при регентстве Бирона.[95] Воспоминания Бирона подтверждаются материалами дела о нем и его сообщниках: «Когда определение набело было переписано и пред почивальнею Ея императорского величества публично чтено, и он, Бирон, от регентства отговаривался, тогда он (князь Черкасский. – Е. А.) с фельдмаршалом и другими о принятии того его паки просил, обещая, что они, каждый в своем чине, яко честной человек, будет ему то бремя носить помогать».[96]
«Не видя ни вероятности, ни возможности увернуться от возлагаемых на меня обязанностей, – продолжал Бирон, – я потребовал прибавления к акту, по крайней мере, того заключительного пункта, что в случае, если нездоровье или другие побудительные причины воспрепятствуют мне править государством, за мною остается право – сложить с себя достоинство регента».[97] Иначе говоря, Бирон был якобы совершенно не в курсе инициативы сановников, они явились перед ним неожиданно и предложили ему быть регентом, показали подготовленное завещание, и тогда Бирон, якобы против своего желания, был вынужден согласиться, причем внес в текст дополнительный пункт.[98] После этого Остерман, согласно Бирону, отправился к Анне Иоанновне, переговорил с ней и передал государыне составленный ранее акт.
В относящемся к весне 1741 года Кратком экстракте дела Бирона следователи представили иную картину происшедшего. Как только императрица Анна 5 октября подписала Манифест, Бирон призвал к себе Миниха и двух кабинет-министров (Черкасского и Бестужева) «для совету о правительстве, кому во время Его императорского величества малолетства быть», и при этом заявил им, что императрица не хочет, чтобы регентшей была Анна Леопольдовна.
Здесь сложный момент, и до истины докопаться трудно. Убедиться в том, что Бирон точно передал волю императрицы, невозможно, хотя допускаем два возможных варианта. Первый – Анна Иоанновна, действительно, не хотела видеть племянницу в качестве регентши, но при этом не предлагала регентства и Бирону (это уж точно!), и второй – Бирон, воспользовавшись молчанием императрицы, думавшей не о регентстве после ее смерти, а о своем выздоровлении, обманул сподвижников, чтобы побудить их действовать в свою пользу.
Однако и этим сподвижникам тоже верить нельзя: на следствии 1741 года по делу Бирона и Миних, и Черкасский, и Бестужев, естественно, валили все на регента, объясняя свою противозаконную (для весны 1741 года) деятельность тем, что они поверили дезинформации Бирона, пошли у него на поводу и поэтому, не видя иного выхода, предложили герцогу регентство. На самом деле они могли быть с ним в сговоре и знать всю правду.
По версии Краткого экстракта, Бирон вначале послал своих клевретов к Остерману за советом, но они вернулись ни с чем – Остерман совета, как им поступать, не дал. После этого Бирон вновь спрашивал у Черкасского, Бестужева и Миниха, а также у присоединившегося к ним Левенвольде, «как же быть и кому поручить, упоминая паки», что императрица против кандидатуры племянницы и что от правления супругов «опасности государству последуют». Тогда-то четверо этих вельмож и предложили ему быть регентом, после чего он приказал послать еще за тремя сановниками, которые, прибыв во дворец, присоединились к идее выдвижения регентом Бирона.
В Кратком экстракте так сказано о завершающей стадии обсуждения: «Как оное на мере поставили (то есть четверо сановников постановили предложить в качестве регента Бирона. – Е.А.), тогда еще по трех только персон послать велел… и с оными, всего в восьми персонах, себя к тому удостоил и то свое регентство в действо произвел без соизволения Ея императорского величества». Вот эта восьмерка: князь А. М. Черкасский, А. П. Бестужев-Рюмин, Б. X. Миних, Р. Г. Левенвольде, А. И. Ушаков, князь Н. Ю. Трубецкой и князь А. Б. Куракин.[99] На следующий день к ним присоединился А. И. Остерман.
По версии сына Миниха все было совсем не так: история с предложением Бирону быть регентом и его лицемерным отказом, а затем согласием произошла раньше поездки Миниха и других к Остерману за советом. Миних-сын пишет, что Бирон сразу же после приступа болезни императрицы призвал к себе Миниха, Бестужева, Черкасского и Левенвольде и, «проливая токи слез и с внутренним от скорби терзанием, вопиял» не только о своей судьбе (что, конечно, было искренне), но и о судьбе России, которой грозили несчастья из-за малолетства Ивана Антоновича и слабохарактерности Анны Леопольдовны в свете возможного приезда ее отца, мекленбургского герцога. Под конец Бирон заявил, что «крайне важно и полезно правление государства вверить такой особе, которая не токмо достаточную снискала опытность, но также имеет довольно твердости духа непостоянный народ содержать в тишине и обуздании». Тогда-то министры и заявили, что иного такого правителя, кроме самого Бирона, они не видят, причем первым, как уже сказано выше, это слово произнес А. М. Черкасский, а другие его поддержали.[100]
Тут Бирон начал отказываться от высокой должности, ссылаясь на плохое состояние здоровья, домашние заботы, усталость. В принципе, несмотря на некоторую художественность описания сцены, смысл текста Миниха-младшего близок к заключению авторов следственного Краткого экстракта: Бирон сам «выманил» у сановников предложение о назначении его регентом, подвел их к этой мысли, потом, выслушав предложение, для вида поломался и наконец согласился.
О первоначальном отказе Бирона стать регентом свидетельствуют и другие источники.[101] Я бы не стал, по примеру некоторых историков, доверять искренности порыва Бирона, якобы испугавшегося ответственности. Все его последующее поведение свидетельствует о том, что он рвался к власти, но хотел, чтобы его об этом просили и даже умоляли. Так поступали в истории многие стремившиеся к власти временщики и узурпаторы – слишком поспешное согласие принять тяжкое бремя правления может затруднить впоследствии процедуру легитимизации создаваемого режима. И вообще, как заметил Финч, в этом проявляется традиционный принцип при избрании епископа – «nolo episcopari»,[102] когда кандидат считает хорошим тоном поначалу отказываться как недостойный высокого звания. Усерднее других, согласно следствию 1741 года, «велегласно» уговаривал Бирона принять регентство Миних. Он «обнадеживал своей преданностью, которую к нему имеет и впредь иметь будет, и еще говорил по-немецки: „Прими, ваша светлость, весло правительства, лучше вам при весле быть“».[103] Нельзя исключить, что отказ входил в некие правила игры, придуманной Бироном и его клевретами. Не без оснований следователи спрашивали Бестужева, не было ли во всей этой сцене умысла: «Бывший регент многажды внешне в принятии регентства отговаривался, а ты сказываешь, что все по его приказам учинено. Из чего явно видно, что во всем том между вами соглашенные и установленные интриги были, дабы тем кого-либо обольстить и очи ослепить», и вообще, «когда он разумел сие быть тягостным, чего ради такую тягость на себя принял?».[104]
Миних-сын далее пишет: после согласия Бирона на предложенное ему регентство «отец мой вместе с прочими вышеименованными особами» известил отсиживавшегося дома Остермана обо всем происходящем, и тот «немедленно при величайших знаках усердия согласие свое изъявил, присовокупя, что если герцог Курляндский в нерешимости своей останется, то надлежит самую императрицу утруждать, дабы она преклонила его к тому».[105] На следующий день вице-канцлер появился во дворце, что всеми было воспринято как событие из ряда вон выходящее – Миних-младший сообщал, что тот пять лет не выходил из дома. Английский дипломат Э. Финч 7 октября писал в Лондон, что положение императрицы, вероятно, тяжелое, и об этом свидетельствует приезд ко двору множества влиятельных и знатных лиц. «Вчера (то есть 6 октября. – Е. А.) можно было наблюдать еще большие опасения: графа Остермана (который уже несколько лет не выходит из дому вследствие воображаемой или действительной болезни) по особенному приказанию принесли ко двору в носилках, он оставался там всю ночь и возвратился только сегодня рано поутру», то есть 7 октября 1740 года.[106] То, что 6 октября Остерман приказал тащить себя на носилках во дворец, чтобы участвовать в разворачивающихся событиях и не упустить своего, а не самоустранился (как делал не раз в опасной ситуации), позволяет считать, что версия Миниха-сына при описании последовательности событий установления регентства Бирона ближе к истине, чем утверждение следователей – авторов Краткого экстракта, писавших свою бумагу в то время (весна 1741 года), когда Остерман был у власти и влиял на ход следствия.[107]
Вообще, о роли Остермана в этой истории нужно сказать особо. Версия Краткого экстракта – итогового произведения следствия зимы – весны 1741 года – нацелена на то, чтобы вообще вывести Остермана за скобки этого дела. В тексте Краткого экстракта он появляется лишь один раз, чтобы не дать преступным сообщникам фаворита никакого совета. Всю вину на этом следствии взял на себя Бестужев-Рюмин, который признался, что был с другими сановниками у Остермана, и тот якобы сказал, что «то дело – не другое (то есть одно дело – Манифест о престолонаследии, а другое, более сложное, – завещание с упоминанием о регентстве. – Е. А.), торопиться не надобно, а чтоб о том подумать, ибо он скоро сказать не может». Вернувшись во дворец, Бестужев якобы утаил это осторожное мнение вице-канцлера, сказал, что Остерманом «о правительстве ничего не положено, что же говорил Остерман, о том умолчал… представлял, чтоб ему, Бирону, регентом быть», и затем предложил фавориту призвать на совет еще четверых сановников. Они-то все вместе и просили Бирона стать регентом.[108]
По материалам следствия получается, что Бестужев – главный виновник всего происшедшего: это он скрыл от Бирона мудрое высказывание Остермана и своим обманом подвигнул герцога к регентству. Такая версия следствия была выгодна Остерману. Между тем Бестужев был у Остермана не один, и его товарищи могли бы легко обнаружить перед герцогом обман коллеги.
Известно, что во время следствия в Шлиссельбургской крепости зимой 1740/41 года Бестужеву грозили пытками, и он в страхе был вынужден, «очищая» Миниха и Остермана, брать всю вину на себя. Бирон в своих записках вспоминал, что ему дали очную ставку с Бестужевым, «самый вид которого уже возбуждал сожаление», и Бестужев тут же отказался от прежних показаний, заявив: «Признаюсь торжественно, что я был подкуплен фельдмаршалом Минихом: он обещал мне свободу, но с условием – запутать герцога. Жестокость обращения и страх угроз вынудили меня к ложным обвинениям герцога».[109] Действительно, чуть позже, когда в марте 1741 года Миних ушел в отставку и перестал влиять на следствие в нужном для него ключе, Бестужев отказался от большей части своих показаний против Бирона. Но при этом он понимал, что с уходом Миниха резко усилился Остерман, интересы которого в этом деле бывший кабинет-министр не мог не учитывать.
Но все попытки следователей снять с Остермана вину в причастности к «затейке Бирона» разбиваются о многочисленные факты его реальных действий в пользу герцога. Пребывание Остермана во дворце, куда он примчался на носилках на глазах всего дипломатического корпуса и где оставался несколько дней,[110] несомненно, как несомненно и его участие в обсуждении всей ситуации с составлением завещания.
Любопытно, что в донесении от 1 ноября 1740 года Финч сообщает, что регент и его клевреты праздновали победу и хвастались иностранным дипломатам, как все удачно и быстро у них получилось. При этом Бестужев рассказывал, что, добившись принципиального согласия Бирона стать регентом, он, вместе с другими сановниками, отправился за советом к Остерману, как им оформить соответствующую бумагу. Финч пишет: «Так как решительный шаг сделан не был, граф, как слышно, пожелал уклониться от выражения собственного мнения; он признал вопрос слишком важным, не подлежащим его суждению как иностранца». Заметим попутно, что первую часть высказывания Остермана – о том, что надо сначала хорошенько обдумать документ о регентстве, – мы как раз встречаем в приведенном выше отрывке из Краткого экстракта. После этого, как пишет Финч, «Бестужев (с которым отношения графа не из лучших) немедленно прервал графа, выразив удивление, как его сиятельство, прожив в России столько лет, занимая одну из важнейших государственных должностей, руководя почти один всеми делами, смотрит на себя как на иностранца; что его мнения никто не насилует, что его только спрашивают – каково оно; что – раз он не намерен высказаться – какая же польза от его присутствия при возникших совещаниях. Граф из этих слов вскоре понял, куда дело клонится, и… заявил, что его плохо поняли, что, по его мнению, регентство нельзя передать в лучшие руки, чем в руки герцога…». Рассказ Бестужева, переданный английским послом, кажется весьма правдоподобным. Известно, что точно так же вел себя Остерман в феврале 1730 года, когда верховники выбирали Анну Иоанновну в императрицы.
Теперь о подписанном Анной Иоанновной документе, так резко изменившем судьбу Анны Леопольдовны, Бирона и многих других. Источниковедческая история акта – так он назван в записках Бирона – не совсем ясна. В следственных делах 1740–1741 годов фигурируют два документа: «Духовная и Определение о регентстве».[111] То, что было опубликовано позже, после смерти Анны Иоанновны, 18 октября 1740 года, названия не имеет, но оформлено как типичный манифест: «Божиею милостию мы, Анна, императрица и самодержица Всероссийская…» и в нем не видно «швов», которые бы соединяли «Духовную», то есть собственно завещание, с «Определением о регентстве». Поэтому речь можно вести в целом о завещании, согласно которому престол переходил к императору Ивану Антоновичу, а регентом при нем становился герцог Бирон.
О содержании Определения о регентстве в экстракте дела Бестужева сказано, что оно сперва было написано кратко и заключало в себе следующие положения: «Управлять ему, Бирону, на основании прав и указов все государственные дела, как внутренние, так и иностранные». Но потом в этот текст добавили, что Бирону надлежит быть регентом до семнадцатилетия государя Ивана Антоновича, состоять главнокомандующим вооруженными силами, распоряжаться финансами и государственными учреждениями и, наконец, определять наследника в случае смерти императора.[112]
Данный текст является ознакомительным фрагментом.