XXXVIII ПУТЕШЕСТВИЕ В РОССИЮ 1765 год

XXXVIII

ПУТЕШЕСТВИЕ В РОССИЮ

1765 год

По выезде из Берлина у меня было двести дукатов, деньги для путешествия вполне достаточные. Однако в Данциге я имел неосторожность проиграть часть означенной суммы и вследствие сего оказался вынужденным нигде не останавливаться. Благодаря рекомендательному письму, я мог засвидетельствовать своё почтение губернатору Кенигсберга фельдмаршалу Левальду, который в свою очередь снабдил меня письмом к г-ну Воейкову в Риге. До того я ехал в почтовых каретах, но теперь, подъезжая к Российской Империи, почувствовал, что лучше придать себе вид вельможи, и нанял четырёхместную карету с шестёркой лошадей. На границе какой-то неизвестный остановил меня и потребовал плату за право ввоза товаров. Я ответствовал ему, как греческий философ (увы, это была истинная правда!): “Всё моё ношу с собой”. Тем не менее он настоятельно требовал осмотреть мои чемоданы. Я велел кучеру гнать лошадей, но неизвестный сумел удержать их. Возница, вообразивший, что перед ним таможенник, не посмел препятствовать ему. Я тотчас выпрыгнул из кареты с пистолетом в одной руке и с тростью в другой. Незнакомец угадал мои намерения и пустился прочь со всех ног. Меня сопровождал слуга-лотарингец, который во время всего спора даже не шевельнулся, несмотря на мои настоятельнейшие призывы. Увидев, что дело окончено, он сказал мне: “Я хотел оставить для вас всю честь одержанной победы”.

При въезде в Митаву я произвёл некоторый эффект — меня почтительно приветствовали хозяева постоялых дворов, приглашая остановиться у них. Кучер, однако, сразу повёз меня к прекрасной гостинице, расположенной прямо перед замком. Расплатившись с ним, я остался обладателем трех дукатов!

На следующий день рано утром отправился я к г-ну Кайзерлингу с письмом барона Триделя. Мадам Кайзерлинг оставила меня завтракать. Подававшая нам шоколад молодая полячка была изумительно красива, и я неотрывно наслаждался ликом сей мадонны, которая с опущенными глазами стояла возле моего стула. Внезапно меня пронзила мысль, по меньшей мере странная для моего положения. Я достал из жилета свои последние три дуката и, когда отдавал красавице чашку, незаметно положил их на блюдце. После завтрака канцлер оставил нас на некоторое время и, вернувшись, сказал мне, что был у герцогини Курляндской, которая приглашает меня на бал, имеющий быть в тот же вечер. Приглашение сие заставило меня содрогнуться, и я вежливо отклонил его, сославшись на отсутствие зимних нарядов.

Когда я вернулся к себе в гостиницу, хозяйка сказала, что моего возвращения дожидается камергер Её Светлости. Это лицо имело поручение сообщить мне, что бал Её Высочества будет балом масок, и я легко найду всё необходимое у торговцев города. Он добавил, что сначала бал предполагался костюмированным, но сейчас приглашения исправляются, поскольку накануне прибыл знатный иностранец, ещё не получивший своего багажа. Камергер удалился, рассыпавшись в любезностях.

Положение было невесёлым: как я мог не явиться на бал, приготовления к коему были изменены ради одного меня! Я изводился, стараясь найти какой-нибудь выход, когда пришёл антиквар-израильтянин с предложением обменять мои золотые фредерики на дукаты.

— У меня нет ни одного Фредерика.

— Но, по крайней мере, у вас найдётся несколько флоринов?

— Их у меня ровно столько же.

— Как мне сказали, вы едете из Англии. Может быть, у вас есть гинеи?

— Нет, только дукаты.

— А их-то, конечно, у вас круглая сумма?

Эти слова были произнесены с улыбкой, и сначала я подумал, что ему известно истинное состояние моего кошелька, но он тут же продолжал:

— Я знаю, вы с лёгкостью сорите ими, и по вашему образу жизни вам всё равно не хватит здесь нескольких сотен. Мне же необходимы четыреста рублей. Если вы согласитесь написать вексель на Петербург, то получите от меня двести дукатов.

Предложение его было тут же принято, и я подписал вексель на банкира-грека Деметрио Попандопуло. Доверчивость сего еврея проистекала единственно из трёх монет, подаренных мною молодой камеристке. Добывание денег — это и самое лёгкое, и самое трудное на свете дело. Всё зависит от вашей ловкости и каприза фортуны. Если бы не моя гасконада, я остался бы без гроша.

Вечером г-н Кайзерлинг представил меня герцогине, супруге знаменитого Бирона, бывшего фаворитом императрицы Анны. Сам он был плешивый и уже сильно сгорбившийся старик. Но при более внимательном взгляде сразу бросалось в глаза, что прежде он был весьма хорош собой. Танцы продолжались до самого утра. Присутствовало множество красивых женщин, и я надеялся, что во время ужина смогу выразить одной из них своё восхищение. Однако же намерения мои не осуществились. Герцогиня предложила мне руку, и я оказался единственным мужчиной за столом на двенадцать персон. Все остальные были заняты вдовствующими матронами. Через несколько дней я покинул Митаву, вооружённый рекомендательными письмами к Карлу Бирону, находившемуся тогда в Риге. Курляндский герцог любезно предоставил мне одну из своих карет, чтобы я мог доехать до этого города. Перед отъездом он спросил меня, что мне будет приятнее получить в подарок: украшение с драгоценностями или его стоимость наличными. Я выбрал последнее, и это составило четыреста талеров.

В Риге герцог Карл принял меня с величайшей предупредительностью и открыл свой стол и кошелёк. О квартире речи не было, ибо он сам довольствовался весьма тесными апартаментами, но зато устроил меня в отменно удобном месте. В первый же раз, обедая у герцога, я встретил Кампиони, балетмейстера, о котором читатель несомненно помнит. В отношении ума и манер этот человек был много выше своего положения. Остальное общество составляли: некий барон Сент-Элен, уроженец Савойи, игрок и развратник; его жена, перезрелая красавица; адъютант и юная нимфа двадцати лет, сидевшая всегда по левую руку от герцога. Эту даму не покидало грустное и меланхолическое настроение, она ничего не ела и пила только воду. По сделанному мне Кампиони знаку, я понял, что это любовница герцога. После обеда Кампиони привёл меня к себе домой и представил своему семейству: со времени нашей последней встречи он снова женился. Его супруга-англичанка оказалась весьма недурна собой, но совершенно затмевалась его дочерью, свежим бутончиком тринадцати лет, коей можно было дать и все восемнадцать. Мы отправились вместе с дамами на променад, и Кампиони рассказал мне:

— Я живу с этой женщиной уже десять лет, а Бетти, которая вам так понравилась, совсем не моя дочь.

— Что же сделалось с детьми вашей первой супруги?

— Они занимаются тем же, чем и я — танцуют. Правда, в моём возрасте это становится уже смешным.

— Мне казалось, здесь нет театра.

— Я открыл школу танцев.

— И этого хватает на жизнь?

— Я играю у герцога, и чаще всего мне везёт. Но положение у меня ужасное — в Петербурге вместо платы за квартиру я был вынужден написать вексель, который не в состоянии оплатить. Кредитор мой не знает покоя, и не сегодня-завтра я могу оказаться за решёткой. Речь идёт о шестистах рублях, а это совсем не пустяк.

— Как же вы расплатитесь?

— Что поделаешь! Наступают холода, и я сбегу в Польшу. Барон Сент-Элен, которого вы видели у герцога, также собирается дать тягу. Вот уже три года, как он проповедует своим кредиторам терпение, и они по горло сыты этим. Нам очень помогает герцог, его дом — единственное место в городе, где можно играть, не опасаясь скандала. Однако, несмотря на любезный приём, денег от него ждать не приходится, он сам весь в долгах. Любовница стоит ему уйму денег и приносит одни огорчения. Она уже два года недовольна, потому что он не женится на ней. Герцог и сам хочет разрешить это дело и предлагает ей в мужья лейтенанта, но дама не согласна меньше, чем на капитана, а всем здешним капитанам достаёт и одной жены.

Я посочувствовал несчастному Кампиони, но это было всё, что я мог сделать для него. Английский банкир Коллинз, с которым я вёл кое-какие дела, рассказал, что барон Штенау по прибытии в Лондон был схвачен и повешен за изготовление фальшивых векселей. Через месяц после нашего разговора Кампиони скрылся, не простившись со своими заимодавцами. На другой день за ним последовал и барон Сент-Элен. Добряк Коллинз, которому он был должен тысячу рублей и которого называл своим другом, показывал мне прощальное письмо этой личности, в коем говорилось, что как честный человек он ничего не берёт с собой, даже долги.

Я выехал из Риги 15 декабря и направился в Санкт-Петербург, куда прибыл через шестьдесят часов. Расстояние между этими двумя городами почти такое же, как между Парижем и Лионом. Я позволил ехать на запятках своей кареты одному бедному французскому слуге, который безвозмездно служил мне всё время путешествия. Три месяца спустя я был немало удивлён, видя его сидящим рядом со мной за столом у графа Чернышёва: он сказал, что состоит теперь гувернёром графского наследника. Но не будем забегать вперёд. В отношении Петербурга я могу рассказать многое, значительно более интересное, чем виденные там мною лакеи в должностях не только княжеских гувернёров, но и повыше.

Санкт-Петербург поразил меня своим необычным видом: казалось, будто в европейский город переселены колонии дикарей. Улицы здесь длинные и широкие, площади поражают величиной, дома просторны. Всё это ново и грязно. Как известно, сия столица была импровизацией царя Петра Великого, и её архитекторы с успехом создали подражание европейскому городу. Тем не менее, там всегда чувствуется близость пустынных льдов севера. Нева, сонные воды которой омывают стены множества строящихся дворцов и незавершённых храмов, похожа скорее на озеро, чем на реку. Я нанял в гостинице две комнаты с окнами на главную набережную. Хозяин оказался недавно приехавшим из Штутгарта немцем. Лёгкость, с которой ему удавалось объясняться среди всех этих русских, могла бы показаться удивительной, если бы я заранее, не знал, сколь распространён здесь немецкий язык. Местным же диалектом пользуется только простой народ. Хозяин, видя, что я не знаю, как провести вечер, рассказал, что при дворе назначен большой бал на шесть тысяч персон, имеющий продолжиться шестьдесят часов. Я приобрёл предложенный мне билет и, нарядившись в домино, направился к императорскому дворцу. Уже собралось всё общество, и везде танцевали. Повсюду стояли внушительные буфеты, ломившиеся от такого количества снеди, которое могло бы удовлетворить самые необузданные аппетиты. Зрелище было великолепное и поражало невиданной роскошью обстановки и костюмов. Вдруг до меня донеслись слова: “Посмотрите же на императрицу — она думает, будто никто не узнаёт её. Но Орлов следует за нею, как тень, и скоро все поймут, где она”.

Я последовал за указанным домино и убедился, что это и в самом деле Екатерина. То же говорили и все маски, делая, однако, вид, будто не узнают её. Она ходила взад и вперёд посреди огромной толпы, то и дело подталкиваемая со всех сторон, что, по всей видимости, не вызывало у неё неудовольствия. Иногда она усаживалась позади какой-нибудь непринуждённо беседовавшей группы, рискуя при этом услышать слишком откровенные мнения о самой себе. Но, с другой стороны, было небезынтересно узнать правду, то есть именно то, чего обычно лишены государи. На некотором расстоянии от императрицы я приметил маску колоссального роста и с плечами Геркулеса. Проходя мимо, каждый называл его: Орлов!

В одном из салонов, где исполняли контрдансы, моё внимание привлекла юная особа, окружённая многочисленными поклонниками. Все в этой группе изъяснялись по-французски, и, прислушавшись, я вскоре ещё больше проникся любопытством по причине слов и голоса прелестной незнакомки. Она употребляла в точности те же фразы, кои были изобретены мною и распространялись в некоторых парижских кружках. Должен сознаться в своей глупой наивности: видя эту молодую женщину, окружённую важными особами на императорском балу, я сразу же вообразил, будто маска скрывает лицо прелестной герцогини из окружения Людовика XV, у которой возник каприз потанцевать на берегах Невы. С нетерпением ожидал я минуты, когда она соизволит показать себя. Наконец, по прошествии часа она сняла маску, чтобы отдышаться, и я узнал, но кого бы вы думали? Маленькую Барэ, чулочницу с улицы Св.Гонория: семь лет назад я был приглашён на её свадьбу в Отель-Эльбёф. Каким образом оказалась она в Санкт-Петербурге? Я благословлял сей счастливый случай, тем более, что прошедшее после того время нисколько не убавило её очарования. Всё та же ослепительная кожа, прелестные зубки, розовый рот и томные глаза. Это наводило меня на мысль о столь же соблазнительном состоянии сокровенных её прелестей. Я стремительно подошёл к ней, но она сразу же надела маску.

— Слишком поздно, прелестная Барэ, я узнал вас. Она повернулась ко мне спиной и хотела уйти, но я схватил её за руку и спросил:

— Почему вы так боитесь? Неужели вы забыли своего друга из Отель-Эльбёф?

Она обернулась и смерила меня взглядом с головы до ног. Чтобы помочь её смешавшейся памяти, я подсказал:

— А как ваша коммерция? Всё ещё процветает? Довольны ли вы господином Барэ? Не решился ли он всё-таки завести детей?

При этом последнем вопросе она приложила пальчик к губам и, взяв меня под руку, увлекла в соседнюю залу, где никого не было.

— Я вижу, сударь, вы знавали меня в Париже. Теперь мне приходится скрывать моё тогдашнее положение. Но вам я могу открыться — сейчас меня зовут мадам Ланглад.

— В Париже я частенько встречал одного судебного советника с такой фамилией. Все считали его человеком отменных нравов...

— Именно он и обесчестил меня. За какие-нибудь полгода я сделалась несчастнейшей из женщин...

— А бедный Барэ, не умер ли он с горя? И каким образом этот господин Ланглад бросил свой суд и оказался в России?

— Ланглад остался в том же самом кресле, а мой муж в той же лавочке на улице Прувэр. Сюда я приехала с директором комической оперы.

— Который утешал вас во всех несчастьях...

— Это чудовище, подлец, державший меня впроголодь. Но небо послало мне покровителя...

— Конечно же, богатого и влиятельного?

— Это был польский посланник граф Ражевский. Теперь вы узнали мою историю и должны назвать себя.

— Я хочу доставить вам удовольствие догадаться самой. Не припоминаете ли вы иностранца, которому доверили в Париже один важный секрет?

— Какой же?

— То, что господин Барэ, ваш супруг, оставлял вас проводить ночи в одиночестве и совершенно не пользовался своими правами.

— Что-то не припоминаю, сударь. “Чёрт возьми, — подумал я, — значит мадам Барэ делала подобные признания не мне одному!”

— В таком случае, мадам, вы уж, верно, не забыли того, кто с вашей помощью примерял облегающие панталоны в задней комнате вашего магазина.

— Как! Господин Анатас.

— Нет, мадам, я не Анатас, но тот, кому доводилось обедать с вами наедине в “Пти-Полонь”.

— Так это вы, мой дорогой Рожэ! — она дотронулась до моей маски и сбросила её.

— Казанова! Вас привёл сюда мой добрый ангел!

— Не спешите, милая Барэ. Что скажет граф Ражевский?

— Граф уехал из России и не захотел взять меня в Варшаву.

— Тогда почему бы вам не возвратиться к бедному господину Барэ, такому доброму мужу? Ведь он просто сама доверчивость и кротость!

— Я уже думала об этом, но кто заплатит за дорогу?

— А здесь вы не можете чем-нибудь заняться?

— Я ничего не умею делать. На что годится бедная женщина? Играть в комедии, петь или танцевать на подмостках, или, наконец, приняться за недостойное ремесло.

Произнеся сии слова, она тут же назвала мне свой адрес, и я обещал явиться к ней в ближайшие дни, дабы возобновить наше знакомство. Вернулся я в гостиницу ещё до наступления дня и улёгся спать с полной решимостью не подниматься до самого часа богослужения, которое совершается с большой торжественностью в храме босоногих кармелитов. Пробудившись прекрасно выспавшимся, я с удивлением обнаружил, что ещё совсем темно, и тут же возвратился в царство Морфея. Глаза я открыл уже при ярком солнечном свете и, велев позвать парикмахера, в превеликой спешке надел парадное платье. Слуга спросил, не желаю ли я завтракать, но, умирая от голода, я всё-таки ответил:

— После мессы.

— Сегодня нет мессы, — возразил он.

— В воскресенье нет мессы, вы просто шутите!

— Сударь, сегодня понедельник, вы проспали тридцать часов.

И в самом деле, я проспал день Воскресения Господня. Это был единственный день в моей жизни, который можно с полным основанием назвать потерянным. Вместо того, чтобы слушать мессу, я отправился в дом генерала Мелиссино. У меня было к нему рекомендательное письмо от его бывшей любовницы мадам Лолио, и, благодаря сему обстоятельству, мне был оказан любезный приём. Генерал пригласил меня на всё будущее время к своим ужинам. Дом его содержался на французский манер: деликатесный стол, сухие вина, оживлённая беседа и ещё более оживлённая игра. Я сошёлся с его старшим сыном, женатым на княжне Долгорукой. В первый же вечер я занял место за столом фараона. Общество состояло из персон высшего света — проигрывали легко, а к удаче относились с безразличием. Скромность гостей, равно как и их высокое положение, делали немыслимым какой-либо скандал. Банкомётом был некий барон Лефорт, сын племянника знаменитого адмирала. Сей молодой человек оказался замешан в одном дурном деле и тем заслужил немилость императрицы. Во время коронации он получил привилегию основать лотерею на казённый счёт, но из-за неправильного ведения дел лотерея лопнула, и бедный барон попал в опалу.

Я играл с умеренностью, и моя прибыль ограничилась несколькими рублями. Князь на моих глазах разом проиграл десять тысяч, однако казался нимало сим не затронутым. Я громко выразил Лефорту своё восхищение подобным хладнокровием, столь редкостным среди игроков.

— Хороша заслуга! — отвечал барон. — Князь играет на слово и, конечно, как всегда, не заплатит.

— А его честь?

— Она не компрометируется от незаплаченных карточных долгов, по крайней мере, в нашей стране. У игроков есть неписанное правило — тот, кто играет на слово, может не платить. Выигравший подвергся бы осмеянию, если бы стал требовать свои деньги.

— Ко ваш обычай должен хотя бы давать возможность банкомёту отказывать в ставках некоторым особам.

— Ни один банкомёт не позволит себе подобный афронт. Проигравший, если у него пустой кошелёк, почти всегда уходит, не заплатив. Самые порядочные оставляют залог, но это редкость. Здесь есть молодые люди из высшего света, кои ведут так называемую фальшивую игру и смеются в лицо своим партнёрам.

В доме Мелиссино я свёл знакомство с одним молодым гвардейцем по имени Зиновьев, близким родственником Орлова. Он представил меня английскому послу — лорду Макартнею. Последний, отличаясь молодостью, красотой и обходительностью, вообразил себя влюблённым во фрейлину императрицы девицу Черову и имел неосторожность сделать ей ребёнка. Екатерина сочла сию вольность чрезмерной. Простив виновницу, она потребовала отозвать посла.

От мадам Лолио у меня было письмо для княгини Дашковой, удалённой из Петербурга после того, как она помогла своей государыне взойти на трон. Я отправился засвидетельствовать ей своё почтение в деревню за три тысячи вёрст от столицы. В то время она носила траур после смерти супруга. Мне были предложены рекомендации графу Панину, и она даже сказала, что я могу смело идти к сему вельможе, для чего достаточно лишь сослаться на её имя. Панин, как я узнал, часто посещал мадам Дашкову, и мне показалось, по меньшей мере, странным, что императрица терпит сношения своего министра с опальной княгиней. Впоследствии загадка разъяснилась: Панин оказался её отцом, но, не зная этого, я почитал его никем иным, как любовником. Теперь княгиня Дашкова в весьма преклонном возрасте и состоит президентом Петербургской Академии. Похоже, что Россия — это страна, где всё смешалось в отношении полов: женщины управляют, женщины председательствуют в учёных собраниях, женщины занимаются дипломатией. Сим красавицам степей не достаёт лишь одной привилегии — быть во главе войска.

В праздник Крещения я был свидетелем экзотической церемонии на берегах Невы — освящения вод, покрытых в это время льдом четырёх футов толщиною. Сие торжество привлекает толпы народа, так как после водосвятия происходит крещение новорожденных, коих вместо того, чтобы опрыскивать водой, окунают совершенно раздетыми прямо в отверстие, прорубленное во льду. В этот день случилось так, что совершавший таинство священник, седобородый старик с дрожащими руками, не удержал одного из несчастных, и невинное дитя утопло. Потрясённые зрители приступили к нему с вопросом: “Что означает сие знамение?” Поп же отвечал весьма многозначительно: “Свыше указуют вам — принесите мне ещё одного”.

Более всего меня поразила радость отца и матери несчастной жертвы. Они говорили с одушевлением: “Кто покидает жизнь, принимая святое крещение, идёт прямо в рай”. Я думаю, ни один правоверный христианин не может опровергнуть сие рассуждение.

В Мемеле флорентинец Брогончи дал мне письмо к некой венецианке Роколини, поехавшей в Санкт-Петербург с намерением дебютировать на амплуа певицы в Большом Театре. Сия девица, не постигшая даже азов этого искусства, не была принята на сцену. И что же? Она познакомилась с некой француженкой, женой торговца по имени Прот, которая квартировала во дворце обер-егермейстера и была не только его любовницей, но и конфиденткой самой егермейстерши Марии Павловны, ибо сия последняя терпеть не могла своего мужа и нимало не огорчалась, что француженка замещает её в супружеской постели. Роколини, назвавшаяся синьорой Виченца, благодаря мадам Прот, вошла в большую моду, тем паче, что сохранила пригожую внешность, хоть и была уже близка к сорока годам. Я сразу же признал в ней ту миловидную брюнетку, с которой имел связь лет двадцать назад, но не почёл за нужное напоминать ей об этом. По всей видимости, она тоже без труда узнала меня, принимая одновременно и как новое лицо, и как старого знакомца. “Ежели вы любите чудеса, — сказала она, — я покажу вам кое-что”. За ужином была и мадам Прот. Никогда в жизни не встречал я более поразительной красоты. Читатель знает мою слабость — для меня видеть красивую женщину и не желать обладания ею просто невозможно. Но, не имея ни кредита, ни денег, я оказался перед опасным соперничеством. Поелику не было у меня вещественных способов, пришлось обратиться к ресурсам ума, благодаря коим удалось мне привлечь её внимание. Я тем более чувствовал себя влюблённым в мадам Прот, что сердце моё было никем не занято. Мадам Ланглад я сплавил некому Брауну, который увёз её в Варшаву. Главное заключалось в том, могла ли мадам Прот, будучи любовницей обер-егермейстера, располагать достаточной свободой. Когда же узнал я, что любовник не затруднял прелестницу сверх меры своей ревностью, то пригласил её отобедать в Катериненгофе у знаменитого болонского трактирщика Локателли, которого и до сих пор ещё помнят все гурманы. Другими гостями были Зиновьев и Колонна, а также синьора Виченца со своим маленьким музыкантиком. Обед прошёл отменно весело. Сии господа позволяли себе такие вольности, на которые красавица моя упрямо не соглашалась. Чтобы немного отвлечься от таковой неудачливости, я пошёл пройтись с Зиновьевым. Нам встретилась девица редкой красоты, но и необычайной робости, ибо, завидев нас, сразу убежала. Мы последовали за ней и вошли в ту хижину, где она скрылась. Там были её отец и всё семейство. Красавица забилась в угол и со страхом смотрела на нас, словно белая горлица перед волками.

Зиновьев стал говорить с отцом. Я понял, что речь шла о сей девице, ибо по знаку отца бедняжка послушно подошла к нам. Через четверть часа мы ушли, оставив несколько рублей детям. Зиновьев сказал мне, что предложил отцу продать дочь в услужение, и тот согласился.

— Сколько же он хочет за сие сокровище?

— Цена непомерная — сто рублей, но она девственница. Как видите, ничего не выходит.

— Как не выходит? Да ведь это же просто бесценок.

— И вы согласны отдать сто рублей за эту малютку?

— Несомненно. Но согласится ли она следовать за мною и исполнять всё, что я пожелаю?

— Ну, когда она окажется в вашей власти, вы сможете употребить и палку, если не помогут уговоры.

— И я могу заставить её жить у меня столько времени, сколько захочу?

— Без всякого сомнения, если, конечно, она не возвратит сто рублей.

— А сколько я должен ей платить?

— Ровным счётом ничего. Только еда и отпускайте её каждую субботу в баню, а по воскресеньям в церковь.

— Смогу ли я увезти её с собой из Санкт-Петербурга?

— Для этого надобно разрешение и денежный залог. Сия юная особа прежде всего раба императрицы, а потом уже ваша.

— Это всё, что мне нужно знать. Не сделаете ли вы мне любезность договориться с отцом?

— Хоть сию минуту.

— Лучше завтра. Я не хотел бы, чтобы об этом знало наше общество.

Мы все вместе возвратились в Санкт-Петербург. На следующий день я пошёл к Зиновьеву, который весьма обязательно согласился оказать мне сию услугу. По дороге он сказал:

— Ежели вы хотите завести гарем, достаточно одного лишь слова. Здесь нет недостатка в красивых девицах.

Я подал ему сто рублей, и мы вошли в дом того крестьянина. Когда Зиновьев сказал о моём предложении, он онемел от радости и изумления. Пав на колени, он сотворил молитву Св.Николаю, потом благословил свою дочь и что-то шепнул ей на ухо. Малютка посмотрела на меня с улыбкой и ответила: “Охотно”. Мы уже собрались уходить со своей добычей, когда Зиновьев сказал мне:

— Что же вы не проверите покупку. В контракте обусловлено, что вы покупаете девственницу. Удостоверьтесь, не обманули ли вас.

— Мне неловко делать это здесь. — И в самом деле, я не хотел подвергать Заиру (так звали девицу) столь оскорбительному досмотру.

— Ба! — отвечал Зиновьев. — Она будет только рада. Вы удостоверите перед родителями её благонравие.

Я сел на стул и, привлекши к себе несопротивляющуюся Заиру, убедился, что отец не солгал. Но, конечно, и в противном случае я ничего не сказал бы. Зиновьев положил сто рублей на стол. Отец взял их и подал дочери, а та сразу же вернула своей матушке. Купчая была подписана всеми присутствовавшими. Мой слуга и кучер поставили на ней кресты, после чего я усадил в карету моё новое приобретение, которое было одето в грубое сукно, без чулок и рубашки. По возвращении в Петербург я заперся с Заирой и четыре дня не покидал её. Сколько мог, я привёл девицу в благопристойное состояние и одел на французский манер, после чего отвёл в общественную баню. Там было пятьдесят или шестьдесят персон, как мужчин, так и женщин, совершенно раздетых и не смотревших друг на друга. По всей вероятности, они полагали, что и на них никто не смотрит. Свидетельствовало ли сие о бесстыдстве или первобытной невинности? Оставляю это на суд самого читателя. Мне же показалось странным, что никто из мужчин не взглянул на Заиру, являвшую собой во всей пленительной мягкости совершенный образ Психеи, виденный мною среди статуй виллы Боргезе. Грудь её имела не завершённые ещё очертания, ибо девица достигла не более, чем тринадцатилетнего возраста. Белизна и свежесть кожи, подобная снегам севера, оттенялась чёрными как смоль неаполитанскими волосами. Я и в самом деле влюбился в эту малютку, и если бы не её приступы ревности, о коих скажу далее, возможно, никогда с нею не расстался бы. Сначала мы объяснялись одними жестами, а это в конце концов утомительно, исключая разве наиболее страстные минуты. Я напрасно ломал себе голову над русской грамматикой, губы мои отказывались произнесть хоть одно слово сего бычьего языка. К счастью, менее чем за два месяца Заира настолько обучилась итальянскому, что уже могла объясняться со мною. Именно посте сего страсть её ко мне обратилась в подлинное исступление.

Около сего времени явился ко мне с визитом один молодой француз по имени Кревкёр. Он приехал из Франции в обществе молодой и пригожей парижанки мадемуазель Ларивьер. Кревкёр вручил мне письмо курляндского герцога Карла, который горячо рекомендовал его.

— Соблаговолите, государь мой, изъяснить, чем я могу служить зам.

— Представьте меня вашим друзьям.

— Я и сам, будучи здесь чужестранцем, почти не имею их. Приходите ко мне, а что касается связей, то правила хорошего тона не позволяют содействовать вам в этом. И в качестве кого я представлю мадам? Как вашу супругу? Кроме того, меня непременно спросят, какие дела привели вас в Петербург. Что отвечать на это?

— Что я дворянин, путешествующий для собственного удовольствия, а мадемуазель Ларивьер моя возлюбленная.

— Должен признаться, подобные рекомендации представляются мне недостаточными. Если вы желаете узнать страну, и ваша единственная цель — рассеяться, вам незачем выезжать в свет. Для этого у вас есть театры, променады и даже придворные праздники, были бы только деньги.

— Именно их у меня и недостаёт.

— Как же, не располагая средствами, вы не побоялись обосноваться в чужеземной столице?

— Мадемуазель Ларивьер убедила меня предпринять это путешествие и уверяла, что мы прекрасно можем прожить со дня на день. Мы отправились из Парижа без единого су и до сегодняшнего дня прекрасно устраивались.

— И, конечно, кошельком ведает сама мадемуазель?

— Наш кошелёк, — вмешалась в разговор эта дама, очаровательно улыбаясь, — находится в карманах наших друзей.

— Не сомневаюсь, мадемуазель, что вы найдёте их в любом уголке света. Поверьте, я с величайшей радостью согласился бы называться вашим другом, но, к сожалению, средства мои тоже ограничены.

Наша беседа была прервана появлением некого Бомбака, уроженца Гамбурга, бежавшего из Англии от долгов. Здесь, в Санкт-Петербурге, он занимал довольно высокий военный пост, имел большой дом, много играл и волочился за женщинами. Посему я счёл знакомство с ним истинной находкой для новоприбывших путешественников, кои держали кошельки в карманах своих друзей. Бомбак при виде дамы сразу же загорелся и был вполне благосклонно принят. Они получили приглашение назавтра к обеду, равно как и я вместе с Заирой, которую, впрочем, предпочёл бы оставить дома, если бы не ожидавшие меня в этом случае слёзы и стенания.

У Бомбака собралось весёлое общество. Сам он занимался лишь прекрасной авантюристкой, Кревкёр был пьян, а я почти не притрагивался к вину. Что касается Заиры, то она всё время сидела у меня на коленях. Утром принесли новое приглашение, однако я не взял с собой Заиру, так как знал, что будут русские офицеры и могут возникнуть поводы для ревности — ведь они имели возможность переговариваться с нею на своём родном языке! Когда я пришёл к Бомбаку, Кревкёр и Ларивьер уже сидели за столом вместе с двумя офицерами, братьями Луниными, которые сумели с тех пор достичь уже генеральских чинов. Тогда это были лишь молодые кадеты. Младший, тоненький и пригожий, словно девица, блондин, считался интимным другом г-на Теплова, секретаря кабинета. Поговаривали, будто он завоевал сию плодотворную дружбу посредством известной снисходительности. Я сел рядом с ним и получил столько знаков нежного внимания, что принял его за переодетую женщину. На высказанные мною подозрения он пожелал дать мне немедленные доказательства обратного. Невзирая на моё отвращение и видимое недовольство, Ларивьер, сей юный шалопай, показал свои подвергнутые сомнению достоинства. Позднее явились другие приглашённые, и был разложен фараон. В одиннадцать часов ещё шла игра, оставившая Бомбака без гроша. За сим последовала оргия, которую я не буду описывать, щадя чувства моих читателей. Ларивьер, ни в чём не отставая от мужчин, пила и выделывала всяческие безумства, и только мы с Кревкёром сохранили целомудрие, подобно двум добродетельным старцам, кои с философическим пренебрежением взирают на неистовства пылкой молодости.

Возвратившись домой столь же целомудренным, каковым из него вышел, я едва успел увернуться от брошенной Заирой бутылки, после чего девица начала кататься по полу, словно в припадке падучей, покушаясь разбить себе голову. Я подбежал к ней и стал звать на помощь, не сомневаясь, что она сделалась безумной. Но тут же картина переменилась — она принялась осыпать меня упрёками и бросила в лицо колоду карт, по которым будто бы узнала о моей измене. Вместо ответа я собрал карты и, швырнув их в огонь, объявил малютке, что не могу более оставаться с нею, коль скоро она покушается убить меня. Я признался, что провёл ночь у Бомбака в обществе Ларивьер, но отверг все ее обвинения, нимало не погрешив при этом против истины. После сего я улёгся в постель и почти сразу заснул. При моём пробуждении она сидела у моего изголовья и со слезами умоляла о прощении. Гнев мой рассеялся, и я оказал ей те знаки приверженности, кои столь приятны женщинам.

Через два дня после сей сцены мы вместе с малюткой отправились в Москву. Это путешествие доставило ей величайшее счастье. Я возбудил у сей юной девицы истинную страсть и вот почему: во-первых, она садилась за мой стол, что было для неё изрядным знаком внимания; во-вторых, время от времени я навещал вместе с нею её родителей; и, наконец, нельзя не сказать, что, следуя русскому обычаю, я употреблял иногда палку. Последнее там совершенно необходимо. От русских ничего не добьёшься убеждением, каковое они не в состоянии уразуметь. Слова бесполезны, всё делает битьё. Проученный раб всегда скажет: “Хозяин мог выгнать меня, но не сделал этого. Значит, он любит меня, и я должен угождать ему”. Я.взял себе в услужение казака, говорившего по-французски. Иногда он выпивал слишком много водки, и тогда я обращался к нему с укорами. Один приятель сказал мне: “Остерегитесь, вы не бьёте своего слугу, и он побьёт вас”. Почти так оно и случилось. Однажды, когда он был совершенно пьян, я изругал его последними словами и пригрозил рукой. Схвативши палку, он кинулся на меня и ударил бы, если бы я не свалил его с ног. Русский раб, столь послушный и мягкий, в опьянении страшен. Стакан водки делает его диким зверем. Вот главный порок этого народа — они слишком много пьют. Но грех сей простителен, ибо проистекает от суровости климата. Кучер, дожидающийся на улице своих хозяев, прибегает к водке, дабы облегчить для себя холод. Первый стакан влечёт за собою второй, и, в конце концов, лекарство делается хуже недуга. Если кучер поддаётся сну, то уже не проснётся. Иностранцы лишались здесь носа или уха, а то и доброй половины щеки. Однажды утром, когда я ехал в Петергоф, мне попался навстречу один русский, который вдруг, набрав снега, кинулся ко мне и, сильно схватив меня, стал тереть моё левое ухо. В первую минуту я хотел защищаться, но, к счастью, всё-таки понял, что его подвигнуло на сие чувство жалости. В самом деле, ухо моё стало замораживаться, и добряк понял это по выступившим белым пятнам.

Незадолго до отъезда моего в Москву императрица поручила своему архитектору Ринальди соорудить на Дворцовой площади большой деревянный амфитеатр, план коего мне довелось видеть. Её Величество намеревалась устроить там конный турнир, где блистал бы весь цвет воинства. Однако же празднество сие не состоялось по причине дурной погоды. На афише значилось, что турнир состоится в первый погожий день, но этот день так и не наступил. В Санкт-Петербурге редко случается утро без дождя, ветра или снега. Итальянцы не сомневаются в хорошей погоде, русским же всегда следует ожидать плохой. Мне всякий раз хочется смеяться, когда путешественники из России с гордостью говорят о чистом небе своего отечества. Сам же я ничего, кроме серого тумана, изрыгавшего густые хлопья снега, так и не увидел. Возвратимся, однако, к моему путешествию в Москву.

Мы выехали из Петербурга вечером, о чём возвестил пушечный выстрел, без коего было бы невозможно понять это, поелику в конце мая ночей там не бывает. В полночь без свечи можно прочесть письмо. Великолепно, не правда ли? Согласен, но всё-таки со временем это приедается, подобно тому, как пространная острота теряет свою прелесть. На что надобен день, беспрерывно длящийся в течение семи недель? Но я всё забываю о поездке в Москву.

За двадцать четыре рубля я нанял кучера и шесть лошадей. Недорого, если взять в соображение, что длина пути составляет семьсот вёрст, или почти пятьсот итальянских лье. Мы ступили на землю только в Новгороде, и там мне показалось, что возница наш очень грустен. Я спросил о причине сего, и он ответствовал, что одна из лошадей отказывается от пищи и, по всей вероятности, придётся пожертвовать моим путешествием. Я пошёл с ним в конюшню, где и в самом деле бедное животное стояло недвижимо с опущенной головой, не подавая признаков жизни. Возница обратился к нему с проповедью и в самых ласковых выражениях просил поесть хоть немного. Он ласкал его и целовал ноздри, но совершенно бесполезно. Тогда добряк ударился в слёзы, я же умирал от смеха, видя его старания растрогать животное изъявлениями своей любви. Прошло с четверть часа, но мы совершенно ничего не добились, а у возницы уже иссякли слёзы. Тогда решил он переменить способ убеждения и впал в ярость. Обозвав несчастного ленивцем и упрямцем, он вытащил его из конюшни и принялся лупить палкой. После сего, отведя обратно в стойло, снова предложил корм. Животное стало есть, мир восстановился, и путешествие моё было спасено. Только в России палка может творить подобные чудеса. Но, говорят, теперь она уже не так действенна. У русских, на их беду, вера в неё ослабла. Они развратились и перенимают французские обычаи. Лучше поопаслись бы сего! Как далеки теперь времена Петра Великого, когда палка употреблялась с регулярностью и соблюдением чинов. Полковник получал кнут от генерала и назначал его капитану. Сей последний — лейтенанту, а тот, в свою очередь, угощал им капрала. Только солдат не мог ни на ком отыграться и получал удары со всех сторон.

В Москве мы остановились у хорошего трактирщика. Подкрепившись обедом, который всегда необходим мне после длительного путешествия, я взял наёмный экипаж и поехал с рекомендательными письмами. В промежутках между этими визитами я мог показать Москву моей маленькой Заире. Всё было ей любопытно, и каждое сооружение повергало в изумление. Мне запомнилось лишь одно происшествие во время сей прогулки — от страшного грохота колоколов у меня заложило уши. На следующий день я принимал ответные визиты. Каждый приглашал меня к обеду вместе с моей воспитанницей. Г-н де Демидов выказал в отношении её и меня особливую любезность. Должен заметить, что малютка ничего не упустила, дабы оправдать таковое внимание. Во всех домах, куда я её привозил, все единогласно восхваляли непринуждённость её манер и красоту. Мне же было приятно то, что никого не заботило, вправду ли она моя воспитанница или же просто любовница и служанка. В этом отношении русские из всех прочих народов доставляют менее всего стеснения. Их жизненная философия достойна самых цивилизованных наций.

Тот, кто не бывал в Москве, не видел России, а кто знает только жителей Санкт-Петербурга, не имеет представления о русских настоящей России. Обитателей новой столицы почитают здесь за чужеземцев. И ещё долго истинной русской столицей останется Москва. У многих московитов Санкт-Петербург вызывает ужас, и при случае они не преминут повторить призыв Катона. Оба сии града суть не только соперники по своей судьбе и расположению. Причины политические и религиозные делают их воистину врагами. Москва держится за прошлое. Это город традиций и воспоминаний, город царей, дщерь Азии, с удивлением видящая себя в Европе. Здесь повсюду обнаруживается именно таковой характер, дающий сему граду истинно неповторимое обличие. За восемь дней я увидел всё — храмы, строения, мануфактуры, библиотеки. Впрочем, последние весьма дурно составлены, ибо народ, не желающий перемен, не может любить книги. Что касается общества, оно показалось мне более пристойным и цивилизованным, нежели петербургское. Особливо московские дамы весьма приятны. У них в моде один обычай, который следовало перенять другим странам — когда чужеземец целует у них руку, они тут же подставляют губы. Невозможно вычислить, сколько прелестных ручек спешил я расцеловать в первую неделю моего там пребывания. За столом блюда подают неловко и в беспорядке, но они многочисленны и изобильны. Это единственный город в свете, где богатые люди держат по-настоящему открытый стол. Нет нужды иметь приглашение, чтобы разделить с хозяином трапезу, достаточно быть лишь знакомым ему. Часто случается, что друг дома приводит с собой нескольких своих приятелей, которых принимают так же, как и всех прочих. Если вы опаздываете, кушанья без промедления подают заново. Не бывало случая, чтобы русский когда-нибудь сказал: “Вы пришли слишком поздно”, он просто не способен на подобную неучтивость. В Москве кушанья приготовляются с утра до ночи. Повара частных домов заняты там не меньше, чем парижские трактирщики, а хозяева столь широко понимают гостеприимство, что почитают себя обязанными всякий раз садиться за стол, хотя сие может продолжаться беспрерывно до самой ночи. Я никогда не обосновался бы в Москве из страха потерять здоровье и остаться с пустым кошельком.

Среди всех народов русские более прочих привержены чревоугодию и суевериям. Их покровитель, Святой Николай, удостаивается большего числа поклонов и молитв, нежели все другие святые вместе взятые. Русский не молится Богу, он поклоняется Святому Николаю и обращается к нему с любыми своими нуждами. Его изображения можно видеть повсюду: в столовых, в кухнях и всех прочих местах. Воистину, это их семейный Бог. Каждый входящий в дом сначала должен поклониться иконе, а потом уже приветствовать хозяина.

Мне приходилось видеть московитов, которые, взойдя в комнату, где, по какой-то невероятной случайности, не было святого образа, бежали в соседнюю искать оный. Как и во всех доведённых до крайности религиях, сии обычаи суть пережитки язычества. Верхом нелепости является и то, что, хотя московитский диалект есть чистейший язык татар, богослужение отправляется по-гречески. Прихожане всю жизнь слушают проповеди и бормочут молитвы, не разумея ни единого слова. Перевод же почитался бы кощунством. Это внушает им духовенство, чтобы сохранить власть, которую оно употребляет для своей выгоды.

По возвращении из Москвы в Санкт-Петербург я узнал о бегстве Бомбака и его аресте в Митаве. Бедняга угодил за решётку, и дело приняло дурной оборот, поскольку налицо был случай дезертирства. Тем не менее, ему сохранили жизнь и даже чин, но отправили навечно в камчатский гарнизон. Что касается Кревкёра и его любовницы, то они исчезли, но уже с кошельком своего друга у себя в кармане. Узнав о прибытии герцога Карла Курляндского, я сделал ему визит.

Он остановился у г-на Демидова, который, обладая самыми богатыми в России рудниками, построил себе дом из одного железа. Стены, двери, лестницы, крыша, потолки и даже пол — всё железное! Он мог не опасаться пожара, и даже в худшем случае дом только обгорел бы.

Герцог Курляндский привёз свою любовницу и повсюду искал для неё мужа, но безуспешно. Я представился ей, и она настолько утомила меня своими жалобами, что я дал себе слово никогда более не попадаться ей на глаза.

За время моего пребывания на берегах Невы я имел возможность убедиться, насколько образованные русские, или почитающие себя за таковых, ценят французские книги. Впрочем, под сим именем почитаются лишь произведения Вольтера, который для московитов представляет всю французскую литературу. Великий писатель посвятил императрице свою “Философию истории”, написанную, как он утверждал, нарочито для Екатерины. Уже через месяц после сего в России было напечатано три тысячи экземпляров этого сочинения, распроданных за одну неделю. Каждый знавший по-французски держал книгу в кармане, как молитвенник. Знатные особы только и рассуждали, что о Вольтере, и клялись его именем. Прочитавшие сие сочинение полагали себя обладателями боговдохновенного знания, почти как сам автор. Эти русские заставили меня вспомнить остроумное изречение одного римского прелата, который говаривал: “Остерегайтесь вступать в спор с человеком, прочитавшим за всю жизнь лишь одну книгу”. Следуя его наставлению, я с. невозмутимостью наблюдал сей бурный поток восторгов.

Однако пора уже приступить к рассказу о моей встрече с императрицей. Граф Панин, воспитатель наследника, как-то раз спросил меня, уж не собираюсь ли я уехать, не представившись Её Величеству. Я ответствовал, что опасаюсь быть лишённым такового счастия из-за отсутствия рекомендаций. На это граф указал мне сад, где императрица имеет обыкновение прогуливаться по утрам.

— Но, помилуйте, как же мне подойти?

— Можете не беспокоиться этим.

— Да ведь я не известен Её Величеству...

— Ошибаетесь, она видела и уже отличила вас.

— Всё равно, я никак не осмелюсь подойти к императрице без постороннего содействия.

Граф условился со мной о дне и часе, и в назначенное время я прогуливался, созерцая убранство сада, где по аллеям было расставлено множество статуй самой жалкой работы. Горбатые Аполлоны и тощие Венеры перемежались Амурами, изваянными по образцу гвардейских солдат. Добавьте к сему уморительную путаницу имён мифологии и истории. Помню одну безобразно ухмылявшуюся фигуру с надписью “Гераклит”. Старец с длинной бородой назывался Сафо, а старуха — Авиценной. Я перестал хохотать, лишь когда надобно было приблизиться к императрице. Она шла в сопровождении нескольких дам, предшествуемая Орловым. Рядом с нею был граф Панин. После первых комплиментов она спросила моё мнение о саде, на что я лишь повторил свой ответ прусскому королю, интересовавшемуся тем же предметом.

— А надписи, — присовокупил я, — очевидно помещены для обмана невежд и увеселения тех, кто знаком с историей.