Остров Гваделупа

Остров Гваделупа

Проснулся я от ощущения, что на меня кто-то смотрит. Открыв глаза, я действительно увидел, что на моей груди прямо перед носом сидит на задних лапах огромная крыса и внимательно меня разглядывает. Я с криком вскочил. Спрыгнув на пол, крыса зашипела и неторопливо ушла. Мерное скрипение старых переборок и глухие удары волн о борт вернули меня к действительности. Вместе с Трубятчинским и большой геофизической группой летом 1966 года мы отправились в новую экспедицию, в Пенжинскую губу Охотского моря на судах Дальневосточной гидрографии "Охотск" и "Румб".

Бывший минный заградитель "Охотск", на котором мы следовали из Находки к месту работ, построенный еще в начале века, угольный пароход, переоборудованный под гидрографическое судно, оказался донельзя грязной старой посудиной с проржавевшей палубой и скрипучими расшатанными переборками.

Путь наш в Охотское море лежал через Сахалин, где мы зашли на рейд Южно-Сахалинска. Где-то здесь, по моим сведениям, должен был служить Сергей Карцев, попавший на Дальний Восток после окончания Высшего военно-морского пограничного училища в Ленинграде. Я сказал об этом нашему командиру, он дал на берег семафор, и уже через час к борту подлетел пограничный катер с зеленой полосой. Поднявшийся на борт почему-то в сопровождении двух пограничников с автоматами старшина потребовал меня. Еще издали на причале, где стояли погранкатера, я увидел долговязую фигуру Сергея - он оказался командиром отряда и был уже капитаном II ранга. "Что, напугали тебя мои? - улыбаясь во весь свой большой рот спросил он, — пошли скорее, Неля пирог испекла". До поздней ночи мы просидели у него в доме, вспоминая давние омские и ленинградские времена и лакомясь дымящимися крабами под "шило" (так, как вы уже знаете, на флоте называют разведенный спирт). Тем временем стемнело, и ветер разогнал на рейде волну. Пора было возвращаться на "Охотск". Сергей проводил меня на пирс. "Выгружать с осторожностью", — услышал я сквозь свист шквального ветра его зычный командирский голос с берега и подумал: "Что они там собираются выгружать?" А речь шла обо мне…

Двухмесячные работы в осеннем Охотском море, с его неожиданными ветрами и туманами, с сильными - более пяти узлов приливо-отливными течениями в Пенжинской Губе - оказались нелегкими.

Уже в Пенжинской Губе нас вместе с геофизиком Мишей Серяковым переселили в другую каюту, где были две койки, располагавшиеся одна над другой. Миша, как более молодой, влез на верхнюю койку, а мне досталась нижняя, чему я, однако, радовался недолго. Соседнюю каюту занимал третий механик, койка которого крепилась на одном кронштейне с моей. Поскольку переборки на судне были старые и расшатанные, любое движение койки соседа вызывало соответственное, как на качелях, движение моей. Первую неделю, пока мы следовали из Находки в Охотское море, все было относительно спокойно. Но в Охотском море третий механик, на мою беду, завел неожиданно бурный роман с судовой врачихой, разбитной шатенкой, изнывавшей от полного безделья. С вахты он сменялся в полночь, и где-то, начиная с половины первого, едва я успевал заснуть, меня будил ритмичный и громкий скрип и такое же ритмичное хождение вверх-вниз моего ветхого ложа. Я пытался предложить Михаилу поменяться, но он наотрез отказался, так что я вынужден был переместиться с тюфячком прямо на палубу.

Вторую половину экспедиции мне довелось проплавать на другом судне - "Румб", поменьше размерами, но более современном. В конце августа мы зашли заправиться водой и топливом на остров Спафарьева, где располагался крабзавод, на котором работало несколько сот вербованных женщин. Было раннее утро, когда мы подошли к безлюдному пирсу. Двое заспанных работяг приняли наши швартовые. Я стоял на правом крыле мостика, неподалеку от командира, капитана III ранга Мишкина, когда мы заметили три странные, одинаковые с виду, но разной величины, как матрешки, фигуры, медленно двигавшиеся вдоль пирса к борту судна. Когда они приблизились, оказалось, что это женщины, одетые совершенно одинаково - в резиновые сапоги, ватники и теплые, серого цвета, головные платки. "Эй, командир, — неожиданно сильным и низким голосом крикнула самая высокая из них. — Я предзавкома местного. Девочки у нас тут целый месяц света белого не видят, на путине вкалывают, а мужиков нет. Так что я тебе предлагаю всех своих морячков уволить прямо сейчас до завтра, а мы по такому случаю выходной объявим".

Командир Мишкин был человеком решительным и настоящим боевым офицером, способным быстро принимать решения в критической обстановке. "Отдать носовой", — скомандовал он упавшим голосом. И мы пошли обратно в море без воды и топлива. "Да, Саня, — делился он со мной, — вовремя спохватились. Ты что, у меня весь экипаж двадцать два человека - на части же разорвут!" Я в ту пору плохо знал местные порядки и не сразу понял его тревогу. Уже позднее, на рейде Шикотана, я видел, как на старый теплоход "Азия" сеткой с плашкоута грузили вдрибадан пьяных вербованных женщин, матерящихся и орущих пьяные песни, и понял озабоченность командира Мишкина.

В последующие годы мне приходилось несколько раз попадать на Сахалин и Курилы в путину, на плавучие и наземные рыбозаводы, где я насмотрелся на каторжную работу по обработке рыбы, работу, которой мужчины не выдерживают, поэтому на нее берут только женщин. С красными, закоченевшими от ледяной воды руками, по двенадцать часов в день (такая смена) они должны отделять большим ножом голову рыбы от тушки, рискуя отрубить себе пальцы. А потом - короткий сон в своей грязной казарме, не дающий отдыха. Культуры и развлечений - никаких: работа, работа, работа. Смертельно усталые от постылого однообразного труда и дикого быта, за пару месяцев они способны потерять не только женский, но вообще человеческий облик.

Скалистые берега Охотского моря, обилие тюленей и нерп, живописные острова, привлекавшие некогда сюда мореплавателей, так контрастирующие с убогой обыденностью местного быта и его жестокими нравами, запомнились мне надолго.

Само пребывание женщин на судне, да еще под хоть и гидрографическим, "вспомогательным", но все же военно-морским флагом, само по себе, с позиций военного начальства, было постоянным ЧП. За ними круглосуточно велось негласное наблюдение, жили они в отдельном отсеке (назывался он "змеюшник") и общаться с ними можно было только на людях. Согласно бдительным указаниям замполита, зайдя к женщине в каюту (или если она вошла к тебе в каюту), закрывать дверь ни в коем случае было нельзя - не на ключ, конечно, упаси Боже, а просто плотно прикрывать. В противном случае замполит отсчитывал пять минут и записывал нарушителю "аморалку".

Несмотря на эти "антисанитарные" условия, корабельные романы все-таки случались. На судах экспедиции шепотом рассказывали легенду про одну настырную пару, которую, заподозрив в "аморалке", усиленно опекал замполит, не давая им уединиться. Они его все же перехитрили - достав у мотористов "мастер" (дежурный ключ, открывающий замок в любой корабельной каюте), дожидались, когда замполит отправится в кино, и устраивались в его каюте.

Нельзя не признать, что присутствие женщин на кораблях, долгое время находящихся в плавании, представляет собой известную проблему. Мне за почти три десятилетия плавания на самых разных судах довелось быть свидетелем многочисленных драматических ситуаций, возникающих в длительных океанских рейсах, когда на сотню и более мужчин приходится всего несколько женщин, а "моральный кодекс строителей коммунизма" перестает срабатывать уже на третий день после выхода из родного порта. Помню, как сокрушаясь, матерился старый боцман на "Охотске", глядя на живописные курточки наших сотрудниц: "До чего флот довели, это же подумать только. Вот в старое-то время - Императрица в Севастополе свой флот посетила и на флагманский корабль к Ушакову изволила лично ступить. Так потом боцман с целой командой все за ней мыли и чистили, поскольку хоть и Императрица, а все ж таки баба. Так то царица была, а это что? Тьфу да и только"…

Иначе реагировали на появление женщин вербованные работяги, в основном из бывших зеков, которых везли в Пенжу на какую-то стройку. Жили они на "Охотске" в огромном трюме в районе носовой палубы, куда вел большой люк, плохо различимый в темноте. Поскольку женщин разместили в носовых каютах, хитроумные умельцы из вербованных сняли крышку люка и закрыли его брезентом, рассчитывая, что в вечерних сумерках какая-нибудь красотка ступит на этот обманчивый брезент и провалится прямо к ним в трюм как в медвежью яму. Каково же было их разочарование, когда вместо женской добычи в один прекрасный вечер к ним провалился большой рыжий и толстый техник Лева Фишман!

Что касается офицеров, и корабельных, и гидрографов, то появление стайки молодых женщин на судах означало для них просвет в унылой и безрадостной службе, сплошь заполненной "боевой и политической подготовкой". Начались яростные ухаживания, несколько сдерживаемые внешне необходимостью конспирации от всеведущих замполитов. Романы эти часто приводили к трагикомическим конфликтам. Так, на втором нашем судне "Румб" старпом-высокий и красивый капитан-лейтенант, оставивший во Владивостоке жену с двумя детьми, а на судне "официально" живший с судовой врачихой, вдруг увлекся одной из наших дам, хорошенькой и пухленькой чертежницей Ирочкой, обладательницей прекрасных наивных серых глаз и кукольных ресниц. Кипящая ревностью докторша однажды ночью, застав своего изменчивого старпома на месте преступления как раз в тот момент, когда он украдкой выводил Ирочку из своей каюты, кинулась на него и, явно использовав профессиональные хирургические навыки, так исполосовала ему лицо своими острыми наманикюренными ногтями, что старпом был уложен в лазарет и через несколько дней сдан в Магадане в больницу, откуда на судно уже не вернулся.

Позднее, плавая на гражданских академических судах, где женщин было уже гораздо больше, да и условия были более вольные, я насмотрелся на множество авантюрных ситуаций, которые, как правило, кончались "бескровно".

Так, один из самых талантливых наших и молодых капитанов, человек вполне интеллигентный и начитанный, прекрасный штурман, в каждом очередном рейсе заводил новую возлюбленную, как правило, из числа буфетчиц, кончилось это тем, что жена его, живущая в Калининграде, которой доброжелатели все донесли, устроила скандал, да еще вполне по-советски - с помощью парткома. Припертый к стенке партией, женой и предприимчивой любовницей, несчастный капитан, спасая свою загранвизу и должность, вынужден был развестись и жениться на буфетчице, которую, конечно, тут же уволили с судна. В результате, став официальной женой, она потеряла возможность плавать с ним вместе и осталась, как все жены, на берегу, а он через полгода завел себе новую буфетчицу.

Обычно же, по неписанному закону, на академических судах на период рейсов, длящихся, в среднем, около четырех месяцев, романы возникали между экипажем - с одной стороны и "наукой" - с другой. Это в равной степени относилось к недолговечным любовным связям офицеров с дамами из науки и каютных номерных или буфетчиц с научными сотрудниками, то есть с "чужими". Романы эти, расцветая пышным цветом где-то к исходу первого месяца ("Имей в виду, — поучал меня мой приятель - второй штурман на "Дмитрии Менделееве", — у нас женщин разбирают прямо на трапе"), заканчивались обычно в последнем порту захода, где надлежало тратить накопленную за рейс валюту, и приходила пора вспоминать о покупках, заказанных семьями, ожидающими на суше. Не все женщины, однако, мирились с этим - некоторые довольно ощутимо мстили своим коварным избранникам, обещавшим по возвращении "жениться". Так, в семьдесят седьмом году на нашем судне "Академик Курчатов", вернувшемся из длинного океанского рейса, произошел конфликт между каютной номерной и вторым штурманом, добившимся ее благосклонности обещанием жениться и, как выяснилось, оказавшимся женатым. Месть оскорбленной подруги была чисто женской. В Калининграде к штурману на судно приехала встречавшая его жена. Не успела она еще толком обнять долгожданного мужа и взглянуть на привезенные зарубежные подарки, как в дверь каюты постучали. "Извините, — сказала вошедшая номерная, — я забыла здесь свои вещи". С этими словами она достала из-под подушки у штурмана свою комбинацию и ушла…

Женщины "из науки" в океанских рейсах, как правило, расцветали. С одной стороны, они оказывались свободны от каждодневного унылого быта, порабощающего их на суше - необходимости кормить и ублажать мужей, лечить и воспитывать детей, таскать огромные авоськи с продуктами, стоять во всевозможных очередях. С другой - будучи всегда в меньшинстве, они становились предметом поклонений и ухаживаний почти всего мужского состава экспедиций, причем ухаживания эти, как правило, мало зависели от степени женской красоты. Интересную эволюцию довелось мне наблюдать за много лет. Почти всегда скромные и робкие девицы, впервые ступая на палубу судна, сильно страдали от качки. Но постепенно, обвыкнув в повой обстановке, приучаясь мало-помалу пить вино или курить, а также теряя понемногу первоначальную неприступность, они, как правило, укачиваться переставали. Вместе с тем, по окончании рейса, вынужденные снова вернуться на берег в свои семьи и убогий советский быт, они были особенно несчастны, не понимая, почему вот только что они были в центре мужского внимания - и вдруг все неожиданно кончилось Так, девочка, взятая прихотливым режиссером из своего родного девятого "А" в кино чуть ли не на главную роль, плачет горькими слезами, потому что картина уже отснята, и ей, уже привыкшей быть героиней, надо снова возвращаться в свою постылую прежнюю жизнь.

Суровым испытанием для несчастных наших женщин, привыкших к клиническому отсутствию в отечественных магазинах хороших товаров, в первую очередь одежды, галантереи и парфюмерии, и впервые попавших за рубеж, становилась первая встреча с западными (или восточными) магазинами с их фантастическим для советского человека изобилием. В 1976 году в экспедиции на судне "Дмитрий Менделеев" впервые принимала участие молодая аспирантка Вера Бань, ранее почти никуда не выезжавшая из своего родного Геленджика и за границей, конечно, не бывавшая. Была она натурой довольно эмоциональной, легко переходящей от веселости к печали. У нас даже частушку про нее сочинили: "Если плачет Вера Бань, это значит - дело - дрянь". В этом рейсе мы зашли в Токио, и Вера впервые в жизни, в составе моей "тройки", попала в один из самых крупных в мире универсальных магазинов "Мицубиси" в самом центре Токио - в Гинзе.

Когда мы вошли в огромный зал первого этажа, откуда бесшумные эскалаторы подняли нас на второй, и перед Вериными глазами открылись галереи с сотнями ярко высвеченных разнообразных женских вещей – шуб, купальников, сверкающих всеми огнями радуги украшений, мерцающего нежными будуарными цветами белья, искрящихся от искусной подсветки флаконов с всевозможными духами -она вдруг замерла на месте с застывшей палице улыбкой и потеряла дар речи. Минут пять она простояла, не отвечая на мои оклики, а когда я тронул ее за плечо — "пошли" — она оказалась не в состоянии двинуться. С большим трудом мы усадили ее в ближнее кресло. Еще несколько минут она молча продолжала улыбаться. Потом молчание сменилось вдруг бурными слезами и рыданием - у Веры случился нервный шок. Думаю, что большинству советских женщин понять Верино потрясение нетрудно…

Что же касается "корабельных" женщин, – каютных номерных, поваров, буфетчиц, то их контингент, как правило, формировался из сельских или провинциальных девчонок, соблазнившихся на "заграницу" и морскую экзотику. Большинство из них собиралось поплавать "пару годиков", а потом, накопив деньжат, вернуться домой, выйти замуж, найти себе какую-нибудь "земную" профессию. Да и работа на судне представлялась им поначалу несложной: действительно, чего там - полы мыть да пыль вытирать два раза в день. Однако проходили год за годом, и втянувшись в свою неблагодарную и совсем не легкую работу, накупив на валютные гроши тряпок в заграничном порту и мечтая о новых, отвыкнув от сурового земного быта, на готовых корабельных харчах, спаиваемые и соблазняемые моряками, мало-помалу превращаясь из робких и застенчивых девушек в развращенных и циничных "морских волчиц", несчастные эти женщины уже не находили в себе сил вернуться назад на сушу. Тяжелая и грязная работа, многодневная качка, вино и мужчины, отсутствие реальных перспектив в завтрашнем дне преждевременно старили их, и они возвращались на сушу больными, разбитыми и одинокими.

Ни на одном из судов мира, кроме советских, не встретишь женщин в штате команды. Помню, как удивлялись иностранцы, попавшие на наши суда, присутствию на них женщин. Одно время мы по наивности даже гордились этим явным доказательством их равноправия в стране "развитого социализма". Только после долгих лет плаваний я понял, что это "равноправие" ничуть не лучше того, которое дает им право на тяжелую не женскую работу по рытью канав или укладке железнодорожных шпал, работу, от которой отказываются мужчины.

Справедливости ради, надо сказать, что и для наших мужчин первые загранрейсы иногда оборачиваются нелегким испытанием, хотя соблазны здесь другие. Вспоминаю, как в одном из недавних рейсов "Витязя", уже в конце восьмидесятых годов, во время захода в итальянский порт Реджи-ди-Кабария, один из старых наших сотрудников, бывший военный моряк, дослужившийся до командира подводной лодки, член партии и примерный семьянин, неожидано для себя впервые попал на сексфильм. Вернувшись на судно и слегка выпив, чтобы релаксировать нервную систему, он заявил: "Вот, всю жизнь прожил, и выходит - зря. Так ничего и не видел".

Другого рода случай произошел в 24-м рейсе судна "Академик Курчатов" весной семьдесят седьмого года, когда уже по пути домой мы зашли на Канарские острова, в порт Лас-Пальмас. У меня в магнитном отряде был механик из Ленинграда, тихий и немногословный, на редкость работящий человек, во всех отношениях крайне положительный, но за рубеж попавший впервые. В предыдущих портах захода - Понта-дель-Гада и Каракасе - все с ним было в порядке. А вот в Лас-Пальмасе стряслась такая непредвиденная история.

Как я уже упоминал, согласно строжайшей инструкции, советские моряки в зарубежном порту могут ходить только по трое; не вчетвером и не вдвоем, а именно втроем. Мне неоднократно объясняли, что цифра три не случайна, а тщательно и всесторонне продумана. Если моряки пойдут вдвоем, то они могут, например, сговориться и совершить самые непредвиденные нарушения - от посещения борделя до покупки запрещенных предметов. Втроем же договориться труднее. В свою очередь, если один из двоих решил сбежать, то другой в одиночку его удержать не сможет, а вот вдвоем, пожалуй, изловят. Опять же, если в группе трое, то старший успевает смотреть за двумя своими подопечными, а вот когда четверо, то за всеми враз и не уследишь. Не про нас ли писал великий русский классик: "Эх, тройка, птица-тройка, кто тебя выдумал? Знать, у бойкого народа могла ты только родиться, в той стране, что не любит шутить". Гоголь попал в точку. Выдумали "тройку" обкомы и политуправления, которые шутить, как известно, не любят.

Утверждение старших групп в рейсах каждый раз представляло собой в известной степени священнодействие. Списки эти долго согласовывались с "уполномоченными товарищами", утверждались на партбюро и вывешивались на доске объявлений перед заходом в иностранный порт. Право формировать тройки долгое время было исключительной прерогативой первых помощников и представителей кружка "хочу все знать". В последние годы, правда, тройки формировались начальниками отрядов и служб, но утверждались и корректировались только "перпомом".

При заходе в Лас-Пальмас герой моего рассказа Борис попал в "крепкую" тройку. В нее входили двое его коллег, уже много раз бывавших за рубежом. Двое из троих (в том числе и сам Борис) были партийные. Казалось, ничто не предвещает неприятностей. Тем не менее, возвращаясь вечером из увольнения со своей тройкой, я увидел такую картину. К борту нашего судна подъехала испанская полицейская машина, из которой двое полицейских в высоких фуражках вытащили окровавленное и, как мне поначалу показалось бездыханное тело Бориса. Следом, виновато озираясь, выскочили двое его спутников. "Тело" втащили по трапу на борт, и судно через час вышло из порта. Обстоятельства ЧП выяснились только на следующий день, когда "тело" ожило полностью и было посажено под домашний арест в собственной каюте. Специально созданная комиссия установила следующее…

Сойдя с судна, тройка бодрым шагом вышла из ворот порта и тут ее внимание привлекла красочная витрина ботл-шопа - винного магазина, располагавшегося как раз напротив выхода. Среди бутылок с разноцветными этикетками Борис, оказавшийся человеком пьющим, сразу распознал родные "национальные" бело-красные цвета "Столичной". Более всего поразила его цена – поллитра "Столичной" стоила всего "рубль местных денег". Не поверив своим глазам, Борис, впервые в жизни попавший в зону беспошлинной торговли, вошел в магазин и желанную бутылку немедленно купил. Друзья стали искать "парадное", чтобы выпить "на троих". Искали долго - парадных поблизости не обнаружили. Выпили поэтому в парке, прямо на скамейке, закусив захваченным с судна бутербродом. "Ребята, — сказал повеселевший Борис, — а вдруг в другом магазине дороже будет? Давайте на всякий случай еще одну прихватим". Потерявший бдительность старший тройки, несмотря на изрядный опыт общения с зарубежными ботл-шопами, не возражал. Вторую бутылку тоже унесли недалеко. Правда закусывали уж купленными бананами. Погуляв пару часов на солнцепеке и полюбовавшись на красоты курортных отелей, где все оказалось несколько дороже, путешественники снова вернулись к облюбованному ими магазину и взяли третью бутылку. Чем они ее закусывали, компетентной комиссии выяснить не удалось. Установлено было только, что после этого Бориса развезло и он улегся на мостовую, решительно заявив, что дальше не пойдет. Здесь старший тройки, осознав, наконец, свою ответственность, начал всячески тормошить Бориса - к сожалению, без всяких результатов. Вокруг начали собираться любопытные. Тогда старший, сам будучи несколько более возбужден, чем обычно, начал "слегка" пинать лежащего ногами и "нечаянно разбил ему нос". Потекла кровь, испачкавшая рубашку. Вот в этот момент и подъехала полицейская машина.

Целую неделю Борис сидел в каюте. В следующем порту захода он был лишен увольнения. Мне, как начальнику отряда, где случилось ЧП, был объявлен выговор. "Что ж ты, скотина, наделал? - совестил я его. — Себя подвел, нас всех подвел. Неужели же совсем воли нет никакой?". "Саня, — отвечал он мне, — ну, эти-то дураки не понимают. Но ты-то ведь - наш человек, должен меня понять - всего руль - бутылка!" И в глазах его светилось радостное детское изумление."

Несколько слов о качке, которой часто пугают новичков. Проблема качки и привыкания к ней мне кажется сильно преувеличенной. Может быть, дело отчасти в том, что этому неприятному ощущению много внимания уделяли писатели, плававшие мало или попадавшие в море впервые. Более четверти века проплавав в морях и океанах, я понял, что "прикачиваются" со временем почти все, а если человек все-таки не может привыкнуть к качке - значит, он болен, у него не в порядке вестибулярный аппарат. Это, кстати, совершенно не зависит от степени его героизма или других личных достоинств. Согласно легенде, например, знаменитый адмирал Нельсон всю жизнь страдал от качки, и возле него на капитанском мостике постоянно дежурил матрос с ведром. Знавал я и современных капитанов, не переносивших качку, но упорно продолжавших плавать. Многое, конечно, зависит здесь от нервов. Я уже вспоминал, как на нашем "Крузенштерне" укачивались почти все, пока не было объявлено, что судно терпит бедствие. Надев спасжилеты, все немедленно укачиваться перестали и начали снова охать только после того, как опасность миновала. Мне кажется, что пьющие люди от качки вообще страдать не должны, потому что это ощущение близко к тяжкому похмелью, а человек опытный знает, что от этого не умирают. Если же признаками качки, как гласит судовая шутка, являются повышенный аппетит и отвращение к работе, тогда укачиваются все.

Бывают, правда, клинические исключения. Вспоминаю, как осенью семьдесят шестого года мы работали на судне "Дмитрий Менделеев" в районе Курильских островов. Был конец октября, и тайфуны шли один за другим, регулярно, как курьерские поезда, поэтому мы не столько работали, сколько прятались за острова от очередного урагана. Будучи заместителем начальника экспедиции, я отвечал, в частности, за работу судовой ЭВМ - старенькой изношенной счетной машины "Минск-22". Поскольку старший инженер, обеспечивавший ее работу, был в отпуске, я договорился во Владивостоке с очень хорошим специалистом, и мы взяли его на один рейс. Электронщик он действительно был классный, и пока судно стояло у причала, машину наладил полностью. Однако в море он не плавал раньше никогда, и как только "Дмитрий Менделеев" вышел за остров Скрыплев, тут же слег от самой легкой качки. На нашу беду, не успели мы дойти до Охотского моря, как машина снова сломалась. А здесь, как назло, пошли один за другим тайфуны. Бедного "начальника машины", еле живого на руках приносили в машинный зал. Как умирающий полководец, он слабой рукой показывал в направлении какого-нибудь шкафа с электроникой, после чего со стоном отключался, и его уносили. Никакие средства не помогали. Когда я обратился за помощью к судовому врачу, он сказал мне: "Ты не о том думаешь. Ты лучше следи, чтобы он за борт не выкинулся". Страх перед качкой у этого несчастного человека был так велик, что ему при полном ее отсутствии достаточно было услышать по судовой трансляции объявление: "Ожидается резкое усиление ветра. Закрепить все оборудование по-штормовому" - и у него тут же начиналась рвота. Что было делать? Вышедшая из строя ЭВМ грозила срывом всего рейса. И тут, в самый критический момент, ко мне пришел старый экспедиционник Саня Буровкин. "Михалыч, — сказал он мне, — его надо психологически вылечить. Значит так, выдай мне поллитра спирта - и все. Берусь его полностью поставить на ноги". Немедленно получив мое согласие, он изложил свой нехитрый план. Дело в том, что как раз в этот вечер у одной из экспедиционных "секс-бомб" был день рождения. Замысел Буровкина состоял в том, чтобы, попеременно используя целительное действие "шила" и неотразимые чары именинницы, уже положившей раньше глаз на страдальца, отвлечь несчастного специалиста от его мучительных ощущений и вернуть в строй. Действительно, как свидетельствуют очевидцы, в тесной каюте, где состоялась шумная праздничная вечеринка, пациент немедленно пришел в себя - пил, веселился как и все и даже целовался с именинницей. Вот тут бы его и брать! Но я наивно решил дождаться утра. Утром же он, снова зеленый, лежал влежку и помирал, а вторую бутылку спирта, затребованную Саней Буровкиным "для завершения активного лечения", я уже выдать наотрез отказался.

Несмотря на неудачу эксперимента, я пришел к выводу, что воспоминания о немногочисленных жизненных радостях помогают страдающим от качки в самые казалось бы жестокие моменты.

Окончательно я в этом убедился, когда все на том же "Дмитрии Менделееве", выполнявшем свой тридцать первый рейс, осенью 1983 года мы попали в жесточайший декабрьский шторм в Бискайском заливе - самом неприятном для моряков месте восточней Атлантики. В составе нашей экспедиции был впервые отправившийся в море весьма известный профессор, один из крупнейших г специалистов по электромагнитным полям. Не успело наше судно выйти из Зунда в штормившее Северное море, как он прочно слёг и перестал есть, а в Бискае, несколько суток прострадав, находился постоянно в полуобморочном состоянии, несмотря на какие-то уколы, сделанные ему судовым врачом. Когда волна немного стихла, я по указанию врача выволок полумертвого профессора на кормовую палубу, чтобы он глотнул хоть немного свежего воздуха, потому что находиться в спертом воздухе его каюты было не под силу даже здоровому человеку. Судно стояло "носом на волну", поэтому на кормовой палубе было относительно спокойно. С трудом притащив профессорское тело на корму, я осторожно положил его у кормовых кнехтов, подсунув под голову подстилку. Лицо страдальца было ярко-зеленого цвета, а веки закрытых глаз напоминали замороженную курицу. Корабль тем временем жил своей жизнью, и минут через пятнадцать мимо нас протопала босыми ногами по мокрой палубе здоровенная деваха, вынося из камбуза к кормовому срезу большое ведро с помоями, на радость орущих над кормой чаек. Подол ее юбки был подоткнут, обнажая сильные ноги и по-рубенсовски полные розовые икры. Тут я обратил внимание, что профессор, подняв одно голубое веко, следит за ней безразличным взглядом умирающего. "Саня, скажи, — произнес он вдруг еле слышным слабым голосом, — а тебе нравятся женщины с тяжелым низом?.."

Легче всего справляются с пагубным действием качки люди с крепкой нервной системой. Мне вспоминается в связи с этим один из наших капитанов, в каюте которого от сильной штормовой качки были повалены кресла, по палубе ездили взад-вперед какие-то чашки, книги, опрокинутые стулья и другие предметы. Сам капитан спокойно сидел за столом и работал, не обращая ни малейшего внимания на беспорядок вокруг. На вопрос, не помочь ли ему навести порядок в каюте, он ответил: "Ни в коем случае - каждая вещь должна найти свое место".

Из историй, связанных с качкой, вспоминается еще одна. В сентябре 1977 года мы вместе с Виктором Берковским, Сергеем и Татьяной Никитиными и Александром Сухановым прилетали с выступлениями на Сахалин и Курильские острова. Из кунаширского Южно-Курильска на остров Шикотан мы должны были плыть пассажирским катером, следовавшим где-то около пяти часов через Второй Курильский пролив. Помимо пассажиров, катер вез почту и какие-то грузы. Примерно на втором часу следования от плоской регулярной волны катер стало сильно качать, а еще через час большая часть пассажиров укачалась полностью. Более всех страдали женщины и дети. Из нашей компании не укачался один Берковский, хотя и ему явно было не по себе. Мы с ним вышли из кубрика подышать и встали к фальшборту, рядом с рулевой рубкой, в открытом окне которой маячила неподвижная и хмурая физиономия рулевого. "Эй, на руле, — крикнул крепящийся Берковский хриплым голосом старого морского волка, — сколько баллов шторм?" Рулевой презрительно скосил глаза в нашу сторону, потом сплюнул через голову Берковского за борт и скучающе ответил: "Какой шторм? Зыбь".

Что касается личных воспоминаний о качке, то меня всерьез укачивало дважды - первый раз во время первого полета на АН-2 в 1957 году под Игаркой и второй раз - в 1967 году на Черном море, на маленьком гидрографическом судне "Компас", трое суток штормовавшем где-то неподалеку от Босфора. Этому, правда, немало способствовало то, что в стекло наглухо задраенного иллюминатора в нашем кубрике все время ударяла туша дохлого дельфина.

Кстати, самые неприятные шторма из всех, которые мне довелось видеть, чаще всего приходились как раз на Черное море. Крутая и короткая морская волна и опасная близость берегов создавали здесь порой критические ситуации, похуже океанских. Так, в 1967 году мне пришлось участвовать в проведении практики по морской геофизике в Черном море на небольшом судне "Московский Университет". Судно это, построенное в Германии по проекту военного тральщика, имело довольно оригинальную историю. Построено оно было в начале тридцатых годов как правительственная яхта персонально для тогдашнего правителя Латвии Ульманиса. Когда немцы захватили Латвию, на яхту положил глаз "наци номер два" Герман Геринг. После войны же, захваченная в качестве трофея, она была доставлена на Черное море и стала личной яхтой "величайшего гения всех времен и народов". Назвали ее "Рион". Большим достоинством этого судна была необычно высокая скорость хода, дававшая возможность владельцам быстро выбраться из любой неожиданной ситуации. Сам Сталин, впрочем, на яхте побывал всего один или два раза. Рассказывают, что когда великий вождь прибыл на борт, он высказал желание выйти в море, и капитан не посмел возразить ему, хотя получил накануне штормовое предупреждение. Как только "Рион" покинул Ялту, он тут же попал в нешуточную качку. Укачались все - и охрана, и соратники. Не укачался только Сталин. Он сидел у себя в каюте с непроницаемым лицом и курил трубку. Когда судно пришвартовалось обратно к ялтинскому причалу, он вьлвал к себе вывернутого наизнанку пожелтевшего Берию и сказал негромко: "Надо бы присмотреться к этому капитану". И капитана не стало…

Что касается нас, то мы, стоя в Севастополе, тоже получили штормовое предупреждение. Оно было тем более существенно для бывшей яхты Сталина, что судно это было не килевым, а плоскодонным, и, согласно правилам Морского Регистра, могло плавать только при волнении не свыше пяти баллов. В этом недолгом черноморском плавании я уговорил принять участие моего давнего одноклассника и однокашника по Горному институту Саню Малявкина, который в то время занимался аэромагнитной съемкой в Арктике и немало времени налетал на разных самолетах в суровых условиях Ледовитого океана. "Поехали со мной - отдохнешь, — агитировал я его. — Это тебе не безрадостное Заполярье. Синее море, белый пароход - как у Бендера. Сухое вино, Ялта, Севастополь, девочки". Уговаривать его долго не пришлось, тем более, что в море он, как оказалось, до этого не ходил никогда.

Руководитель практики улетел из Севастополя в Москву на Международный геологический конгресс. Оставаясь за старшего, я немедленно потребовал от капитана выхода в море для проведения гидромагнитной съемки в Евпаторийском заливе, неподалеку от мыса Тарханкут, мотивируя свое предложение тем, что сводки обычно врут. Он неожиданно согласился, хотя капитаном был опытным, хорошо изучившим капризы черноморских "бора".

Не успели мы дойти до Каркинитского залива, как налетел сильнейший шквал, разогнавший волну до девяти баллов. Мы немедленно встали "носом на волну" и стояли так целую ночь, пока на следующий день не уткнулись в спасительный порт - Одессу.

Всю ночь старенькое судно раскачивалось и скрипело под яростными ударами осатаневших волн. В ходовой рубке вылетели стекла, трюм начало заливать. Часа в два ночи, выбравшись из каюты в твиндеке (кстати, бывшей каюты Берия, с интерьером из красного дерева и зеркалами), где мы помещались вдвоем с Саней Малявкиным, я с трудом добрался до капитанского мостика. Там бессменно стоял хмурый и расстроенный капитан, тревожно прислушиваясь к скрипу переборок, глухому стуку ненадежной, за давностью лет и отсутствием ухода, судовой машины и неожиданному визгливому взревыванию вдруг выброшенного из воды единственного винта. "Ну, ты меня и втравил, — сказал он мне, устало выматерившись, — я сам такой шторм второй раз в жизни вижу". От этого заявления мне стало не по себе, однако поворачивать назад и подставлять лаг волне мы уже не могли. Самое забавное, что еще в хорошую погоду мы успели вытравить за корму гондолу для магнитных измерений на кабеле длиной около 200 метров, и выбрать его теперь не было никакой возможности. Оставалось полагаться на судьбу и надеяться, что кабель не оборвется и не намотается на винт.

Проведя около двух часов на мостике вместе с капитаном в этих невеселых раздумьях, я, цепляясь, как обезьяна, за поручни, отправился в нелегкий обратный путь. Когда я достиг нашей каюты, по палубе которой уже гуляла вода, то застал там бодрствующего Малявкина, который сидел на своей койке, поджав босые ноги, своей позой и отчаянным выражением лица напоминая княжну Тараканову на знаменитой картине Сурикова, и нервно курил. "Синее море, сухое вино… девочки… — яростно зашипел он, увидев меня. — Куда ты меня привез? Я летчик, я могу бояться две минуты, ну, пять, от силы - десять. А целую ночь - это уже бардак!" Саша Малявкин не утонул в море и не погиб при авиакатастрофе, хотя провел в небе немногим меньше времени, чем на земле. Вернувшись из Антарктической экспедиции, где впервые выполнил аэромагнитную съемку Антарктиды, он сгорел за несколько месяцев от неожиданного рака легких, не дожив до пятидесяти лет.

Вспоминая о сильной качке, не могу снова не вернуться мыслями в штормовое Охотское море, в октябре 1966 года, где после "Охотска" и "Румба" я попал на маленькое гидрографическое суденышко ГС-42, под которое был приспособлен обычный рыболовный траулер-"логгер". Жили мы втроем в носовом кубрике. Для того, чтобы добраться до кормы, где располагались ходовая рубка, камбуз и все другие помещения, надо было пройти по открытой палубе. Поэтому, когда, выйдя из залива Шелихова, мы неожиданно попали в жестокий шторм, то четверо суток, не имея возможности выйти на палубу, по которой свободно раскатывали свинцовые волны и наглухо задраив кап носового кубрика, сидели безвылазно, ломая на четыре части ржавые плесневелые сухари. Состояние судна было довольно тревожным - нас грозило снести к скалистым берегам залива, а старый двигатель дышал на ладан. Не укачивался решительно никто - только есть все время хотелось.

Такое же пренебрежение к сильнейшей качке, и в том же самом осеннем штормовом Охотском море, испытали я и мои спутники шесть лет спустя, в 1972 году, когда пересекали его на тонкостенном суденышке типа "река-море", перегоняемом из Архангельска в Николаевск-на-Амуре. Суда эти не рассчитаны на морские шторма, поэтому мы рассчитывали пересечь открытую часть Охотского моря и спрятаться за Сахалин по хорошей погоде. Нам, однако, не повезло, и на самой середине моря нас прихватил серьезный шторм. Да вдобавок еще на втором таком же суденышке отказал двигатель, и нам пришлось брать его на буксир. Бегая по обледеневшей палубе, обдирая в кровь об ржавые швартовые концы замерзшие руки в рваных брезентовых рукавицах, никто из участников этой эпопеи, даже новички, совершенно не замечали качки и были озабочены, так же как и капитан, только критическим углом крена.

Привычка же к качке и постоянное ожидание ее проявляются еще долгое время после возвращения на берег, когда стараешься бессознательно не ставить чашку на край стола в своем никуда не плывущем доме…

Главным портом захода в этом охотоморском рейсе был Магадан, печально известная "столица колымского края", еще носивший следы гулаговской империи, еще полный пугливых и несловоохотливых старожилов. На самом входе в бухту Нагаево нам встретился маленький островок, название которого меня поразило - остров Недоразумения. Не последняя ли надежда невинно приговоренных, что все выяснится и их оправдают, дала горестное название этому острову? Своеобразным памятником тем временам осталось каменное здание школы №1, где учился сын ссыльной Василий Аксенов и на крыше которой возвышаются над городом фигуры красноармейцев и рабочих - "четыре непьющих человека в Магадане". Впрочем, за четыре дня нашего пребывания в этом городе с трагической и темной историей местная общественность была взбудоражена трагикомическим событием. В местной газете "Магаданская правда" - органе обкома и горкома, была помещена большая передовая статья, посвященная визиту тогдашнего Председателя Президиума Верховного Совета А.И.Микояна в дружественную Индию. Об этом возвещал набранный крупным шрифтом на первой полосе заголовок: "Пребывание А. И. Микояна в Дели". Беда, однако, состояла в том, что из-за досадной опечатки в слове "пребывание" вместо буквы "р" пропечаталась буква "о". Главного редактора немедленно сняли с должности и исключили из партии. От более жестких репрессий его спасло по-видимому то, что дальше Магадана все равно ехать некуда.

Гордостью Магадана в те поры было знаменитое магаданское пиво, к созданию которого приложил руку сам мудрый вождь мирового пролетариата. Дело в том, что в Магадан в первые же годы войны были высланы из Поволжья несколько семейств потомственных немецких пивоваров. А местная вода оказалась на удивление чистой и вкусной, что также немаловажно для настоящего пива. Пиво это пользовалось настолько большой популярностью, что, как говорили, вывозилось на экспорт. Другой гордостью этого города был легендарный певец и автор песен эпохи тридцатых годов Вадим Козин, сосланный сюда Сталиным и осевший здесь насовсем. Уже в последние годы, в пору перестройки, вышли, наконец, его пластинки со знаменитыми в моем детстве песнями, возвращающими нас во времена странного сочетания всеобщего произвола и страха и подлинно сентиментальных чувств и эмоций, как бы независимых от жестокой среды обитания. Не эта ли независимость, полностью противостоящая всевозможным "маршам энтузиастов" и другим бодреньким и весьма талантливо написанным Дунаевским и другими песням, под которые надлежало маршировать, строить и любить (вспомним хотя бы "Сердце, как хорошо на свете жить!"), справедливо, хотя, возможно, и подсознательно воспринималась властями как неявная психологическая оппозиция, подлежавшая уничтожению?"

В октябре шестьдесят шестого года, вернувшись из Магадана в Ленинград, я попал в состав группы "творческой молодежи Ленинграда", направленной от ленинградского обкома ВЛКСМ на три недели в Польшу - Варшаву, Лодзь, Краков и Вроцлав.

В группу нашу входило человек пятнадцать, в том числе несколько актеров ленинградских театров, молодые литераторы, весьма популярный и еще молодой в те годы эстрадный композитор Александр Колкер со своей женой, тоже известной эстрадной певицей Марией Пахоменко, и мой близкий в то время приятель - режиссер ленинградского театра имени Ленинского комсомола Анатолий Силин. Для меня это было первым открытием Польши, которую в ту пору знал только по знаменитым фильмам Вайды, Мунка и Кавалеровича и стихам польских поэтов в переводах Слуцкого. Нам повезло с поездкой - в Варшаве мы попали в "Повшехный театр" Адама Ханушкевича и другие современные и поэтому непривычные для нас театры. Во Вроцлаве познакомились и успели выпить вина со Збигневым Цибульским, буквально за неделю до его безвременной и трагической гибели, в Лодзи - посмотреть на киностудии более десятка недоступных для нас в Союзе фильмов, в том числе "Восемь с половиной" Феллини, "Дрожь" и "Птицы" Хичкока и многие другие, в Кракове - познакомиться с сокровищами Вавельского королевского замка.

Польша не разочаровала моих "книжных" ожиданий - она оказалась именно такой, какой ее можно было себе представить - "самой маленькой из великих наций" - нищей, гордой до чванливости и непорабощенной страной. Я познакомился в Варшаве с прекрасным поэтом Витеславом Дабровским и его женой Иреной Левандовской, которые показали мне Варшаву. У Витеслава на левой руке не хватало двух пальцев, потерянных во время Варшавского восстания в сорок четвертом году, когда ему было четырнадцать лет. Он пробирался по узким люкам из канализационных труб наверх там, где взрослый пролезть не мог, и кидал гранаты в немецкие танки. "Мы вас, советских, ненавидим, — говорил он мне, — но немцев мы ненавидим еще больше. Такова уж печальная участь нашей малой страны, зажатой между двумя этими хищными гигантами". Помню, тогда он перевел на польский понравившуюся ему песню "Испанская граница". В начале восьмидесятых, уже в пору "Солидарности", он неожиданно погиб при очень странных обстоятельствах. Именно Витек показал мне страшную тюрьму Павиак, где немцы уничтожали польских патриотов, памятник Мордухаю Апилевичу на месте безнадежного и героического восстания в Варшавском гетто, поднятого не из надежды спастись, а только для того, чтобы подороже продать свою жизнь, умереть с оружием в руках. С горечью рассказывал Витек о том, что прежде чем вступить в бой с немцами, еврейские повстанцы должны были перебить внутреннюю охрану юденрата, состоящую тоже из евреев, продавшихся немцам только за то, что их убьют в последнюю очередь. О том, как подпольная польская организация "Армия крайова", готовившая свое восстание против немцев, отказала "жидам" в помощи оружием; как, когда полыхало с четырех сторон подожженное немцами гетто, поляки с усмешкой говорили: "Клопы горят". Усмехаться варшавянам было недолго. Через несколько месяцев генерал Комаровский-Бур поднял свое восстание против немцев, надеясь на помощь советских войск, уже стоявших на правом берегу Вислы в ожидании приказа Сталина штурмовать. Приказа, однако, не последовало. Великий полководец дал немцам подавить варшавское восстание, как его участники дали тем же немцам уничтожить восставших евреев, и только после того Варшава была взята советскими войсками.

Поляки, живя в нужде и недостатке, первым делом восстановили древнюю часть разрушенной Варшавы - Старо Място, а социалистическое правительство установило памятник сражающейся Варшаве - летящая полуповерженная женщина, отбивающаяся мечом. "У нас в каждом монументе свой смысл, — говорил мне Витек. — Если стоит - значит, король или полководец, вот как Сигизмунд в Старом Мясте. Если сидит - значит, мудрец или ученый, – видел памятник Копернику? Ну, а если лежит, — махнул он рукой в сторону монумента Варшавы, — значит, блядь".

Данный текст является ознакомительным фрагментом.