Глава четвертая «Боюсь Преображенских»
Глава четвертая
«Боюсь Преображенских»
Бирон, несмотря на все его горе, мог быть доволен. Его стряпня вполне удалась, и он надежно обеспечил свое будущее – точнее, так ему тогда казалось. Согласно Акту – завещанию Анны Иоанновны императором был объявлен Иван III Антонович, а регентом при нем – герцог Бирон до совершеннолетия императора (то есть до семнадцати лет). Во всех официальных документах новый император имел порядковый номер «III» – после первого царя Ивана Грозного и своего деда царя Ивана Алексеевича, но позже в литературе у него появился другой номер – «VI», с учетом великих московских князей – Ивана I Калиты, Ивана II Красного и Ивана III.
Императрица Анна Иоанновна на все долгие семнадцать лет регентства даровала Бирону «полную мочь и власть управлять на вышеозначенном основании все государственные дела, как внутренние, так и иностранные», заключать и подписывать международные трактаты и договоры, быть главнокомандующим вооруженными силами, ведать финансами и вообще «о всех прочих государственных делах и управлениях такие учреждения учинить, как он по его рассмотрению запотребно в пользу Российской империи изобретет». В сущности, Бирон на 17 лет, до 1757 года, получал самодержавную власть в России. При необходимости он мог и продлить свое господство. В Акте повторяются мотивы Манифеста 6 октября и присяги: если император скончается «прежде возраста своего», то наследником становится следующий принц, его младший брат (кстати, тогда еще не родившийся), и Бирон будет регентом и при нем. «А в случае и его преставления – других законных из того же супружества раждаемых принцов всегда первого и при оных быть регентом до возраста их семнадцати ж лет упомянутому же государю Эрнсту Иоганну». И только уж когда никого в живых из принцев не останется, должен был Бирон, вместе со всеми чинами, выбрать наследника.[177] Любопытно, что Бирон оставил себе максимально возможный срок, определив дееспособность государя в 17 лет, хотя известно, что позже его упрекали в незаконном увеличении возраста недееспособности молодого государя, и в манифесте 14 апреля 1741 года «о вечном заключении Бирона» сказано, что малолетство Петра Великого «гораздо сократительное того было… от рождения своего 10 лет государем возведен, а коронован 12 лет».[178] На сей счет был и более свежий пример: император Петр II в 12 лет в 1727 году был признан правоспособным и присутствовал на заседаниях Верховного тайного совета.
О политической роли Анны Леопольдовны и ее супруга как в завещании, так и в объявленном в день восшествия на престол императора Ивана III манифесте не было сказано ничего, точнее – супруги упоминались как некие детородные органы для произведения «законных из того же супружества раждаемых принцов». Как передает Финч, Анна Леопольдовна, после того как ей стало ясно, что она не будет регентшей при сыне-императоре, «в первом порыве недовольства по поводу обманутых надежд», выразилась так: «Или меня держали только для родов?!»[179]
Сколько раз уже бывало в истории, что вот так, достигнув вершины власти, человек от одного неверного движения или чьего-то легкого толчка вдруг низвергался в пропасть политического небытия. Именно так в 1727 году пал с вершины российского Олимпа тогдашний политический Голиаф – генералиссимус Меншиков, преодолевший все препятствия на своем пути наверх. И вот теперь наступила очередь Бирона: от судьбы не убежишь! Кто бы мог подумать, что запланированное на семнадцать лет регентство Бирона будет продолжаться всего три недели? Впрочем, английский посланник Финч, завершая свою депешу от 18 октября, писал не без сарказма, что регентству присягнули, и «оно установилось прочно, как только может быть прочным нечто, едва народившееся».[180]
Но поначалу все шло хорошо. Уже 18 октября со слезами на глазах печальный с виду регент принимал соболезнования и одновременно – поздравления иностранных дипломатов и придворных. В тот же день был провозглашен первый указ императора Иоанна Третьего, согласно которому Бирона было указано титуловать «Его высочество, регент Российской империи, герцог Курляндский, Лифляндский и Семи-гальский». Из императорского указа следовало, что решение об этом было принято на собрании «всех чинов» «по довольном рассуждении», а в конце значилось: «Подлинный за подписанием всего министерства, Синода, Сената и генералитета».[181] Вновь мы видим, как для утверждения титула на политической сцене (реально или фиктивно) появляется собрание «всех чинов», или «нация». Естественно: не сам же регент должен был определить свои официальные титулы! Но примечательно, что здесь, как и в других случаях, родители императора вообще никак не фигурируют – ни сами по себе, ни в составе «всех чинов». Тем самым подчеркивается их политическое ничтожество. Более того, Бирон (через Бестужева) вынудил Анну Леопольдовну присягнуть «под образом» в верности Акту 6 октября.[182] По-видимому, здесь не обошлось без шантажа и угроз. В манифесте о винах Бирона от 14 апреля об этом сказано глухо: «…понеже при том безбожно и с немалыми угрозами поступлено, ежели б Ея императорское высочество, видя такие его богопротивные и бессовестные поступки и опасался как собственно против своей высочайшей особы, так и генерально против всей нашей императорского величества фамилии от него, Бирона, злых следований, с великим сердечным сожалением и слезами подписать склонилась».[183] Чем же мог Бирон «генерально» так припугнуть Брауншвейгское семейство, что принцесса «подписать склонилась» противную ее интересам бумагу?
По-видимому, регент стращал Анну Леопольдовну тем, что вернет в Россию побеги «семени Петрова» – герцога Голштинского, чьи права на престол были даже предпочтительнее прав Ивана Антоновича.[184] Зная, как Бирон и его клевреты протащили Акт, добились подписи «всех чинов», Анна Леопольдовна могла этой угрозы испугаться. Впрочем, одновременно Бирон мог предлагать Брауншвейгской фамилии и союз против этого общего для них врага, в пользу которого (как и его тетки Елизаветы) была расположена гвардия. На следствии 1741 года Бирон сказал, что в беседе с супругами он «представил, что, понеже в нынешнем случае и во время порученного ему правительства без злых внушений с обеих сторон не будет, и для того их высочества изволили б о таких внушениях ему всегда объявлять, что он, с своей стороны, также обещает, дабы тем всяким злым умышлениям пристойным образом предупреждено было, в чем ссылается на их высочества и многих из генералитета, которым при том тогда быть случилось».[185] «Злые внушения и умышления», которые могли быть опасны и для Бирона, и для Анны Леопольдовны, могли исходить только из круга сторонников дочери Петра Великого и ее племянника.
23 октября регент сам даровал принцу Антону Ульриху титул «Его высочества».[186] В те дни Бестужев-Рюмин хвастливо рассказывал саксонскому дипломату Пецольду, как они с Бироном ловко все обстряпали: мигом, за одну ночь после смерти Анны Иоанновны, отпечатали манифест о регентстве и форму присяги, что позволило уже на следующий день привести к кресту (то есть к присяге) полки и жителей столицы. Сделано, действительно, это было так быстро, что возможные противники не успели даже прийти в себя. Как сообщал Шетарди, по требованию генерал-прокурора Трубецкого все сенаторы, члены Синода, кабинет-министры, президенты коллегий, генералы, офицеры и чиновники коллегий и других учреждений были призваны в Кабинет, где подписали присягу в верности завещанию покойной императрицы.[187] «Теперь, – вещал Бестужев, фаворит нового властителя России, – для достижения полного единодушия нам остается только награждать благонамеренных и примерно наказывать непокорных». В самом деле, присяга гвардии – самый щекотливый момент каждого воцарения в тогдашней России – в целом прошла вполне гладко. Регент Бирон мог опереться на своих людей везде. В армии заправлял казавшийся тогда его преданным союзником фельдмаршал Миних, который сразу после смерти Анны Иоанновны придвинул к столице армейские полки, вероятно, с целью предотвратить возможные волнения в гвардии. Да и гвардия была под контролем: сам Миних командовал Преображенским полком, А. И. Ушаков, после отставки Антона Ульриха, – Семеновским, брат регента Густав Бирон – Измайловским, а курляндец барон Георг Рейнгольд Ливен замещал малолетнего Петра Бирона на должности командира Конной гвардии.[188] В государственном аппарате, в Кабинете министров сидели верный Бестужев-Рюмин и слабый, покорный сильнейшему князь А. М. Черкасский. Не раз в прошлом показывал свою преданность временщику и только что назначенный им на должность генерал-полицмейстера князь Я. П. Шаховской. В секретной полиции – Канцелярии тайных розыскных дел (более известной как Тайная канцелярия) – распоряжался уже упомянутый надежный Андрей Иванович Ушаков. Человек беспринципный, циничный, службист и профессионал пыточного дела до мозга костей, он всегда верно служил тому, кто стоял в данный момент у власти, – для него было не важно, кто именно. Если Бирон у власти – пытал и допрашивал его врагов, если Миних и Остерман – то Бирона и Бестужева, если Елизавета Петровна – то Остермана и Миниха и т. д. Конечно, порой у него из-за этого случались неприятности. И в начале 1741 года, когда Бирона сбросили, кресло под Ушаковым, безотказно исполнявшим волю регента, пошатнулось, но гуманная правительница Анна Леопольдовна ограничилась нестрашным внушением, а чтобы главный палач империи не расстраивался, пожаловала ему ленту ордена Андрея Первозванного.
Кроме того, на службе у регента состояло множество штатных и добровольных шпионов. Первейшим из них считался генерал-прокурор князь Н. Ю. Трубецкой, о котором один из подследственных в Тайной канцелярии сказал, что Трубецкой «у регента на ухе лежит».[189] Из окружения Анны Леопольдовны регент предполагал получать информацию от сына Миниха, гофмейстера ее двора.[190] Кроме того, в Москву был послан указ, чтобы «под рукою искусным образом осведомиться старались, что в Москве между народом и прочими людьми о таком нынешнем определении (регентстве. – Е. А.) говорят, и не происходит ли иногда, паче чаяния, от кого о том непристойные рассуждения и толкования».
Как человек решительный, Бирон сразу же занялся остановившимися из-за болезни и смерти Анны Иоанновны государственными делами, начал проводить заседания правительства, побывал в Адмиралтействе, где присутствовал при закладке нового 66-пушечного корабля. Как и все русские правители, взявшие власть в свои руки, он объявил амнистию преступникам, снижение налога добросовестным плательщикам, прощение недоимок недобросовестным, объявил о послаблении дезертирам, если они одумаются и вернутся в свои части. По традиции Бирон подтвердил и жалованную грамоту потомкам Кузьмы Минина и, как полагается в России, сразу же начал непримиримую и столь же безуспешную борьбу с коррупцией в судопроизводстве. Осудил регент в указе и роскошь знати, столь заметную при явной нехватке государственных средств на самые неотложные потребности, правда, исключив из борьбы с этим пороком членов царственного дома и самого себя (регентскую зарплату он определил себе в 600 тысяч рублей – сумма, сопоставимая с расходами на императорский двор), а также собственную жену, как раз в те дни заказавшую какое-то необыкновенно дорогое платье.
Позаботился регент и об армии. Его указ 1740 года – единственный в своем роде, действующий в наших вооруженных силах и у всякого рода вохры до сих пор. Бирон распорядился, чтобы в морозы часовые стояли не как прежде – в одних мундирах, а прикрывались бы шубами. Этот полезный обычай был доведен до изумительного совершенства в XIX веке, и возле Зимнего дворца зимой собирались зрители, чтобы посмотреть смену «караула в шубе»: сдающий караул вылезал из шубы, а одновременно с ним принимающий влезал в нагретое предшественником нутро этого роскошного сооружения из овчины. При этом был момент, когда оба находились в одной шубе, напоминая сиамских близнецов: сдающий еще держал руку в левом рукаве шубы, а принимающий уже влезал рукой в правый рукав этого изумительного творения русских скорняков. Эффект от этого фокуса, запечатленного кистью художника А. Орловского, наверняка был не слабее, чем от красочного зрелища смены караула возле современного Букингемского дворца в Лондоне или на Арлингтонском кладбище в США.
Нельзя утверждать, что, достигнув вершины власти, Бирон почил на лаврах. Князь Я. П. Шаховской, назначенный в первые дни регентства начальником полиции, в своих мемуарах повествует, что утром его вызвали к регенту, и когда камердинер провел Шаховского в покои Бирона, то оробевший чиновник увидел могущественного регента в дезабилье, пьющим утренний кофе, которым он угостил и Шаховского, почти насильно усадив его в кресло. Несомненно, этим выражалась высшая степень доверия регента. «Дав мне выпить кофе, – продолжает Шаховской, – начал со мною благосклонные разговоры и, как теперь помню, во-первых, говорил мне, что он надежен, что во мне столько разума есть, чтоб нашу полицию в лучшее состояние привести, а кого-де тебе в помощь к тому именно по твоему избранию и какие еще вспоможения надобно, требуй от меня, все то исполню… Его высочество, встав с кресел и, в знак ко мне милостивой доверенности, дая мне свою руку, а другой указывая на двор, говорил, что он всегда в оную камеру без доклада входить и персонально с ним изъясняться позволяет… Потом начал его высочество одеваться, а я, поклоняясь, шел из оной комнаты, дабы, в таком духа удовольствии будучи, ехать домой, помыслить и собрать потребные сведения для лучшего производства моего звания».[191]
Действия Бирона, судя по этому описанию, вполне разумны: новый начальник полиции должен был почувствовать особую доверенность правителя, представшего перед ним без штанов, и, воодушевленный этим явленным доверием и распитой с самим регентом чашкой кофе, должен был от усердия рыть носом землю. Прежде всего, предстояло уделить внимание «изучению общественного мнения» – ему и другим чиновникам поручалось проведать, «что в народе слышно и тихо ли?».[192]
Вскоре, уже в октябре, Бирону пришлось употребить власть к непокорным. «Наушники» (производное от «лежания на ухе») донесли, что отец императора, принц Антон Ульрих, позволяет себе публично осуждать регента и сомневаться в подлинности завещания покойной императрицы и что у него есть немало сторонников в гвардии. Первым сообщение о том, что два поручика Преображенского полка «затевают недоброе», принес верный Бестужев, потом о других крамольниках сообщил князь Черкасский.[193] Донесли Бирону и о сочувственных Антону Ульриху разговорах в среде гвардейцев и чиновников и даже о готовящемся заговоре в пользу Брауншвейгской семьи и прямой причастности к этому самого принца – командира Семеновского полка. Регент действовал, как всегда, решительно и быстро – по его приказам были арестованы более двадцати замешанных в этом гвардейцев и чиновников. Их тотчас отвезли в Петропавловскую крепость, в Тайную канцелярию, где они оказались «в катских руках», в камере пыток. Под пытками они показали, что были недовольны установившимся регентством и симпатизировали Брауншвейгской фамилии, что связаны с принцем и – в меньшей степени – с принцессой.
Бирон, получив эти сведения, сразу же накинулся на принца Антона Ульриха как зачинщика и причину доставленного регентству беспокойства. Вначале Бирон вызвал Антона Ульриха к себе домой на «воспитательную беседу», а потом устроил принцу публичный допрос в присутствии высших чинов государства (опять «все чины»!). Во время этого действа Бирон, как писали в указе времен правительницы Анны Леопольдовны, «против их высочеств многие угрозительные слова произнес», стал Антона Ульриха «многими непристойными нападками нагло утеснять», а проще говоря, вероятно, орал на отца императора, угрожая ему дуэлью.[194] Сказал свое веское слово и начальник политического сыска генерал Ушаков, который укорял и стыдил принца и обещал поступить с ним как с государственным преступником. Растерянный принц совершенно стушевался, оправдывался и просил прощения. Бирон, по словам Финча, потом насмехался над поверженным принцем, говорил, что Антон Ульрих вызывает жалость по причине своего недомыслия. На устроенном ему допросе принц, со слов Бирона, простодушно признался, что хотел, как он выразился, «немного побунтовать» («to rebel a little») и что в числе восьми его главных сообщников были шут, цирюльник и подмастерье.[195]
Возможно, Бирон, по своей давней нелюбви к принцу, да еще перед иностранными дипломатами, весь этот допрос, ответы и реакцию Антона Ульриха окарикатурил. Между тем вот как Бирон передает в своих записках разговор с принцем: «Я сказал ему… (что) считаю своею обязанностью предостеречь Его высочество насчет людей, затевающих возмущение, о чем ему уже известно, но если закрывать глаза на это бедствие, то оно, едва возникая теперь, будет возрастать со дня на день и неизбежно приведет к гибельным последствиям. „Да ведь кровопролитие должно произойти во всяком случае“, – заметил принц. Я спросил Его высочество, не считает ли он кровопролития такой безделицею, на которую можно согласиться почти шутя? „Представьте себе, – говорил я ему, – все ужасы подобной развязки. Не хочу думать, чтобы ваше высочество желали ее“. – „Могу вас уверить, – три раза повторил принц, – я никогда не начну первый“. – „Такой ответ, – возразил я принцу, – дурно обдуман. Не одно ли и то же заражать разномыслием и сообщать движение мятежу? Впрочем, легко может случиться, что ваше высочество первый ж и пострадает за это“. Принц повторял одно, что он ничего не начнет первый и не поднимет прежде других знамени возмущения. Я спросил еще, что думает Его высочество выиграть путем мятежа? И если он недоволен чем-нибудь, то чем именно? – Наконец, принц объяснился, что не совсем верит в подлинность завещания покойной императрицы… Уговаривая Его высочество не слушать людей неблагонамеренных, но объявлять их, я сделал еще одну напрасную попытку изменить образ мыслей принца…»[196] Прочитав этот текст, принадлежащий перу явного недоброжелателя Антона Ульриха, читатель может убедиться, что регент имел разговор совсем не с ребенком, слабоумным или слабовольным ничтожеством, а с убежденным в своей правоте человеком.
Теперь по поводу сообщников принца – шута, цирюльника и ученика – и почти детского желания Антона Ульриха «немного побунтовать». Ну, во-первых, через прислугу и мелких служителей при дворе проще простого передавать заговорщицкую переписку; известно, что их часто привлекали к заговорам. Во-вторых, круг сторонников принца этим не ограничивался. Обратимся вновь к запискам Бирона. После разговора с принцем, пишет бывший регент, он получил материалы допроса арестованного накануне адъютанта Антона Ульриха, который признался, что план заговора был таков: «Принц в минуту смены караулов долженствовал стать во главе бунтовщиков, захватить всех, кто стал бы сопротивляться, и провозгласить себя вторым лицом в государстве после императора. К исполнению этого плана принц намеревался приступить в самый вечер дня, назначенного для похорон императрицы, хотя вольфенбюттельский советник Кейзерлинг – главный советник принца, и советовал обождать, представляя, что принцу прежде всего необходимо добиться звания генералиссимуса, с чем уже все остальное совершится без затруднения и согласно желаниям Его высочества».[197] И из этого отрывка также следует, что дело затевалось нешуточное и, по словам Бирона, его советники – Бестужев и Черкасский «рассудили, что настояла непременная надобность пригласить в собрание всех особ первых двух классов». Такое собрание было созвано в тот же вечер. Ясно, что сподвижники регента и, вероятно, он сам сильно встревожились. На этом собрании Антону Ульриху и была устроена описанная выше публичная выволочка, когда в присутствии всего генералитета Бирон (согласно Краткому экстракту) принцу «с великою злобою выговаривал, яко бы Его (высочество) масакр, то есть рубку людей или замешание зачинить хочет, показывая некоторыя угрозы, что он себя устрашить не дает…».[198] Был момент, когда Бирон угрожал принцу дуэлью. Миних-сын объясняет это недоразумением: в разговоре принц «без намерения положил левую руку на эфес своей шпаги, а герцог, приняв сие за угрозу и ударяя по своей, говорил, что он и сим путем, если принц желает, с ним разделается».[199]
Ни в этом описании, ни в приведенных выше отрывках из записок Бирона о разговоре регента с принцем Антон Ульрих не предстает перед нами слабоумным и инфантильным. Что же касается самого собрания, на котором Бирон устроил Антону Ульриху головомойку, то оно было, по-видимому, хорошо срежиссировано, и на молодого человека в присутствии множества людей разом обрушился град упреков, обвинений и оскорблений. После резкого, угрожающего выступления начальника Тайной канцелярии, страшного для всех генерала Ушакова, по словам Бирона, «принц заплакал. Он проклинал тех, кто ввел его в заблуждение, просил прощения в присутствии всего собрания и клятвенно обещал не возобновлять никаких покушений».[200] Вполне допускаю подобный исход этого судилища: нервы молодого человека не выдержали. По другим источникам мы можем представить себе разъяренного регента – сущего бизона, который сметает на своем пути все, что ему мешает. Позже в анонимной эпиграмме свергнутого Бирона сравнили с комолым быком – но в описываемый момент с рогами у него еще было все в порядке. Своим натиском, хамством и громогласными угрозами Бирон многих приводил в замешательство. Утверждать, что он во времена своего фавора поколачивал императрицу Анну Иоанновну, мы не можем – нет документальных свидетельств, но одним из официальных обвинений Бирона в 1741 году было то, что императрица от грубостей своего любовника не раз «в чувственное сокрушение и неоднократно весьма в слезы приведена была». При этом речь идет не о субтильной кроткой Анне Леопольдовне, а об Анне Иоанновне – женщине внушительной, грубоватой и крепкой. «Он же, – читаем дальше в деле, – часто в самом присутствии Ее величества не токмо на придворных, но и на других, и на самых тех, которые в знатнейших рангах здесь в государстве находятся, без всякого рассуждения о своем и об их состоянии, крикивал и так продерзостно бранивался, что и все присутствующие с ужасом того усматривали и Ее величество сама от того часто ретироваться изволила».[201] Словом, Бирон мог смутить и сбить с толку и не такого деликатного человека, каким, по общему мнению, был Антон Ульрих.
На следующий день Бирон потребовал, чтобы принц сложил с себя должности командира Семеновского полка и Брауншвейгского кирасирского полка и отказался от звания генерал-поручика, на что принц согласился и написал соответствующее прошение на имя сына-императора. В нем он объяснил причину своего желания уйти в отставку тем, что ныне называется «по семейным обстоятельствам»: «А понеже я ныне, по вступлению Вашего императорского величества на Всероссийский престол, желание имею помянутые мои военные чины низложить, дабы при Вашем императорском величестве всегда неотлучно быть».[202] Затем принцу предписали переселиться в апартаменты принцессы (в своих он встречался с офицерами-заговорщиками) и запретили выходить из дворца. Антона Ульриха фактически посадили под домашний арест «под претекстом (предлогом. – Е. А.) опасной по улицам езды».[203] Этот домашний арест объясняли заботой о безопасности Антона Ульриха – как бы его не побили на улице как виновного в том, что из-за него страдают в застенке его сообщники.[204] Примечательно, что «нижайшего раба» (так он подписался) уволили указом за подписью Бирона, а не императора Ивана: «Именем Его императорского величества Иоганн, регент и герцог».
Зная происшедшее с Бироном через месяц, мы можем предположить, что столь успешное «подавление» (с помощью стучания кулаком по столу) «детского заговора» принца ввело регента в заблуждение относительно реальных возможностей оппозиции и подлинных опасностей, нависших над ним. В этом легком ветерке регент не признал начала бури, которая вскоре сбросит его с вершин власти. Он не сумел верно оценить даже полученную от ведомства Ушакова и от шпионов информацию о характере общественных настроений. Вероятно, многолетняя безмятежная жизнь возле теплого бока любившей его императрицы притупила инстинкты временщика. Он не понял, что со смертью Анны Иоанновны система его защиты – и одновременно источник его власти – рухнула, чем и объясняются начавшиеся волнения. Бирону же казалось, что арестами и пытками (а потом и примерными наказаниями) можно успокоить недовольных в гвардии – в допросе 6 марта 1741 года он признавался, что аресты были произведены «для утишения других».[205]
Между тем многим людям в Петербурге было очевидно, что родители императора, как и дочь Петра Великого Елизавета, обижены, что их просто не признали за фигуры, достойные власти или хотя бы внешних ее атрибутов. С точки зрения этих людей, наглый зарвавшийся временщик, известный только тем, что «государыню штанами крестил», на глазах у всех, среди бела дня, поддержанный продажной придворной камарильей, за спиной общества с помощью сомнительных манипуляций захватил власть на целых семнадцать лет. Он ни у кого не вызывал добрых чувств – только страх. О Бироне говорили, что он ограбил казну, утащил в свою Курляндию несметные богатства России. Эти слова отчасти справедливы и подтверждаются великолепным дворцом Руенталь в Митаве, который построил для Бирона архитектор В. В. Растрелли. За время своего фавора Бирон не прославился ни как полководец, ни как дипломат. За десять лет у власти он не стал ни крупным государственным деятелем, ни меценатом. Он даже не был подданным России, а лишь владетелем мелкого соседнего герцогства, находившегося в вассальной зависимости от Речи Посполитой. Изучение многочисленных дел политического сыска за XVIII век убеждает, что в толще народа, в общественном сознании ведется некий «счет» каждому политику. В его «графы» вносятся порой своеобразно интерпретированные реальные поступки, дела, слова этого человека, а также сплетни и мифы о нем. И из всего этого постепенно складывается репутация человека в обществе. Репутация же у Бирона в тогдашнем обществе была скверная, и это обстоятельство он недооценил.
Можно предположить, что регента сознательно подвел Андрей Ушаков. Мы знаем, как в том же 1740 году из сущих пустяков в деле Артемия Волынского этот опытный палач и царедворец сумел раздуть «разветвленный антигосударственный заговор». То, что Волынский – тщеславный потомок героя Куликовской битвы Боброка-Волынца – составлял свое генеалогическое древо, стало основанием для обвинения его в намерении захватить русский престол. И хотя все понимали, что дело шито белыми нитками, Волынский и двое его подельников лишились голов. А в деле арестованных сторонников принца было столько соблазнительных для настоящей ищейки фактов! Во-первых, налицо имелся состав преступления. Все арестованные говорили примерно одно и то же: «Напрасно мимо государева отца и матери регенту государство отдали…»; «Отдали все государство какому человеку, регенту! Что он за человек? Лучше бы до возраста государева управлять отцу императора или матери… Это было бы справедливо». Одновременно гвардейцы высказывали и преступное намерение совершить переворот: «…проведали бы от государыни принцессы, угодно ли ей будет, то я здесь и Аргамаков на Петербургском острову учинили бы тревогу барабанным боем… и мы б регента и сообщников его, Остермана, Бестужева, князь Никиту Трубецкого, убрали».[206]
Как известно, политический сыск расценивает однозначно как заговор схожие слова и мысли множества разных, даже не знакомых друг с другом людей. С помощью дыбы и кнута их между собой «знакомили», и они признавались в преступном сговоре. А здесь и этого делать было не нужно – арестованные находились друг с другом в тесных отношениях и имели прямой выход «наверх». Следует обратить внимание на состав арестованных: кроме гвардейских офицеров среднего звена и сержантов были взяты: упомянутый выше секретарь Кабинета министров Андрей Яковлев, секретарь принцессы Анны Леопольдовны Михаил Семенов, адъютант принца Антона Ульриха Петр Граматин, подполковник Пустошкин, а также адъютант самого Ушакова. На месте начальника Тайной канцелярии Ушакова, который обычно следовал привычным клише политического сыска, легко было заключить, что заговор в пользу родителей императора и с целью свержения регента пронизывает окружение принца и принцессы, правительственный аппарат, гарнизон Петропавловской крепости, гвардию и даже органы госбезопасности. Словом, Ушакову предстояла результативная работа в застенке. И он рьяно взялся за дело: с помощью присланного к нему на помощь Бироном генерал-прокурора Н. Ю. Трубецкого привычно запустил свою отлаженную пыточную машину, и вскоре она уже дала первые результаты – приведенные выше цитаты взяты из следственного дела Ханыкова, Аргамакова и др. Бирон с ними знакомился сразу же – допросы ему читали в Кабинете,[207] а Пустошкина даже допрашивали в его присутствии.
Но вдруг начатое дело разом остановилось, и регент ограничился публичной выволочкой и репрессиями только в отношении принца. Скорее всего, Ушаков, к которому клеврет Бирона князь Трубецкой был приставлен, вероятно, не столько для помощи, сколько для контроля, все делал как надо. Внезапная остановка расследования связана с тем, что Бирон испугался слишком углубляться в начатое дело – это грозило непредсказуемым расширением круга подследственных и новыми проблемами, которые регент, только что заступивший на свой пост, решать был не готов. Поэтому на первых порах он решил ограничиться только публичным расследованием дела самого Антона Ульриха и примерным – на глазах у всей элиты – наказанием принца, которого считал главным зачинщиком смуты. Впрочем, что он сделал бы с «исполнителями», сидевшими в крепости, мы не знаем – приговор по их делу к моменту свержения Бирона готов не был, но ничего хорошего этих сторонников Брауншвейгской фамилии не ожидало. Однако, повторяю, аресты и пытки должны были, по мысли Бирона, произвести впечатление «для страху другим, чтоб к тому не приставали, против него не поднимались» – так показал на следствии Бестужев по этому поводу, и этому утверждению следует доверять.[208]
Наверняка Бирон знал, что в гвардии были случаи отказа гвардейских солдат и офицеров от присяги в верности Акту о регентстве. Следствие показало, что и здесь причиной неповиновения было недовольство регентством Бирона и сочувствие родителям императора.[209] Особо примечательно упоминавшееся выше дело подполковника Пустошкина, который уже 6 октября, когда был объявлен Манифест Анны Иоанновны о престолонаследии, проникся идеей подать от всего российского шляхетства челобитную с просьбой сделать регентом принца Антона Ульриха. 22 октября, то есть уже после провозглашения Бирона регентом, Пустошкин явился к канцлеру России князю А. М. Черкасскому и заявил, что «их много, между ними офицеры Семеновского полка… все желают, чтобы правительство было поручено принцу Брауншвейгскому». Пустошкин был арестован и, как уже сказано, допрошен самим регентом.[210] Важно то, что Пустошкин с товарищами направились к Черкасскому, «напомнив о прежнем подвиге его, столь достохвальном и полезном для общества», и «просили князя отправиться с ними к принцессе и представить Ее высочеству о желании народа». Речь идет о памятном событии начала 1730 года, когда князь Черкасский возглавил выступление русского дворянства против узурпировавших власть верховников – членов олигархического Верховного тайного совета.[211] Но в 1730 году ситуация была уже другая, да и Черкасский тогда был другим. А в 1740 году он тотчас, ничтоже сумняшеся, донес о депутации Пустошкина Бирону. Здесь важно то, что недовольство в обществе стало отливаться в привычные для общественного движения той поры формы депутаций, коллективных обращений, что само по себе говорило о потенциальной их силе и несомненной опасности для каждого узурпатора.
Почему регент все-таки не обратил серьезного внимания на все эти факты и предостережения? Может быть, потому, что в деле Пустошкина упоминались семеновцы, да среди отказавшихся от присяги также было больше всего семеновцев – напомню, что принц Антон Ульрих был командиром Семеновского полка. А потому все эти выступления могли расцениваться Бироном и его клевретами не как отражение опасных для «хунты» общественных настроений, а как корпоративная солидарность подчиненных со своим несправедливо обиженным командиром. К тому же Бирон рассчитывал на верность Измайловского и Конного полков, сформированных в царствование Анны Иоанновны и не имевших тех опасных для него преторианских традиций, какими славилась старая петровская гвардия – два первых полка, Преображенский и Семеновский.
Заметно, что Бирон опасался делать резкие движения и задевать гвардию. В перспективе он хотел обновить старую гвардию за счет увольнения из ее рядов петровских ветеранов, которых, действительно, остерегался. Опасения эти отражены в его записках. В них рассказывается, как Антон Ульрих говорил Бирону, что тот «прекрасно бы сделал, если б уволил старых гвардейских солдат и офицеров, служивших еще великому Петру. Я отвечал, что сделать это вовсе нелегко и такое увольнение будет соединено с риском еще более увеличить опасность, потому, что Его высочеству должно быть известно впечатление, оставленное Петром (Великим) не только в умах, но и в сердцах всех его подданных».[212] Мы не знаем, как справился бы Бирон с решением проблемы гвардии, если бы дольше продержался у власти, но пока он явно осторожничал.
После расправы с Антоном Ульрихом регент вновь, уже после присяги, припугнул и Анну Леопольдовну, пообещав выписать из Киля «чертушку» – сына Анны Петровны Карла Петера Ульриха. Тем самым Бирон намекал, что может и выслать Брауншвейгское семейство в Германию – так сказать, к разбитому корыту. На допросах 1741 года эта тема всплывала дважды; на одном из них Бирон винился (на следствии с ним подобное – редчайший случай), говорил, что произносил это «яко безумный, который разума своего лишился»,[213] а на другом отрицал подобные угрозы со своей стороны, но признавался, что о голштинском сопернике с принцессой и принцем говорил – в том смысле, что им всем нужно держать ухо востро из-за возможных происков французской дипломатии в пользу внука Петра Великого. Тогда стало известно, что при дворе Елизаветы Петровны вдруг обнаружился портрет юного Карла Петера Ульриха. Думаю, что голштинский герцог был в равной степени неприятен и опасен и Брауншвейгской фамилии, и Бирону-регенту. Что же касается до осуществления угроз «выписать чертушку», то это было нереально – ведь будущее Бирона как регента было связано прежде всего с Брауншвейгской фамилией, и он оставался регентом до тех пор, пока на престоле был император Иоанн III, а не Петр III. Собственно, потом, на допросе, он резонно указывал следователям на нелепость таких угроз: все знают, как он старался возвести на трон именно Ивана Антоновича, и эти его усилия с намерением пригласить голштинского принца «весьма не согласуются».[214] Впрочем, принцесса могла и всерьез испугаться: после того как Бирон сумел добиться регентства при Иване III, у него хватило бы наглости стать регентом и при Петре III.
Бирон не упускал из виду и другую возможную претендентку на престол из династической ветви потомков Петра Великого: в те же дни он встречался с цесаревной Елизаветой Петровной. Как утверждает Манштейн, регент «имел с царевной Елизаветой частые совещания, продолжавшиеся по нескольку часов». Он заплатил ее долги и обещал ей хорошее содержание. Лучшего для этой вечно нуждавшейся в деньгах мотовки нельзя было и придумать. Так Бирон мог не просто нейтрализовать ее амбиции, но привлечь на свою сторону, а может быть, – чем черт не шутит! – и выдать ее замуж за своего сына Петра.[215] По-видимому, регент хотел убедиться в намерениях и настроениях дочери Петра Великого и обращался с ней вполне мирно и доброжелательно. Как известно, Елизавета была по натуре злопамятна, но, став императрицей, зла на регента не держала. И это не случайно. В августе 1741 года Шетарди через Лестока узнал, что, оказывается, когда Бирон стал регентом, то он, «не совещаясь даже с ней, прислал ей от себя через доверенное лицо двадцать тысяч рублей несколько дней спустя по кончине царицы, и она чувствует за это такую признательность, что почтет себя обязанной возвратить ему свободу, как только в состоянии будет это сделать». Дать Бирону свободу Елизавета, став государыней, все-таки не решилась, но Бирона при ней перевели из холодной Сибири в Ярославль, где бывший регент жил в довольно комфортабельных, в сравнении с отправленными в Сибирь Остерманом, Минихом и Левенвольде, условиях.
В эти дни перед нами на мгновение появляется и сам двухмесячный государь, император Иван Антонович. В субботу 18 октября 1740 года Финч отправился поутру в Летний дворец с поздравлениями Бирону-регенту, и тут, пишет английский дипломат, «по дороге я встретил юного государя, которого перевозили из Летнего дворца в Зимний (по указу Бирона; сам регент остался в Летнем до выздоровления опасно заболевшего старшего сына Петра. – Е. А.). Его величество сопровождал отряд гвардии, впереди ехал обергофмаршал и другой высший чин двора, камергеры шли пешком. Сам государь в карете лежал на коленях кормилицы, его сопровождала мать, принцесса Анна. За их каретой ехало еще несколько, образуя поезд. Я немедленно остановил свой экипаж и вышел из него, дабы поклониться Его величеству и Ее высочеству».[216]
Одним словом, регент, несмотря на печаль по своей покойной благодетельнице (она еще не была похоронена и гроб с ее телом стоял в Летнем дворце, открытом по традиции для прощания петербуржцев), был активен, и все у него, казалось, шло как нельзя лучше.
* * *
Так прошли октябрь и начало ноября 1740 года. А в ночь с 8 на 9 ноября на Бирона внезапно обрушился смертельный удар – заговорщики во главе с фельдмаршалом Минихом совершили очередной петербургский дворцовый переворот и низложили регента. Фельдмаршал проявил в организации заговора и переворота ум, расчетливость, решительность и быстроту. И заговор, и переворот произошли, в сущности, за несколько часов. Миних сумел найти общий язык с Анной Леопольдовной, которой ранее, при установлении регентства, сторонился. Задумав свергнуть регента, он стал чаще видаться с принцессой, благо сам Бирон поручал ему вести дела, связанные с Брауншвейгским семейством. Вероятно, после всего, что сделал с ней Бирон, Анна Леопольдовна не могла испытывать к нему ни чувства благодарности, ни теплоты. В целом, столкновение между Анной Леопольдовной и Бироном должно было произойти рано или поздно, хотя они соблюдали все правила придворного этикета, наносили друг другу визиты и говорили вежливые слова. Но при этом, как писал 1 ноября 1740 года Финч, несмотря на величайшую мягкость и уважение, проявляемые публично регентом в отношении Анны, они оставались врагами: «Герцог всегда видел в принцессе смертельного врага и чувствует, что присвоение регентства в ущерб ей, особенно по устранении ее от самого престола, она ему никогда не простит».[217] Так это, вероятно, и было. Миних это обстоятельство хорошо понял и использовал в своих целях.
Сам Миних в своем очерке описывает заговор сдержанно и деликатно: «Поведение регента герцога Бирона побудило благонамеренных лиц представить принцессе Анне, матери юного императора, что для блага государства необходимо удалить Бирона и его семейство. Принцесса, подвергаемая вместе с принцем, своим супругом, постоянным оскорблениям со стороны Бирона, одобрила это предложение».[218] По сведениям сына главного мятежника, решительный разговор Миниха с принцессой состоялся днем 8 ноября 1740 года, когда Миних – начальник Сухопутного кадетского корпуса, основателем которого он был, – представлял принцессе кадетов, назначенных в пажи. По-видимому, разговор был откровенным: принцесса жаловалась на регента, а фельдмаршал предложил Анне Леопольдовне убрать его с дороги и даже взялся сделать это лично. Тут-то принцесса и одобрила предложение «благонамеренного лица». После этого разговора Миних решил действовать, не откладывая в долгий ящик, той же ночью, тем более что этой ночью заканчивалось недельное дежурство в дворцовых караулах преображенцев, командиром которых был Миних. В следующий раз они заступали на посты только через шесть дней.[219] Он спешил, но действовал вполне взвешенно и расчетливо. Чтобы информация о заговоре не просочилась сквозь стены дворца, он убедительно просил принцессу никому не рассказывать (не исключая и мужа) о их сговоре, после чего отправился, как ни в чем не бывало, обедать к Бирону.[220]
В этом месте в источниках обычно упоминается знаменательный разговор регента с Минихом. Его передают в двух редакциях. Манштейн, со слов Миниха, пишет, что фельдмаршал обедал у Бирона вместе со своей семьей, а потом был приглашен приехать во дворец к регенту вновь вечером, уже на ужин. Обычно они сидели допоздна в узком кругу доверенных лиц и обсуждали дела. «Герцог, – писал Манштейн, – был весь вечер озабочен и задумчив. Он часто переменял разговор как человек рассеянный и ни с того ни с сего спросил фельдмаршала, не предпринимал ли он во время походов каких-нибудь важных дел ночью. Этот неожиданный вопрос привел фельдмаршала почти в замешательство, он вообразил, что регент догадывается о его намерениях; оправившись, однако, как можно скорее, так что регент не мог заметить его волнения, Миних отвечал, что он не помнит, но что его правилом было пользоваться всеми обстоятельствами, когда они кажутся благоприятными». Думаю, что ответ Миниха регенту уж очень вызывающе опасен в этой ситуации. Возможно, сам фельдмаршал в разговоре с адъютантом придумал свой ответ, что называется, ради красного словца.
Мы располагаем рассказом об этом вечере и в другой редакции. Его со слов Миниха записал английский посланник Э. Финч: «…за ужином и затем в течение всего вечера обыкновенно довольно болтливый, герцог едва ли вымолвил слово. Чтобы сколько-нибудь оживить присутствующих и поддержать разговор, фельдмаршал стал рассказывать о сражениях, о делах, в которых бывал в течение сорокалетней службы. Под конец граф Левенвольде совершенно ненамеренно спросил его: „Случалось ли ему быть в деле ночью?“ Странность такого несвоевременного вопроса при данных обстоятельствах несколько поразила фельдмаршала, но он скоро пришел в себя и, оправившись, отвечал с напускным равнодушием, что, при множестве дел, в которых ему довелось бывать, конечно, находилась работа для любого часа суток, так как время схватки зависит от неприятеля. Граф рассказывал мне, будто герцог, лежавший на диване, при вопросе графа Левенвольде несколько приподнялся и, опираясь на локоть, поддерживая голову рукою, оставался в этой позе и в глубокой задумчивости с четверть часа».[221] Кажется, что в этой редакции происходивший неспешный разговор не так драматичен, как в первом варианте. Ответ Миниха более нейтрален, примирителен, хотя и довольно спорен – время схватки зависит не только от неприятеля, но и от самого рассказчика, что и прозвучало в первой редакции. А в том, что герцог, лежа на диване, сменил позу, трудно усмотреть что-то особенно настораживающее. Обе редакции рассказа исходят от самого Миниха, который в своих записках о памятной беседе не упоминает ни слова.
Как ни странно, молчит об этом красочном эпизоде и сын Миниха Эрнст, довольно информированный мемуарист, текст которого отец править не мог – в момент писания мемуаров в 1757 году сын находился в ссылке в тысячах верст от отца (бывший обер-гофмейстер – в Вологде, а бывший фельдмаршал – в Пелыме). Из текста Эрнста Миниха следует, что никакого описанного Манштейном и Финчем ужина вообще не было. Точнее сказать, регент ужинал, но не с фельдмаршалом, а… с супругой его сына, Эрнста, который пишет буквально следующее: «После обеда отец мой, возвратясь в свой дом, ожидал ночи с великой нетерпеливостью. Между тем моя жена, которая столь же мало, как и я, о том ведала, вместе с бароншею Менгден, свояченицей моей, поехала к герцогине, ужинала у нее вместе с регентом и почти до полуночи с ними просидела. При сем случае герцог приказал чрез жену мою сказать ее свекру, а моему отцу, что как скоро погребение императрицы отправлено будет, то он повелит выдать ему определенную сумму денег на уплату его долгов. Поскольку же жена моя поздно домой приехала и сочла, что отец мой уже спит, то исполнение своего препоручения отложила до другого вечера».[222]
Оставим на совести мемуаристов эти разночтения, но приметим, что Миних-сын запомнил этот эпизод как некий курьез в канун исторического события, что порой даже легче застревает в памяти, чем само событие. Юмор рассказа Миниха-сына в том, что ежели бы сноха фельдмаршала не была так деликатна и передала бы последнюю волю Бирона, знавшего, как мается Миних от долгов, то, может быть, Миних и не отправился бы в свой ночной поход за славой и наградами. Случай же, рассказанный Манштейном и Финчем со слов фельдмаршала, тоже имел характер символического курьеза, но он Миниху-сыну почему-то не запомнился. Может быть, потому, что о нем он ничего не слышал или… его и впрямь вообще не было?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.