ПОСЛЕДНЯЯ НОЧЬ

ПОСЛЕДНЯЯ НОЧЬ

— Послушай, что же произошло? — спросил я, когда мы вышли на улицу.

— Это долго рассказывать, — сказала она. — Но, в общем, спасибо Казину; он позвонил мне сразу, в тот же вечер… Все началось — с него…

— Казин? — воскликнул я, — вот как! Ну, молодец, старичок. — И тут же я устыдился, раскаялся, вспомнив о былых своих сомнениях. — Не подвел все-таки, не предал… Он показался мне тогда каким-то очень уж перепуганным.

— Нет, нет, он сделал все, что мог, — сказала мать. — Перепуганным, может, он и был… Даже наверняка — был! Но тем не менее… Позвонил мне. И моментально — еще одному писателю, когда-то тот работал в органах, а теперь — известный прозаик, лауреат. А потом они оба связались с Никульшиным.

— А кто этот Никульшин?

— Есть такой прокурор, — пояснила мать, — человек заслуженный, орденоносец, вообще — с большими связями. — Она коротко передохнула, поправила прическу. — Никулыпин долго со мной разговаривал… Между прочим, он обронил одну странную фразу. "Раньше, — сказал он — я вряд ли бы смог помочь в таком деле. Теперь — немного легче." Не знаю, что он имел в виду. Но, как видишь, помог! Я еще и сегодня утром у него была, плакала там… Ну почему с тобой вечно что-нибудь происходит?

— Не знаю, — пробормотал я, — так все как-то складывается по-идиотски… А эта нынешняя история вообще какая — то странная. Взять хотя бы случай с ножом! Понимаешь, был у меня финский нож. И они об этот как-то узнали. Но потом, когда пришли с обыском — финяк исчез, испарился… И тут уже я сам ничего не пойму… Не найду объяснения, не могу отыскать!

— Так чего искать, — сказала мать, — чего искать-то? Твой нож — который был в столе — взяла я.

— Ты? — изумился я. — Когда?

— В тот самый день, когда я прибиралась, — готовилась к приходу Казина.

— Почему ж ты мне сразу не сказала?

— А какой смысл? — Она подняла брови. — Ты бы ведь потребовал его обратно — я же тебя знаю… А так — я решила — будет лучше. На всякий случай! И, как видишь, оказалась права.

И она умолкла, сморкаясь и комкая платок. И потом:

— Ты вот все критикуешь меня, — сказала с надрывом, — ругаешь. Дескать я — плохая мать… Я ведь знаю, как ты ко мне относишься! Может я, как мать, и действительно не идеал, не ангел. Ах, я слабая женщина. Но с другой стороны, и ты сам — как сын — тоже не подарочек!

— Да уж ясное дело, — покивал я усмешливо. — Чего там. Мы с тобой два таких монстра, хоть на выставку нас — за деньги показывать…

— Да, да, ты не смейся! Что я с тобой — всю жизнь свою вижу? Что имею? Одни только неприятности. То передачи тебе в тюрьму носи, то бегай по людям — интригуй, выручай тебя… И к тому же ты все время хитришь. Никогда не говоришь мне правду.

— Вот уж нет, — возразил я, — здесь ты малость переборщила. Хитрить — не в моем характере.

— Ах, оставь! — Она махнула платочком. И спрятала его в лакированную свою сумку, звонко щелкнув замком. — Оставь, пожалуйста. Вспомни наш первый разговор! Я тогда сразу спросила: как у тебя с документами, — все ли в порядке? И скажи ты правду, я бы тут же придумала что-нибудь… Помогла бы… А ты? Что ты тогда ответил?

— Ну, понимаешь, — начал я невнятно и сбивчиво, — тогда я не мог, не хотел — при Ягудасе.

— Да и с ним тоже, — сказала она. Я тебя заранее предупреждала: будь осторожен! Опасайся его! Не связывайся вообще с этой семьей. И тут я как в воду глядела! Ты знаешь, что был арестован — по его доносу?

— Догадываюсь.

— Чего догадываться-то? Все точно! Никульшин мне объяснил.

— Ему известны все подробности?

— Наверное, — повела она плечом. — Естественно… На то он и прокурор! Он, между прочим, все время интересовался одной деталью: как, каким образом мог Ягудас проникнуть в твою комнату? Деталька эта — по словам Никульшина — весьма любопытна. Она открывает для нас возможность создать теперь дело против Ягудаса. Как сказал Никульшин, — "возбудить встречный иск".

Мы шли, беседуя, по направлению к дому (милиция находилась неподалеку от меня — на соседней улице). Было уже поздно, и небо занавесилось мглою — беззвездною и белесой — и пахло сыро и зябко, и на тротуаре лежали жидкие желтые пятна от уличных фонарей.

— Но… Что же мы, конкретно, можем ему предъявить? — спросил я задумчиво. И остановился — как раз под фонарем, в середине светового пятна. — В чем мы можем его обвинять?

— Прежде всего — в злонамеренной клевете, — сказала мать. — Ножа — то ведь нет! А Ягудас в своем доносе ссылается именно на это. Причем он дважды подчеркивает — обрати внимание, дважды! — что нож лежал в столе, в правом ящике, рядом с какой-то книгой в синем переплете… Как он мог все это знать? Откуда он почерпнул эти сведения? Такая детальность, такая сугубая осведомленность, — по мнению Никульшина — оборачивается против самого доносчика. Он что, имел отдельный ключ? или — отмычку? И рылся в комнате тайно, когда тебя не было? Но ведь если это так, он сам действовал противозаконно, как уголовник.

Мать говорила это, захлебываясь волнением. Я заглянул ей в лицо. Облитое фонарем, оно было видно отчетливо — и я разглядел там какие — то очень уж жесткие черточки. Она была озлоблена. Она жаждала мести! В общем-то, я и сам, по идее, жаждал того же… Но что же я мог в данном случае поделать? Я ведь знал: кто в действительности проникал ко мне. Отчетливо понимал: как и откуда мог почерпнуть эти сведения Ягудас… Я понимал все! И не было у меня ни сил, ни желания сейчас поддерживать мать. Я не хотел касаться этой темы, задевать ее имя… Старый подонок не назвал его, не упомянул в доносе. Почему же я теперь должен это делать — быть хуже его?

И хотя мать упрекала меня в хитрости (упрекала беспричинно, неправедно!), и выслушивать это было обидно, я все-таки начал сейчас немножко хитрить.

— Знаешь, — сказал я, — это все уже позади. Ты меня выручила — спасибо тебе! Но стоит ли портить оставшееся? Сколько мне осталось жить в Москве? — последние сутки!

— Срок истекает завтра, в одиннадцать вечера, — кивнула, нахмурившись, мать, — и, я думаю, — тебе не стоит рисковать…

— Это бесспорно, — сказал я, — о чем речь! Да и вообще, если бы даже обстоятельства сейчас и изменились в корне — я все равно бы уже не остался в Москве. Не смог бы… Нет, не хочу! Хватит! Раз уж так получилось, я и сам предпочитаю вернуться в Сибирь. И начинать оттуда.

Я закурил и потом — нервно грызя папиросу:

— Если мне вообще суждено когда-нибудь начать… Черт его знает. Попробую еще раз. На новом месте! Но сейчас я, во всяком случае, предпочитаю не думать больше о неприятностях. Не думать ни об этом Ягудасе, ни… — Тут голос мой дрогнул невольно. — Ни о чем другом…

* * *

Я сказал так — и мать согласилась. И на этом мы расстались. Но все же не мог я — в самом-то деле — не мог не думать о Ягудасе! Встретиться с ним мне хотелось. Очень хотелось! И поднимаясь по лестнице и отмыкая дверь, я заранее предвкушал эту нашу встречу и предстоящий разговор, и мысленно видел ошалелое его лицо, и трясущиеся, дряблые щеки…

Встречи, однако, не состоялось. Когда я вернулся в квартиру, она оказалась пустой! Сосед исчез. И Наташи тоже не было. И эту последнюю свою ночь — так же, как и самую первую, по приезде в Москву, — я провел без сна, в одиноких раздумьях. Пил чифир, перебирал бумаги. Приводил в порядок рукописи и вещи и укладывал их в чемодан.

Утром, чуть свет, зазвонил телефон. Я снял трубку — и услышал голос Наташи.

— Вернулся? — спросила она.

— Да. А ты уже знаешь?

— Ну, разумеется…

И потом — быстро, приглушенно:

— Я сейчас приду!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.