XLI ПУТЕШЕСТВИЕ В ИСПАНИЮ 1767-1768
XLI
ПУТЕШЕСТВИЕ В ИСПАНИЮ
1767-1768
В Сен-Жан-Пье-де-Пор я продал свою карету и нанял погонщика мулов, сопровождавшего меня до Памплоны. Там другой погонщик взялся доставить меня в Мадрид. Путешествие показалось мне крайне неприятным. Первую ночь пришлось провести в дурном трактире, хозяин которого, отведя меня в какой-то чулан, сказал:
— Здесь можно хорошо выспаться, если вам удастся добыть соломы, а если разживётесь дровами, то можно зажечь огонь и обогреться...
— И, может быть, — добавил я, — мне сварят что-нибудь, когда я найду провизию.
Оказалось, что даже за деньги ничего нельзя получить. Я провёл всю ночь на ногах, сражаясь с комарами. На следующий день я заплатил хозяину несколько маравиеди и ещё одну монетку за произведённый мною шум. Эти жалкие трактиры запираются на одну щеколду, и я сказал своему проводнику, что не хочу больше останавливаться в таких заведениях, которые открыты любым проходимцам и в которых невозможно защищаться против ночного нападения.
— Сеньор, ни в одном испанском трактире вы не увидите даже задвижки.
— Так угодно королю?
— Наш король не имеет к сему никакого отношения. Всё дело в святой инквизиции, которой принадлежит право в любое время входить в комнаты к путешествующим.
— А что не даёт покоя вашей инквизиции, будь она проклята?
— Решительно всё.
— Это слишком много. Приведите какой-нибудь пример.
— Вот вам сразу два. Больше всего она боится, как бы во время поста не ели жирного, и чтобы мужчины не спали вперемежку с женщинами. Всё это ради спасения душ. Днём меня ожидали новые препоны. Если на нашем пути попадался священник, шедший к умирающему со святыми дарами, мне приходилось становиться на колени, причём нередко посреди самой грязи. В то время всех ортодоксов обеих Кастилии занимал один великий вопрос: можно ли носить панталоны с гульфиком? Победила та сторона, которая была против, и тюрьмы наполнились беднягами, осмелившимися надеть сии богопротивные штаны — запрещавший их эдикт возымел обратную силу. Дошли до того, что стали наказывать даже портных. И, однако, люди в пику монахам и их проклятиям продолжали носить это одеяние, объявленное святой инквизицией образцом безнравственности, и из-за гульфика едва не случилась революция. Я видел на дверях церквей развешенные эдикты, воспрещавшие всем, за исключением особо привилегированных персон, носить такие панталоны. Конечно, сами инквизиторы включили себя в это число, и тогда никто уж не захотел пользоваться сей привилегией.
По прибытии в Мадрид я был подвергнут на таможне самому тщательному досмотру. Прежде всего удостоверились, что на мне нет этих знаменитых панталон: перебрали и прощупали моё бельё; перетрясли весь остальной скарб; открывали книги или, вернее, книгу, поскольку я взял с собой в Испанию одну “Илиаду” по-гречески. Этот язык с буквами дьявольского вида показался чинам таможни подозрительным. Набожно перекрестившись, они стали принюхиваться к моему тому и подносить его к ушам. В конце концов, он был конфискован, но через три дня возвращён обратно. Таможенник, не нашедший в моих вещах ничего подозрительного кроме “Илиады”, вздумал попросить из моей табакерки понюшку, после чего со словами: “Сеньор, этот табак провозить запрещено”, схватил табакерку, высыпал её содержимое и возвратил мне.
Я остался доволен своей квартирой на улице Крус, если не считать того, что там не было камина. Мадридские холода сильнее парижских, несмотря на разницу в широте. Впрочем, следует принять в соображение, что из всех европейских столиц Мадрид расположен выше других. Испанцы настолько чувствительны к холоду, что при малейшем северном ветре, даже в самое жаркое время, не выходят без плаща. Я не видел народа, более подверженного предрассудкам, чем они. Испанец, как и англичанин, ненавидит иностранцев, что проистекает из тех же побуждений, к коим присовокупляется ещё и непомерное тщеславие. Женщины менее заносчивы и, понимая всю несправедливость такой неприязни, мстят за иностранцев, влюбляясь в них. Таковая их склонность хорошо известна, но они предаются ей с осторожностью, потому что испанец ревнив не только по природному нраву, но и просто из обычной спеси.
Опрометчивые поступки жены, даже совершенно незначительные, представляются ему истинным оскорблением. И сей недостаток ума прикрывается к тому же покровом рассудка. Галантность в этой стране - таящаяся и тревожная, поскольку цель её составляют абсолютно запрещённые наслаждения. В некотором смысле это делает их более сильными и острыми, благодаря таинственности и риску. Сами испанцы довольно низкорослы, часто плохо сложены и не отличаются красотой лица. Женщины же, напротив, очаровательны, миловидны и полны изящества, с которым соединяется пламенность чувств. Они способны на самую опасную интригу, их рассудок целиком поглощён одной мыслью — обмануть бдительность мужа или дуэньи. Изо всех воздыхателей они, не колеблясь, предпочтут того, кто не отступит перед многочисленными опасностями, без которых немыслимо добиться полного обладания. Они охотно опережают случай и готовы на всё, дабы способствовать его возникновению.
В театре, на променадах, и особенно в церквах, они без стеснения отвечают на взгляды мужчин, и если у вас будет желание воспользоваться оказией, то даже при небольших трудах успех вполне обеспечен. Вы не встретите ни малейшего сопротивления, и будут предупреждаться даже самые смелые ваши домогательства. Но если вы проявите неловкость и упустите случай, дело проиграно, второй такой возможности уже не представится.
Я говорил, что в моей комнате не было камина. После великих трудностей и бесконечных расспросов удалось найти работника, взявшегося сделать из железа жаровню. Если Мадрид может теперь похвалиться мастером этого дела, то исключительно благодаря моим попечениям, так как именно я был вынужден сделаться учителем сего работника. Я не воспользовался советом ходить греться к Пуэрто дель Соль — месту, куда приходят закутанные в плащи горожане и подставляют себя лучам солнца. Мне просто хотелось согреться, а отнюдь не поджариваться заживо.
Кроме того, надобно было сыскать слугу, который говорил бы по-французски. Я нашёл одного из тех плутов, коих называют здесь пажами. Обычно они занимаются тем, что сопровождают знатных женщин во время прогулок по городу. Мне попался мужчина лет тридцати, заносчивый, как и полагается испанцу, и поэтому ни за какие деньги не соглашавшийся встать на запятки кареты или отнести пакет.
Я вспомнил о полученном от княгини Любомирской рекомендательном письме к графу Аранде, занимавшему тогда пост президента Кастильского Совета и бывшему в большей степени королём, чем сам законный монарх. Именно он одним росчерком пера изгнал всех иезуитов за пределы Испании. Его боялась и ненавидела вся страна, что, впрочем, нимало его не трогало. Это был весьма одарённый муж, очень предприимчивый и почитавший выше всего собственные удовольствия. Что касается внешности, то мне никогда не приходилось видеть более отталкивающего безобразия. Я застал его за туалетом.
— Зачем, — холодно спросил он, смерив меня взглядом с головы до ног, — вы приехали в Испанию?
— Для увеличения своих познаний, монсеньор.
— И у вас нет никакой другой цели?
— Никакой, кроме того, чтобы предоставить себя в распоряжение Вашего Высочества.
— Вы можете вполне обойтись без меня. Соблаговолите только исполнять предписания полиции, и никто вас не потревожит. Что касается использования ваших талантов, обратитесь лучше к венецианскому посланнику господину де Мочениго. Представляться надо было ему, потому что мы совершенно не знаем вас.
— Надеюсь, мнение посланника не будет для меня неблагоприятным, но всё же не скрою от вас, монсеньор, что я в опале у правительства своей страны.
— Если так, не рассчитывайте добиться чего-нибудь при дворе, поскольку вы можете быть представлены королю только посланником. Устраивайтесь по собственному разумению и ведите как можно более тихую жизнь. Это всё, что я могу вам посоветовать.
Следующий визит я сделал неаполитанскому послу, и он сказал мне в точности то же самое. От маркиза де Моры, к которому направил меня Карачиоли, я не услышал ничего нового, а фаворит короля герцог Лассада перещеголял их всех, заявив, что, несмотря на всё желание помочь мне, не имеет для сего ни малейшей возможности. Он посоветовал отправиться к венецианскому посланнику и просить его покровительства. При этом герцог добавил: “А не может ли он сделать вид, что ничего не знает про вас?”
Я написал Дандоло в Венецию и просил хотя бы несколько строк рекомендации послу, после чего отправился во дворец синьора Мочениго. Меня принял его секретарь Гаспардо Содерини, умный и талантливый человек, который сразу же выразил своё удивление по поводу того, что я позволил себе неуместную вольность.
— Синьор Казанова, разве вы не знаете, что вам запрещено появляться в венецианских владениях, к которым относится и посольский дворец?
— Мне это известно, сударь, но соблаговолите принять мой поступок за то, чем он является на самом деле — знаком почтения к господину послу и актом благоразумия. Согласитесь, было бы непростительной дерзостью с моей стороны оставаться в Мадриде, не явившись сюда. Однако если Его Превосходительство не считает возможным принять меня из-за моей ссоры с инквизиторами, вызванной неизвестными Его Превосходительству причинами, то это, по меньшей мере, удивительно. Ведь синьор Мочениго представляет Республику, а не инквизиторов. И поскольку я не совершил никакого преступления, мне кажется, я имею право на его покровительство.
— Почему бы вам не написать обо всём этом самому посланнику?
— Я хотел лишь узнать, примет ли он меня. Но если это невозможно, тогда придётся писать.
И я тотчас же изложил на бумаге всё, о чём говорил секретарю. На следующий день ко мне приехал граф Мануччи, молодой человек с обходительнейшими манерами. Посланник поручил ему известить меня, что я никак не могу быть принят в посольстве. Тем не менее, было сказано о желании Его Превосходительства иметь со мной конфиденциальную беседу.
Имя Мануччи показалось мне знакомым, и я сказал об этом юному графу. Он ответствовал, что прекрасно помнит, как его отец много и с большим интересом говорил про меня. Тут я сразу понял, что сей блистательный граф сын того самого Мануччи, который своими зловредными показаниями во многом способствовал моему заключению в Свинцовую Тюрьму.
Естественно, я умолчал об этом неприятном для нас обоих обстоятельстве. К тому же, матушка молодого графа была служанкой, а отец, прежде чем из доносчиков превратился в аристократа, зарабатывал на хлеб трудом простого ремесленника. Я только спросил у Мануччи, титулуют ли его в посольстве.
— Конечно, ведь у меня есть диплом, — отвечал он и тут же рассказал о своеобразных отношениях, сложившихся между ним и посланником.
— Мне уже давно известно, — сказал я, — насколько Его Превосходительство привязан к особам, обладающим вашими достоинствами.
Наконец, он откланялся, пообещав использовать для меня всё своё влияние, что само по себе было уже немало, так как подобный Алексис мог добиться от своего Коридона чего угодно. Графу пришлось возвратиться, чтобы напомнить мне:
— Не забудьте, завтра в полдень я жду вас к кофе. Синьор Мочениго тоже будет.
На следующий день я не заставил себя ждать и при встрече был обласкан послом выше всякой меры. Он выразил сожаление, что не может публично объявить себя моим покровителем, хотя и не ведает, в чем моя вина перед правительством, Я отвечал ему:
— Надеюсь в скором времени представить письмо, которое от имени правительства уполномочит вас оказать мне самый достойный приём.
— Добудьте такое письмо, и я сразу же представлю вас министрам.
Мочениго пользовался в Мадриде благосклонностью, хотя его причудливые вкусы не составляли ни для кого секрета. Мануччи повсюду сопровождал посла, или, вернее, тот сам следовал за юным графом. Сему любимчику недоставало только титула наречённой метрессы.
Оставим на минуту мои дипломатические хлопоты и поговорим о мадридских развлечениях. Придя впервые в театр, увидел я насупротив сцены большую зарешеченную ложу, которую занимали отцы-инквизиторы, имевшие власть подвергать цензуре не только представляемые пьесы, но и актёров. Мне говорили, что сие распространяется даже на зрителей. Внезапно услышал я, как стоявший при входе в партер служитель закричал: “Dios!”[5] и в ту же минуту все без различия возраста и чина пали ниц и оставались в таком положении, пока с улицы не донёсся звук колокола. Его звон возвещал, что мимо театра проследовал к умирающему священник со святыми дарами. Даже среди удовольствий испанцы не расстаются со своими обычаями набожности. Позднее я укажу ещё более разительный тому пример.
Напротив моего дома стоял красивый особняк, принадлежавший богатому и влиятельному вельможе, которого я не называю из-за того, что он, может быть, ещё жив. В одном из окон первого этажа часто показывалась маленькая белая ручка, и, как это всегда случается, моё разыгравшееся воображение рисовало прекрасную кастильянку с чёрными глазами, белоснежной кожей и гибким станом. На сей раз оно не обмануло меня — однажды жалюзи раздвинулись, и появилась чрезвычайно красивая особа, бледная и задумчивая. Я незамедлительно впал в восторженное созерцание, но меня как будто не замечали, хотя окно и оставалось всё время открытым, а сеньора не отходила от него. Я прижимал руку к сердцу, подносил пальцы к губам и старался принять вид человека, онемевшего от восхищения. Но, увы, на девственном лице невозможно было уловить ни малейшего следа чувства или интереса. Целых четверть часа я изощрялся в своих безмолвных излияниях. Внезапно лицо незнакомки оживилось, глаза сверкнули, словно зажжённые глубоким волнением, и она опустила жалюзи. Изумлённый сим непредвиденным фактом, я мог предположить, что только боязнь быть застигнутой врасплох вынудила её удалиться. Однако уже наступала ночь, как всегда в Испании, светлая и звёздная. На улице не раздавалось ни звука, и я заметил одинокую фигуру, завернувшуюся в коричневый плащ, которая торопливо отворила маленькую дверцу и тотчас же исчезла. Дверца принадлежала соседнему с особняком дому, и можно было догадаться, что визит предназначается именно моей незнакомке. Иначе чем объяснить её внезапное исчезновение как раз в ту минуту, когда под окнами появился кавалер в плаще?
Я терялся в догадках, но вдруг через четверть часа к моему величайшему удивлению жалюзи снова поднялись, и девица облокотилась о балюстраду. На сей раз она пристально посматривала в мою сторону, и я возобновил свои немые уверения в любви. Мне показалось, что на устах у неё промелькнула улыбка. Наконец, я отважился на многозначительный жест, который не остался без ответа, после чего она сделала знак, предписывающий молчание, и опустила жалюзи. В мгновение ока я был на улице под окном незнакомки, и тотчас же ко мне в шляпу упали ключ и записка. Возвратившись к себе, я прочёл написанное по-французски:
“Достаточна ли в вас благородства, храбрости и умения молчать? Можно ли довериться вам? Я надеюсь на это. Приходите в полночь. Ключом вы отопрёте маленькую дверь в стене соседнего дома. Я буду ждать там. Храните всё в глубочайшей тайне и не появляйтесь до полуночи”.
Я осыпал записку поцелуями и спрятал около сердца — хотя жалюзи и были опущены, за мной могли наблюдать. Ещё один знак прелестной руки подтвердил, что меня ждут. Голова моя кружилась от радости и любви. Для туалета оставалось не более двух часов, и я занялся им с уместной в подобных обстоятельствах тщательностью. И всё же моя радость, сколь она ни была велика, не могла рассеять всех сомнений. Действия молодой женщины не казались мне подозрительными, напротив, самолюбие моё охотно объясняло их, но я говорил себе: “Если отец или другой родственник застигнут меня в доме, я погиб”. Чувство предстоящей опасности было столь сильно, что я отказался бы от сего счастливого случая, если бы не мысль о чести.
Я дал слово, и отступать уже невозможно. Взяв карманные пистолеты и свой шестидюймовый венецианский кинжал, я с первым полуночным ударом открыл маленькую дверцу. В полной темноте я ждал появления сеньоры. Прошло немного времени, и нежный голос спросил очень тихо: “Вы здесь?”
Потом рядом зашуршало женское платье, меня взяли за руку и повели. Мы прошли по длинному коридору с большими окнами, которые выходили в сад. При виде моей незнакомки я совершенно забыл обо всех опасностях и чувствовал лишь опьянение счастьем близкого обладания. Мы поднялись по роскошно украшенной лестнице и вошли в комнату, отделанную чёрным деревом с многочисленными серебряными пластинами, на которых сверкал вензель знатного рода. Апартамент освещался двумя канделябрами. В глубине я заметил постель, завешенную со всех сторон пологом. Незнакомка, которую я буду называть Долорес, пригласила меня сесть, но я бросился к её коленям, покрывая поцелуями прелестные руки.
— Так вы любите меня? — спросила она.
— Люблю ли! Как вы можете сомневаться? Моё сердце, моя жизнь, всё, чем я обладаю, принадлежит вам.
— Я верю. А теперь поклянитесь на этом распятии сделать то, о чём я сейчас попрошу вас.
— Клянусь.
— Вы благородный человек. Идите сюда.
И она повлекла меня к постели. Мы одновременно взялись за полог, и в этот миг я был поражен ее лицом: никогда мне ещё не приходилось видеть столь сильного выражения боли и отчаяния.
— Что с вами, — спросил я, сжимая её в объятиях, — вы дрожите?
— О, совсем не от страха. А вы не боитесь? Нет? Тогда смотрите!
И она резким движением раздвинула занавеси. На постели лежал труп. Труп юноши с прелестным лицом. Беспорядочность одежд и сама поза свидетельствовали, что смерть застала его в одну из тех минут, когда её ждут менее всего.
— Что вы сделали? — вскричал я.
— Исполнила долг справедливости. Этот кавалер был моим возлюбленным, и я убила его. Пусть меня ждёт смерть, но я защитила свою честь. Послушайте же, одного слова достаточно, чтобы вы поняли — он изменил мне! Вы благородный человек и обещали хранить тайну. Не забывайте этого. К тому же, вы только что поклялись на теле Иисуса исполнить мою просьбу.
— Что вы хотите от меня, мадам?
— Уберите его отсюда. Позади дома течёт река. Оттащите туда тело, чтобы я ничего не видела, умоляю вас!
И она бросилась к моим ногам. Какая сцена! Она, в полном отчаянии, с остановившимся взором, ещё более прекрасная. Я, в своём изысканном одеянии, оледеневший от ужаса, И окровавленный труп промеж нами!
— Мадам, — тихо проговорил я, чувствуя, как ко мне возвращается необходимое в столь крайней опасности хладнокровие, — вы требуете моей жизни. Извольте, она ваша!
— О, я недостойна вас, — отвечала она печальным голосом и вдруг, разрыдавшись, упала на постель.
Каждый миг промедления мог погубить нас.
— Мадам, сейчас не время для слабости. Поспешим.
Я решительно приподнял тело, и когда моя юная спутница накрывала его плащом, вспомнил о человеке, которого всего лишь несколько часов назад видел входящим в маленькую дверь. Эта мысль заставила меня пошатнуться от ужаса. Как раз в эту минуту Долорес, понявшая опасность, которой я подвергал себя ради неё, воскликнула:
— Остановитесь, если вас увидят, вы пропали!
— Так же, как и вы, когда найдут здесь тело.
И, взвалив на себя ужасную ношу, я направился к двери. Долорес последовала за мной со свечой в руке. Через мгновение я был уже на улице и скоро достиг берега реки. Освободившись от трупа, я в изнеможении повалился наземь. То, что моя одежда испачкана кровью, я обнаружил лишь у себя дома и тут же принялся уничтожать следы преступления. Всю ночь меня не покидало беспокойство, и я думал только об одном — как бы побыстрее скрыться из Мадрида.
Весь следующий день я не выходил из дому и наблюдал в окно за прохожими на улице. Беспокоила меня и мысль о Долорес: жалюзи в её окне были почему-то не опущены. Ещё через день принести приглашение на обед к Менгсу. Я поехал, чтобы распрощаться, намереваясь покинуть сей злополучный город. Но в два часа пополудни, когда я был около менгсова дома, ко мне подошла какая-то подозрительная личность и произнесла:
— Вы тот самый иностранец, который живёт возле кофейни на улице Крус? Так вот, будьте осторожнее, алькад Месса и его альгуазилы уже следят за вами.
От этих слов меня бросило в дрожь.
— Благодарю за предупреждение, но мне нечего бояться. Кстати, кто вы такой?
— Альгуазил. Нам известно, что вы держите у себя запрещённое оружие. Кроме того, алькад знает о некоторых обстоятельствах, дающих ему право арестовать вас и заключить в тюрьму до окончания судебного разбирательства.
При этих последних словах я побледнел, и заметивший сие альгуазил сказал:
— Не страшитесь, если вы невиновны. Но постарайтесь извлечь пользу из моего предупреждения.
— Вы достойный человек. Возьмите этот дублон.
Он перекрестился монетой и спрятал её в карман. Слова его были истинной правдой — кроме кинжала и карманных пистолетов, я имел и другое оружие: шпагу и карабин, которые прятал у себя в комнате под ковром. Я вернулся домой, чтобы избавиться от этих предметов, и поспешил отнести их к Менгсу, где мог чувствовать себя в безопасности. Менгс приютил меня на ночь, сговорившись, впрочем, чтобы я искал себе для следующего дня другое убежище, поскольку он не хочет быть скомпрометированным.
— К тому же, — присовокупил он, — если вам действительно не в чем упрекнуть себя, кроме как в хранении запрещённого оружия, вы можете пренебречь советом альгуазила — каждый хозяин в своём доме и волен держать там даже пушки.
— Я убеждён, что предупреждение соответствует истине, и прошу вашей помощи только потому, что мне не хочется проводить ночь в тюрьме. Но касательно оружия вы правы, его можно было оставить дома...
— Да и самому почему бы не остаться?
В эту минуту явился хозяин моей квартиры и объявил, что алькад Месса с дюжиной альгуазилов пришли обыскать мои комнаты. Перед уходом они опечатали двери и забрали моего пажа. Кроме того, им уже известно, что я нахожусь у кавалера Менгса. Читатель может представить себе непреоборимый ужас, овладевший мною при этих словах. Я забросал хозяина вопросами об алькаде и его людях. Он отвечал, что в моих вещах не нашли ничего подозрительного. Сохраняя осторожность, я спросил его, чем вызваны действия правосудия, уж не из-за какого-либо преступления, совершившегося в городе, и не заходила ли полиция в другие дома. Менгс советовал ехать к графу Аранде и жаловаться ему на алькада, арестовавшего моего пажа. Видя, что он интересуется слугой и не заботится обе мне, я ответил ему с некоторым раздражением:
— Сей паж — доносчик. Уверен, что именно он сообщил полиции о спрятанном оружии. Кроме него никто об этом ничего не знал.
Ночь я провёл у Менгса. В восемь часов утра он вошёл ко мне в комнату вместе с офицером, и этот последний сказал:
— Вы — кавалер Казанова. Соблаговолите следовать за мной в кордегардию Буэн-Ретиро.
— Положительно отказываюсь.
— Сударь, мне запрещено прибегать к силе, так как сей дом есть собственность Его Величества. Но предупреждаю, что по истечении часа господин кавалер Менгс получит приказание выдворить вас, и тогда вы будете препровождены под стражей в тюрьму. Поэтому советую незамедлительно следовать за мной.
— У меня нет ни малейшей возможности сопротивляться, и я подчиняюсь. Прошу только разрешения написать два-три письма.
— Мне невозможно ждать вас, тем более из-за писем. У вас будет время заняться этим в тюрьме.
Одновременно офицер, внешность которого, впрочем, была вполне благопристойной, потребовал у меня запрещённое оружие, не найденное алькадом. Я отдал его и, распрощавшись с Менгсом, казавшимся крайне смущённым, сел в экипаж.
Я был привезён в тюрьму Буэн-Ретиро, бывший королевский замок. Филипп V часто проводил там пост вместе со своим семейством. Меня отвели в общую залу на нижнем этаже, и пытка началась. Я буквально задыхался в тяжёлом воздухе, спёртом от присутствия сорока узников, охранявшихся двадцатью солдатами. Обстановка состояла из четырёх-пяти походных кроватей и нескольких скамеек. Не было ни столов, ни стульев. Я дал одному солдату экю с просьбой принести перья и бумагу. Он с улыбкой взял монету и уже не возвращался. Другие солдаты, у которых я справлялся о нём, смеялись мне прямо в лицо. Среди товарищей по несчастью я встретил своего пажа и с горечью стал упрекать его, но в ответ он клялся, что ни в чём не повинен.
В толпе я также узнал некоего кавалера удачи по имени Мараззани, который часто являлся ко мне обедать и которому я никогда не отказывал в сей милости. Он сообщил, что уже находится здесь два дня, и будто бы предчувствие подсказало ему, что мы непременно должны встретиться.
— Но в чём же вы провинились? — спросил он в конце своей тирады.
— Я хотел бы узнать это от вас.
— Вам ничего не известно! Значит, мы с вами в одинаковом положении. Через неделю нас отвезут в какую-нибудь крепость и заставят работать на короля.
— Надеюсь, они не выносят приговора, не выслушав подсудимого.
— Ошибаетесь. Завтра алькад явится допросить вас и запишет все ваши ответы. Так, по крайней мере, поступили со мной. Они спрашивали, каковы мои средства к существованию, и я ответил, что живу у своих друзей в ожидании, пока меня примут на службу в гвардию Его Величества. На это последовал ответ, что Его Величество даже без моей просьбы даст мне место, где я смогу служить ему. Кажется, я уже получил такое место.
Гнев мой угас, и у меня едва достало сил броситься на соседнюю постель, но через четверть часа я был изгнан оттуда нашествием насекомых. Мараззани снова подошёл ко мне и сказал:
— У вас плотный кошелёк, а я совсем пуст и уже два дня живу на одном хлебе и чесноке. Когда вам захочется спросить обед, возьмите меня в компанию, этим вы сделаете доброе дело. За деньги солдаты принесут нам всё необходимое.
— Я никому не дам ни единого гроша. Меня и так уже обокрали.
Некоторое время Мараззани протестовал против такой недоверчивости, но все вокруг только смеялись над ним. Потом подошёл мой паж и стал просить денег, жалуясь, что умирает от голода. Я ответил сему пройдохе, что он больше не служит у меня и поэтому ничего не получит.
В три часа слуга Менгса принёс мне обед на три персоны, но, поддавшись чувству бессердечия, я не пожелал ни с кем разделить его, а всё оставшееся приказал унести. Мараззани умолял оставить хотя бы вино, но безуспешно. Вечером меня посетил Мануччи. Его сопровождал тот самый офицер, с которым я познакомился при аресте. После тысячи сожалений Мануччи сказал мне:
— По крайней мере, вы ни в чём не нуждаетесь, раз у вас есть деньги.
— Напротив, я лишён буквально всего, мне даже не разрешили написать своим друзьям.
— Это невероятно! — воскликнул офицер.
— А как бы вы поступили с солдатом, который присвоил деньги, доверенные ему узником?
— Он получил бы место на галерах. Укажите его. Все вокруг умолкли. Я вынул из кармана три экю и
объявил, что их получит тот, кто первым укажет вора. Мараззани сразу же назвал мерзавца, и остальные подтвердили его слова. Офицер записал имя, посмеявшись над тем, что я отдаю три экю за одно. Принесли перья, бумагу и свечу, и как только мои посетители удалились, я занялся письмами.
Несмотря на неудобство положения, поскольку на мои бумаги чуть ли не укладывались спать, я тотчас составил четыре послания: первое — министру юстиции, в котором изливал своё негодование на алькада; второе — синьору Мочениго. Я также написал герцогу Лассаде, умоляя его заступиться за меня перед королём. Последнее и самое сердитое письмо предназначалось графу Аранде. Вот его полное содержание, если мне не изменяет память:
“Монсеньор.
в ту минуту, когда вы читаете моё письмо, мне угрожает смерть в тюрьме. Я никак не могу отринуть мысль о том, что именно вы измыслили сие медленное убийство, поскольку все мои заявления, что я приехал в Мадрид с рекомендательными письмами к Вашему Превосходительству, оказались напрасными. Пусть мне скажут, какое преступление я совершил. Я обращаюсь к вашему чувству человеколюбия: разве вы сможете хоть как-нибудь вознаградить меня за те мучения, которые я уже перенёс? Прикажите незамедлительно освободить меня или положите конец моей агонии. Это избавит вашего покорного слугу от необходимости покончить с собой собственными руками.”
Я снял со всех четырёх писем копии и запечатал оригиналы, чтобы на следующий день отдать их слуге Мануччи. Ночь была ужасна. Не смыкая глаз, я провёл её на скамейке. В шесть часов явился Мануччи. Я горячо приветствовал его, проливая в то же время слёзы бессильной ярости, и умолял отвести меня в кордегардию, так как был уже скорее мертвецом, чем живым человеком. Он сразу же исполнил мою просьбу и велел принести шоколад. Потом посмотрел мои письма и, казалось, ужаснулся их выражениями. Этот юноша, которому ещё не довелось испытать на себе превратности судьбы, не понимал, что случаются положения, когда невозможно удержать негодование. Тем не менее, он твёрдо обещал доставить по адресу все четыре послания в тот же день и добавил, что синьор Мочениго будет обедать у графа Аранды и уже обещал говорить с министром в мою защиту.
После обеда объявили о прибытии алькада. Меня отвели в соседнюю залу, где он восседал у стола, заваленного бумагами. Здесь же лежало и моё оружие. Алькаду помогали два писца. Он пригласил меня сесть и ответить на предлагаемые вопросы.
— Не забывайте, — добавил алькад, — что каждое ваше слово будет занесено в протокол.
— В таком случае соблаговолите спрашивать меня по-итальянски или по-французски, поскольку я в равной степени дурно изъясняюсь и понимаю испанский язык.
Алькад рассердился и целых четверть часа говорил с большой горячностью. Я понял почти всё, но продолжал настаивать на своём. Тогда он подал мне перо и предложил написать по-итальянски моё имя, занятие и причины, приведшие меня в Мадрид. Я взял бумагу и написал:
“Я, Джиакомо Казанова де Сенгальт, венецианец, учёный по своим наклонностям, независимый по привычкам и достаточно богатый, чтобы ни у кого не одолжаться, путешествую ради собственного удовольствия, и меня хорошо знают посланник моей страны, граф Аранда, маркиз Мора и герцог Лассада. Я безбоязненно приехал в Испанию и, полагаю, не преступил никаких законов сего королевства. Тем не менее, меня схватили по наветам людей, более достойных подобного обращения, чем я, и заключили в тюрьму вместе с бандитами. Не имея ни в чём упрекнуть себя, я хотел бы внушить своим преследователям, что у них нет никакого иного права, кроме как изгнать меня из пределов Испании, к чему я совершенно готов. Меня обвиняют в хранении запрещённого оружия, но я уже пятнадцать лет не расстаюсь с ним по причине частых путешествий и распространившихся повсюду злоумышленников. К тому же чины таможни у ворот Алькала видели это оружие и не конфисковали его. Теперь оно отобрано с единственной целью получить предлог для действий против меня”.
Я отдал написанное, и он приказал тут же перевести, а прочитав, пришёл в ещё большее раздражение и выкрикнул: “Вы пожалеете об этом!”, после чего велел отвести меня обратно в общую залу. Вечером пришел Мануччи и сообщил, что граф Аранда и посланник обсуждали моё дело. Синьор Мочениго говорил обо мне в самых лестных выражениях, хотя и напомнил, что ему никак нельзя выступить в мою защиту в той мере, как хотелось бы. Посланник сообщил министру всё, известное ему о моём положении. Граф Аранда признал несправедливость полиции, но присовокупил, что не произошло ничего, могущего лишить меня рассудка. При этом он показал написанное мной письмо.
— И то же самое было заявлено дону Эммануэлю де Рода и герцогу Лассаде. Подобным слогом не пишут высокопоставленным особам.
— Чёрт возьми! Посмотрите только, что со мной сделали — упрятали в смрадный каземат, где нет ни кровати, ни стула и полно бандитов. Разве сего не достаточно, чтобы довести человека до отчаяния? Однако же ваш рассказ ободряет меня, похоже, со мной поступят по справедливости.
Уходя, Мануччи счёл возможным заверить меня, что завтра я буду уже свободен. Вторую ночь я провёл так же, как и первую, одолеваемый сном, но не осмеливаясь отдаться ему из страха потерять кошелёк, часы, табакерку, а, может быть, и саму жизнь. В семь часов утра появился какой-то высокий чин в сопровождении двух адъютантов и объявил мне:
— Его Превосходительство граф Аранда выражает сожаление, что с вами обошлись столь дурно. Он узнал об этом только из вашего письма.
— Его Превосходительство знает далеко не всё. — И здесь я рассказал о похищенном экю.
Чин сразу же потребовал капитана роты, в которой служил обокравший меня солдат, и приказал ему возвратить экю из собственного кармана. Капитан подчинился с явной неохотой, зато я принял от него монету, улыбаясь. Высший офицер был никем иным, как графом Рохасом, командиром полка, стоявшего в Буэн-Ретиро. Он заверил меня честным словом, что ещё до конца дня я получу и своё оружие, и свободу.
— Вас не освобождают сразу же только потому, — добавил он, — что Его Превосходительство желает, дабы вам были принесены извинения за недосмотр полиции. Однако должен сказать, алькада ввели в заблуждение лжесвидетельством. Он слишком легко доверился доносу проходимца, состоявшего у вас на службе.
Итак, я не ошибался, меня предал этот проклятый паж. Но что он мог знать? Вспоминая о странных событиях ночи накануне моего ареста, я, конечно, не мог чувствовать себя совершенно спокойным, но тем не менее ответил полковнику:
— Надеюсь, мне теперь нечего опасаться клеветы этого мерзавца. Поверьте, его общество не доставляет мне удовольствия.
Г-н Рохас призвал двух солдат, которые тут же увели доносчика. Больше я ничего о нём не слышал. Когда мы шли в кордегардию для очной ставки с обокравшим меня мошенником, я заметил во дворе замка графа Аранду и выразил по этому поводу своё удивление. Полковник ответствовал мне:
— Его Превосходительство приехал единственно ради вас.
Затем сей достойный офицер пригласил меня к себе обедать. А пока я возвратился в свою тюрьму. Там для меня была поставлена вполне опрятная походная кровать, возле которой в ожидании сидел Мануччи. Он тут же бросился мне на шею, и мы расцеловались. Должен признаться, что в случившихся неприятных обстоятельствах сей юноша изъявил мне самое дружественное расположение, и я всю жизнь буду сожалеть о своей по отношению к нему нескромности, которую он так и не простил мне. Вскоре читатель сможет увидеть сам, не слишком ли далеко зашла злопамятность Мануччи.
Счастливая развязка моих злоключений быстро сделалась предметом разговоров среди узников. Большинство досаждали мне назойливыми просьбами, одно только выслушивание коих невероятно затруднило бы меня. Мараз-зани был особенно прилипчив. Он требовал, чтобы я немедленно подал графу Аранде просьбу в его пользу. Но добился он лишь приглашения разделить мой обед. Мы сидели ещё за столом, когда вошёл алькад Месса, дабы препроводить меня домой. Сопровождавший его офицер возвратил мне шпагу, а сам алькад — остальное оружие. Мой выход из тюрьмы был обставлен даже с некоторой торжественностью: впереди шли несколько солдат, а по обе стороны от меня — алькад в своём парадном облачении и упомянутый офицер. Шествие замыкали альгуазилы числом около двадцати. В сопровождении сего эскорта возвратился я в свои апартаменты, с которых были сняты печати Прежде чем удалиться, алькад сказан мне не без чувства:
— Можете удостовериться, сударь, что за ваше отсутствие ничего не пропало, и если бы не ваш мерзавец-слуга, вам не пришлось бы жаловаться на чиновников Его Католического Величества, как на бандитов и воров.
— Господин алькад, гнев вынуждает меня совершать глупости. Забудем случившееся, ведь если бы мой голос не был услышан, я мог бы попасть на галеры.
Засим я отправился к Менгсу, который никак не ожидал увидеть меня и был явственно смущён. Впрочем, разве мог он считать своё поведение безупречным? Ведь именно он выставил меня за дверь как подозрительную личность. Его слова о том, что он собирался предпринять некоторые демарши в мою пользу перед министром юстиции, я мог считать своего рода косвенным извинением. В доме Менгса меня ждало письмо, доставившее мне больше удовольствия, чем все его заверения. Оно было от Дандоло и содержало в себе ещё одно, адресованное синьору Мочениго.
Добрейший Дандоло уведомлял меня, что по получении сего послания синьор Мочениго может не опасаться гнева инквизиции из-за отношений со мною. Менгс советовал сразу же отнести письмо посланнику, но мне невыносимо хотелось спать, и я отослал его Мануччи, который на следующий день явился с формальным приглашением самого посла быть у него к обеду. Тем не менее, я не мог избавиться от всех своих страхов и, вполне вероятно, покинул бы Мадрид и даже Испанию, если бы не данная мне первым министром аудиенция, полностью рассеявшая все мои сомнения.
Меня довольно долго продержали в приёмной графа Аранды, из чего я заключил, что Его Превосходительство не ожидал моего визита. Когда я, наконец, вошёл, граф сразу же приблизился ко мне и подал связку бумаг.
— Вот ваши письма. Рекомендую перечитать их теперь, когда ваша голова остыла.
— С какой целью, монсеньор?
— С какой целью? Разве вы забыли, в каких выражениях они составлены?
— Простите, монсеньор, но всякий человек, решившийся выйти из такого положения, как моё, даже ценой собственной жизни, не задумывался бы над выбором слов. Я был вынужден считать, что всё произошло согласно приказу Вашего Превосходительства.
— Совсем напротив. По-видимому, вы плохо понимаете своё и моё положение.
— Я вполне отдаю должное вам уважение в обычных обстоятельствах. Но я видел, что оказался вне закона, и поэтому моё поведение заслуживает снисхождения.
— Возможно, но отнюдь не оправдывает то мнение, которое вам было угодно составить по поводу моих намерений касательно вас. Вы несправедливы и не подтверждаете свою репутацию умного человека.
Я поклонился как бы в знак благодарности за его иронический комплимент. Он же продолжал несколько смягчённым тоном:
— Господин Казанова, вы вполне уверены, что ни в чём не можете упрекнуть себя и никоим образом не нарушили, как утверждаете, законы, установленные правительством его Католического Величества?
То, как граф произнёс эти последние слова, заставило меня вздрогнуть. Воспоминание о трагическом приключении встало передо мной во всех своих кровавых подробностях. Граф заметил моё замешательство и добродушно продолжал:
— Успокойтесь, хотя нам всё известно, вы прощены, поскольку поступили как достойный и отважный человек. Однако же, согласитесь, у нас достаточно оснований, чтобы отправить вас на виселицу. Вы поступили как испанец, а сеньора Долорес — как римлянка.
— Что она сделала?
— Она уже во всём призналась.
— Рискуя погубить меня?
— Это была единственная возможность спасти вас. Кавалер, заколотый сеньорой, был дурным человеком, но всё-таки подобное преступление заслуживало наказания, которого не удалось бы избежать во всей его жестокости, если бы дело стало известно публике. Однако тайна и в ещё большей степени причины, побудившие Долорес, дали место милосердию. Она свободна и вместе со своим семейством покинула землю Испании. А вы можете оставаться совершенно спокойным. Полагаю, вам нет надобности напоминать, что это составляет государственную тайну, поскольку вы более всех других заинтересованы в этом.
В сию минуту у меня было желание броситься перед графом на колени, и по моему волнению он мог судить о моей к нему признательности. Выйдя от министра, я отправился к г-ну де Рохасу и, будучи под впечатлением только что случившейся сцены, не стал скрывать от него переполнявшие меня чувства к Его Превосходительству. Г-н де Рохас, не подозревавший об истинной причине этого, с резкостью возразил:
— Как! После всех сих бесчинств вы ещё и благодарите их!
— Но правда восторжествовала, и у меня нет зла. Да и какое я мог бы требовать удовлетворение?
— Во-первых, отставки алькада, и потом круглую сумму как возмещение несправедливости.
— Алькад, несомненно, превысил свою власть, но он сделал это по ошибке, а не вследствие злого умысла. Что касается возмещения, то мне было бы стыдно оценивать деньгами перенесённые мною страдания.
За несколько дней до святой недели король покинул Мадрид и переехал со всем своим двором в Аранхуэс. Синьор Мочениго сделал мне любезность и пригласил в свою свиту, собираясь представить меня Его Величеству. Однако же накануне отъезда я был поражён жестокой горячкой и слёг в постель. К святой пятнице мне стало лучше и, несмотря на сильную слабость, я нанял карету и отправился в Аранхуэс. По прибытии туда я чувствовал себя скорее мёртвым, нежели живым.
Среди особ, коих я усердно посещал в Аранхуэсе, не могу не упомянуть дона Доминго Варнери, первого королевского камердинера. Из его окон можно было наблюдать, как король каждое утро отъезжает на охоту и возвращается с оной, обессиленный усталостью. Король имел небольшой рост, но отличался подвижностью и выносливостью, в противоположность другим испанским монархам, которых в большинстве случаев принято считать раздражительными и немощными.
Карл III приблизил к себе некого Грегорио Сквилласе, человека низкого происхождения. Все достоинства сего фаворита заключались в замечательной красоте его жены. Как и все остальные, я считал сеньору Сквилласе источником милостей, коими король осыпал её супруга. Однако Барнери в следующих словах рассеял моё заблуждение:
— Подобные слухи действительно распространялись, но это чистейшие измышления. Король — само целомудрие и не знал ни единой женщины, кроме своей супруги, нашей покойной королевы, да и то он исполнял свои обязанности скорее по долгу христианина, нежели из супружеского влечения. Сей добрый государь не желает даже под угрозой жизни пятнать себя никаким смертным грехом, и можете вообразить, по какой причине? Единственно, чтобы не исповедоваться в нём своему духовнику. Имея крепкий организм и не испытав за свою жизнь никакого нездоровья, государь обладает таким горячим нравом, что при жизни королевы не проходило ни одной ночи без того, чтобы он не оказывал ей знаков своего нежного расположения. А удовольствиям или, вернее, тяготам охоты король предаётся лишь в надежде дать иное направление своим плотским страстям и отыскать действенное средство противу порывов слишком горячей крови.
— Вот поистине замечательный человек! — воскликнул я.
— Когда умерла королева, перемена оказалась не из лёгких, так как Его Величество не питает склонности ни к чтению, ни к музыке, ни к беседам. Посему было необходимо отыскать такие занятия, кои не оставляли бы ни свободного времени, ни возможности отдыха. Отсюда тот образ жизни, которого, вне всякого сомнения, король будет держаться до конца своих дней. Он встаёт в семь часов и после туалета читает молитвы. В восемь слушает мессу и пьёт шоколад. Затем прочищает нос огромной понюшкой табака, единственной за весь день. До одиннадцати Его Величество принимает министров, после чего обедает. Встав от стола, он идёт с визитом к принцессе Астурийской и за сим уезжает на охоту, которая продолжается до восьми часов. Когда король приезжает обратно в замок, его несут в постель уже заснувшего от усталости. Таковы повседневные привычки нашего государя.
— Печальная жизнь для короля. Почему он не женится?
— Его Величество подумывал об одной из дочерей Людовика XV — принцессе Аделаиде — и даже вытребовал её портрет, но по рассмотрении оного уже не желал ничего слышать о предполагаемом союзе. С тех пор никто не осмеливался говорить ему о женитьбе, ну, а если кому-нибудь пришла бы мысль присоветовать государю взять для себя любовницу, то я не завидую этому человеку.
Карл III пал жертвой своего жестокого воздержания — как известно, он умер безумным. А по моим понятиям, человека в то время ещё молодого и вполне свободного в отношении нравов, он уже и тогда был таковым. Аскетизм хорош только для священников, а у монарха это предосудительное заблуждение, ибо иссушение чувств производит в людях высокого положения равнодушие сердца и оканчивается, как мы видим, поражением мыслительного органа. Король очень любил своего брата, инфанта, и дозволял сему принцу брать любовниц налево и направо и беспрепятственно производить на свет незаконное потомство, Барнери никак не мог объяснить подобное противоречие. В голове инфанта таилось то же зерно безумия, которое созревало и у его августейшего брата, но инфант всё-таки был подвержен куда более простительной страсти.
Во время поездок он всегда имел при себе образ Пресвятой Девы работы Менгса. Богоматерь была изображена сидящей на траве со скрещенными ногами, как принято у арабов, и поднятым платьем, так что ноги открывались до самого колена. Всё в ней было рассчитано на возбуждение чувственного влечения. Сие сладострастное изображение с его натуральными формами заключало для испанского принца божественный смысл и возвышало его воображение. Таковы и все испанцы — если вы хотите завоевать их сердце, старайтесь прежде всего действовать на чувства. Итальянцы в этом смысле одинаковы с ними, однако тонкость ума не позволяет им смешивать явления действительного мира с идолами фанатической веры.