Обида

Обида

«22 января 1944 года — 7 полетов — 9 часов. Бомбили Багерово. Сбросили 700 кг фугасных и осколочных бомб. Подавлен огонь 1 артточки, пожар. Подтверждает экипаж Алцыбеевой».

После напряженной работы в сложных метеоусловиях, под обстрелами, после полетов в Эльтиген хотелось немного передохнуть, отоспаться за прошлые ночи и впрок. И я, признаться, обрадовалась, когда облака опустились почти до земли и полеты отменили. Но отдыхать нам не пришлось. Тут же штаб запланировал занятия. То изучение материальной части, уставов и вооружения, то политучеба и лекции, то собрания или зачеты разные, то конференции или зубрежка силуэтов вражеских самолетов, то знакомство с пехотной тактикой или занятия по химзащите, аэронавигации и теории полета. Всего не перечислишь, что планировал штаб для повышения нашего уровня. В авиации всегда много учились, и это, конечно, было необходимо. Но и скоро надоедало, тянуло в воздух, и мы молили бога дать нам хоть мало-мальски летную погоду. Но небо и не собиралось очищаться от туч.

В этот день с утра шел мокрый снег. Невзирая на непогоду, все штурманы нашей эскадрильи работали на аэродроме. Проверяли девиацию компасов. Девиация — это отклонение стрелки компаса от магнитного меридиана. Происходит это под влиянием электромагнитных полей, больших масс железа. Не устрани девиацию — ошибка в показании компаса могла доходить до 15-20 градусов. Положено было перед подвеской бомбы размагничивать. С компасов же списывалась остаточная девиация и учитывалась при нахождении на маршруте. К обеду мы насквозь вымокли и устали. Покрути-ка вручную самолет за хвост, потаскай-ка его по курсам на земле.

...В эскадрилью пришла к самому получению задачи. Достала карту, проложила маршрут на фашистский аэродром у Багерово. Сделала все расчеты и долго сидела, безучастно глядя в карту. На меня никто не обращал внимания.

В комнату вошел метеоролог. Он недавно прибыл из училища. Был самоуверен и заносчив. Сухощавый и длинный как жердь, он почти всегда был объектом наших шуток. Я не отставала от девчат, подтрунивая над ним, но сегодня мне было не до шуток.

— Как погодка в верхних слоях? — весело встретила метеоролога Аня. — Все разглядел?

— Запутанная, — ответил он Ане и, повернувшись ко мне, добавил: — Там такая путаница, как в голове штурмана...

Я не дослушала. Выскочила из комнаты. Мимоходом взглянула на Ульяненко и поразилась ее бледности и отрешенности. «Чего это с ней?» — подумала я. В сенях слышались визги, смех, возня. Это девчата из комбинезонов мышей вытряхивали.

На аэродром мы приехали с Ниной порознь. Я подошла к машине, когда она прогревала мотор. Я влезла в кабину, и Нина порулила на старт. Мы вылетали первыми.

Мягко рокотал мотор. С приборной доски смотрели в лицо различные цифры. Самолет ныряет в облако, вырывается на простор, снова ныряет... Перед Керченским проливом Нина стала набирать высоту и, пробив облака, вырвалась в простор, полный сияния и блеска. Широкой белесой полосой тянулся через созвездия Млечный Путь. Над ковшом Большой Медведицы стояла Полярная звезда. Звездные россыпи, где гуще, где реже, покрывали необозримый простор неба. Я люблю это мгновение, когда тьма, облепившая самолет, вдруг исчезает и перед глазами открывается небо с бесчисленными звездами.

Луч прожектора скользнул по крылу. Нина не отвернула, шла напрямую. Луч метнулся в другую сторону, как бы испугавшись напора По-2. Загрохотали зенитки. Осколки окружали нас.

Но это были еще цветочки. Впереди разрывов было так много, что они слились, — сплошная стена заградительного огня. Над нами повисают темно-серые хлопья. Ульяненко бросает самолет из стороны в сторону. Но разрывы неотступно следуют за нами — ближе, кучнее.

Колючий холодок медленно разливается в груди. Грязно-серые хлопья вспухают со всех сторон. Резким скольжением Нина меняет высоту — черное расползающееся пятно мгновенно возникает над нами. Ушли все-таки. Но дымные шапки опять появляются рядом, источая едкий запах, от которого подкатывает тошнота. Запах гибели. Он уже вьется в кабине, опутывая, обволакивая, перехлестывая.

— Маневрируй! Маневр! — кричу я в переговорную трубку.

Нина снова — в другую сторону — уходит вниз, под разрывы, и только теперь, сразу за леском, я увидела цель — включенный старт на немецком аэродроме и идущий на посадку самолет.

— Внимание! Боевой курс...

Мы идем в сплошных разрывах, но маневрировать нельзя. Еще немного. Чуть-чуть! Пронеси! Ох, как хочется жить! Медленно надвигается поле с самолетами. Пора. Ну! Дергаю за шарики бомбосбрасывателей — самолет вздрагивает от толчков, бомбы летят на цель. Мощный взрыв. И сразу за ним еще один. Взгляд назад: там, где стоянки, столб огня и дыма. Я стреляю из пулемета. Нина выжимает все возможное из мотора, чтобы поскорее уйти. Сверкающие трассы несутся вслед нам, пересекаются, обгоняют нас. Внезапно три прожектора, как палки, забили по небу. Яркий свет резанул по глазам и ослепил меня на некоторое время. И тотчас же взрывная волна от зенитного снаряда подбросила хвост машины вверх. Круто скользнуло небо под ноги, куда-то за плечи швырнуло землю. Словно Вселенная ринулась в головокружительный вираж, пытаясь уйти от чего-то недоброго, жуткого, немыслимого.

Летчица выровняла самолет и перевела его на пологое планирование с невыключенным мотором, чтобы развить максимальную скорость. Она спокойно вела машину через огонь, пренебрегая опасностью. Мы выбрались из зоны огня. Я осмотрелась и не заметила никаких явных повреждений.

На земле нас встретили с тревогой:

— Это вас били?

— Нас...

— Как машина?

— Нормально.

Мы совершали вылеты один за другим. Погода постепенно портилась. Временами мы шли вслепую, в облаках, но добирались. И опять начиналось все сначала. Нас выпустили и в седьмой раз. Отменить полет, видно, было нельзя, как нельзя отменить и войну. Оторвавшись от земли, мы сразу оказались в «молоке». Самолет продирался сквозь густой снегопад, потом мы попали в зону обледенения — по обшивке самолета забарабанили сухие щелчки отлетающих от винта льдинок. Удары их гулко отдавались внутри, временами похоже было на то, что по обшивке кто-то снаружи колотит палками. Самолет начинало трясти, будто его хватил озноб или внезапный приступ жестокой лихорадки, так тревожно вздрагивало и билось его фанерное тело. Аэродинамические качества самолета снижались, машина становилась непослушной, а полет опасным.

По всем правилам следовало бы нам вернуться, но Нина вела машину на запад. А я не могла первой сказать: «Вернемся». По-2 карабкался вверх. Вот стрелка альтиметра показала 1300 метров. Мотор немилосердно трясло. По-2 содрогался, но продолжал набирать высоту. Это очень опасно, но Ульяненко упорно вела самолет вверх. Казалось, машина вот-вот не выдержит, сорвется с набранной высоты и рухнет вниз. Но она карабкалась и наконец выбралась из опасной зоны. Грохот смолк, тряска прекратилась. В кабине было холодно. Ветер проникал до костей сквозь ткань и мех. Стучали зубы, и я не пыталась их остановить. Потом крепко, до боли сжала челюсти и глубже опустилась в кабину.

Над Керченским полуостровом погода была ясная. Видимость «миллион на миллион». Немцы на этот раз не стреляли. Наверное, намаявшись за ночь, спать улеглись. Мы отбомбились по стоянкам и взяли курс 90 градусов, домой.

Приближался рассвет, но на востоке было темным-темно. У косы Чушка мы опять встретились с черными облаками, набитыми мокрым снегом. Они проносились над землей, как самолеты на бреющем. Мы вошли в снегопад, в клубящийся вихрь. Ульяненко прицепилась к дороге и вела машину низко-низко над автомобилями, бегущими к фронту. Вот и аэродром. Летчица пошла на посадку. Стрелка высотомера отсчитывала последние метры, Как они дороги в этот момент летчику! Расплывчатый свет врывается к нам в кабины. Колеса будто прилипают к земле и, шурша, катятся вдоль тусклых фонарей. Земля. Как она мила и как бывает порой беспощадна! Мы рулим к своей стоянке. На аэродроме тишина.

— Уже все давно сны видят, а вы где-то болтаетесь. Что случилось? — В голосе Маменко слышатся слезы.

Ульяненко отвечает спокойно:

— Ничего не случилось. Фрицев бомбили.

— Но другие возвратились с бомбами. Снегопад густой.

— Верно, снегопад. А бомбить можно.

— Ненормальные, — буркнула Маменко.

Я молча помогаю зачехлить и закрепить машину. Махнув на прощание рукой Верочке, плетусь за Ульяненко. Вокруг удивительно тихо, и мне странно слышать эту мягкую всеобъемлющую тишину. С неба, покрытого облаками, сыплется легкая изморось. Не верится даже, что всего лишь около получаса назад мы мчались в мутной мгле. Ну и тишина на земле! Я слышу, как шлепаются о землю сорвавшиеся с намокших веток капли, как шелестят, удаляясь от нас, шаги Веры Маменко.

Все вокруг тускло-серое: и зябкий свет зимнего рассветного утра, и льдистый блеск дороги. Все вокруг рыхлое: низкие облака и земля, тишина и усталость. Затекшие ноги ведут медленный счет шагам. Сердце глухо стучит. Знакомая дорога с аэродрома кажется до бесконечности длинной. Ни начала, ни конца...

Я бреду рядом с летчицей, трудно перебирая лоскутки мыслей, пестрые, куцые, свалявшиеся вместе... То вспоминается дом, то раненые в военно-санитарном поезде, где я начинала свой армейский путь, то полеты... Меня грызла какая-то неудовлетворенность: сколько оставлено дел недоделанных, книг непрочитанных... Все оставлялось на другой раз. Но другого раза не будет. Если и уцелею, то стану старше, стану иной.

Ульяненко останавливается, чиркает спичкой. Маленький огонек освещает на секунду ее нахмуренное, измученное лицо. Я вижу, как рядом со мной плывет в воздухе багровая точка — огонек папиросы. И все это уже было где-то со мной: и ночь, и изморось, и идущая рядом Ульяненко, и плывущая в воздухе багровая точка. Словно замкнулся круг и я возвращаюсь в исходный пункт. И все же, как тогда, когда погибла Дуся Носаль, мне трудно молчать, почти невозможно молчать, но я молчу, и мне тяжело. Прозябшие, голодные, усталые, мы добрели до шоссе и присели у обочины, подстелив под себя газеты. Ждем попутную машину, не в силах больше двигаться.

— Ты ужинала?

— Нет.

Я достаю из кармана бутерброд с котлетой. Повертев, делю пополам и протягиваю Нине.

— Спасибо.

— На здоровье.

Пожевали. Помолчали.

— Послушай, Нина...

— Тс-с-с, — приложила она палец к губам. — Слышишь? Птички...

Я с недоумением посмотрела на нее и прислушалась. В ветках кустарника жалобно и грустно перекликались две птицы. Словно бы искали одна другую и никак не могли найти.

— Они плачут, — сказала Нина. — Ты послушай только. У них горе. — Она тяжело вздохнула. — Все плачут. Люди, птицы, земля...

От ее тона у меня побежали мурашки по спине и появилось смутное подозрение: у нее что-то произошло.

— Что с тобой?

— Петровича сбили.

Я онемела. От стыда хоть провались сквозь землю. Ох и дура! Какая же я дура! Не разглядела, какую боль, тяжесть носит близкий человек. Петровича, летчика из полка тяжелых бомбардировщиков, Нина очень любила, я знала это.

— Ну и ночка была у нас! — Нина обняла меня за плечи. — Расскажи кому — не поверит. Но я ничего не могла с собой поделать. Одно желание — бить их... Словно во сне вся ночь. Сейчас очнулась: тяжело... А жить надо, бить их надо. Ты не обижайся на меня.

— Вот еще!..

Про себя подумала, что люди часто бывают несправедливы друг к другу. Мы справедливы в большом, в общих устремлениях и вере в нашу победу, в работе, ратном подвиге и гражданском долге. Но есть еще каждый день, каждый час, каждая минута. Из них складывается жизнь человека — такая сложная и трагически короткая жизнь. И как мы, люди, порою подрываем ее. Подрываем невниманием, незаслуженной обидой. Подрываем неверием и незаслуженным словом. Подрываем — думая о человеке. Подрываем — не думая о нем.

За обедом все разговоры вертелись вокруг нашего последнего полета. Тут были и осуждения, и недоумение, и восхищение, и порицания. Замполит Рачкевич сказала, что послала политдонесение, в котором отметила, что наш экипаж сделал больше всех вылетов в очень сложных метеоусловиях. Потом обняла нас за плечи и с жалостью сказала:

— Боже мой! Какие вы еще девчонки! Совсем девчонки...

— Что вы, Ульяненко в декабре уже двадцать стукнуло.

— На двоих, значит, сорок? Зрелость!

Нина молчала, а замполит вдруг сказала:

— Кстати, ты почему юбилей свой умалчиваешь, Ульяненко?

Нина с недоумением посмотрела на Рачкевич.

— Не прикидывайся. У тебя ведь уже пятьсот боевых вылетов.

— Ну и что?

— Как что? Согласно приказу Народного комиссара обороны за пятьсот вылетов можно представить к званию Героя, — пояснила комиссар.

— А я и не знала. Да разве дело в наградах?..

Я видела, Нине был в тягость этот разговор. Ей хотелось уйти, побыть одной, но ведь вот так просто не оборвешь старшего, не уйдешь. Наконец замполит отпустила нас.

— К чему все награды, если нет человека? — вырвалось у Нины, и она, оставив меня, пошла к морю.

С этой ночи моя фронтовая жизнь как бы разделилась на две части. Первая, оставшаяся позади, текла в моих воспоминаниях по каким-то естественным, понятным и привычным законам, когда все происходившее со мной или в поле моего зрения воспринималось как должное. Я смотрела тогда на людей, на окружавший мир с полным доверием и открытой душой. Я будто перешагнула через какой-то таинственный порог, за которым почувствовала себя другим человеком — заново прозревшим, понявшим, что в жизни не так все просто, не так уж она приветлива, не так легко быть в ней человеком.