Пел солдат...
Пел солдат...
«5.Х.43 г. — 5 полетов — 6.55 ч. Бомбили переправу и отступающие части противника. Сбросили 1100 кг бомб (термитные и ампулы „КС“). Два сильных пожара подтверждают Смирнова и Тихомирова».
Накануне мы перелетели на окраину станицы Курчанской. В селении слышались частые взрывы. Отступая, немцы устроили минные ловушки. В домах, на тропинках, в садах, цветочных клумбах, в колодцах и даже в ведрах с водой — всюду постарались запрятать мины. Наши саперы были большими мастерами по разминированию, но в Курчанской их было так много, что просто не успевали обезвреживать. Саперы прежде всего тщательно проверили наш аэродром, дороги и тропки, ведущие к нему. Спали мы прямо под самолетами. В то утро нас разбудил сильный грохот. От станицы шел горький запах дыма. Сон как рукой сияло. Стало тревожно: черт их знает, этих фашистов, может, и здесь, под нами, лежат какие-нибудь хитроумные штучки.
Вялые, невыспавшиеся, мы выбрались из спальных мешков. Побрели к столовой — наспех сооруженному навесу. Там сидел долговязый рыжий парень и лениво ел.
— Кто такой? — враз спросили мы у комсорга Саши Хорошиловой.
— Тише! — шикнула она. — Это музыкант. Наш гость.
Я обернулась к подругам и тоном, каким предупреждаю о минах, зловеще произнесла:
— Осторожно! Мужчина!
— Здравствуйте, дорогой гость, — по-восточному поклонилась штурман Мери Авидзба.
Сержант встал, растерянно улыбнулся. Комсорг пришла на помощь:
— Знакомьтесь: это — Лев, музыкант.
— Лев! — фыркнула Мери. — Скорее львенок. Ха! И ры-ы-жий...
— Ничего. Мы его подкормим. В настоящего льва превратим, — нарочито серьезно сказала Ульяненко.
— Лев, вы не обращайте на них внимания. — Саша вздохнула: — Совсем одичали девчонки в женском полку.
— Это кто одичал? У нас на Кавказе гостеприимство с молоком матери впитывается. Эй, женщины! — крикнула Авидзба. — Шашлык и вино на стол!
— Обойдетесь перловкой и компотом, — подоспела официантка.
С шутками рассаживались за столом. Нина Данилова примостилась рядом с сержантом, что-то тихо спросила у него.
— Нинка, не заговаривай парню зубы.
— Нечестно! Одной захватывать...
— Да угомонитесь вы наконец! — Саша рассердилась. — Пусть поест.
Мы съели свой обед и тут же, у навеса, сели на перепаханную землю. Лев медленно вынимал из футляра баян, украдкой вопросительно поглядывая на нас, как бы спрашивая: «А надо ли?»
— Ну, давай, давай, — ободряюще крикнула Мери, а Нина Худякова, не ожидая музыки, запела:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой...
Она часто пела эту песню, даже в полете, даже когда заходили на цель. И это походило на заклинание: у нее родные остались на оккупированной территории.
С этой песней у каждого человека связано какое-то свое воспоминание. Мне припомнилось, как я впервые ее услышала.
...Опять в военкомате отказали.
— Нечего болтаться без дела, — сердито сказал дежурный, — не отрывай от работы! Раз уж ты такая охочая до войны, иди работать в школу да воюй с ребятишками.
Чтобы он не заметил моих слез, я тут же выскочила на улицу. Шла и ревела... И вдруг из громкоговорителя песня: «...Пусть ярость благородная...» Слезы вмиг высохли. Я повернула было к военкомату, чтобы взять всех тех сердитых дядей осадой, заставить их послать меня на фронт. Но передумала и пошла в горком комсомола.
— А в школе кто будет работать? — спросил комсомольский секретарь.
— Да ведь я не учительница!
— Ты десять классов кончила.
— Но я не умею учить!
— Иди в детсад.
— Еще лучше...
— В конце концов, на завод, в поле, сюда, в горком...
Шла война, но наша земля была больше ее. И жизнь наша больше и сильнее. Здесь, в Тобольске, не слышали, как стреляют, как стонут. Над Сибирью стояла тишина. И потому, видно, тут не спешили посылать в армию всех без разбору.
Лев запел о том, «когда страна прикажет стать героем, у нас героем становится любой», но его никто не поддержал. Мне показалось, что я прочитала мысли своих подруг: «Ишь... проще пареной репы. Любой — герой? Откуда же тогда рядом с героями отдельные предатели, дезертиры? Вот нам сейчас всем страна приказала стать героями, а кто-то подался в самострелы...» Мы не любили песни, где шла хвальба. Лев почувствовал наше настроение и почему-то смутился. Ася Пинчук запела:
Полюшко-поле,
Полюшко, широко поле, —
и все подхватили, повеяло чем-то родным и необозримо широким, словно знакомая заволжская степь раскрывалась перед нами, уходя в бесконечную даль.
Под музыку хорошо думалось. Какой славный парнишка этот Лев. Наверно, музыкантом мечтал стать. Все мы в юности о чем-то мечтали. Стало смешно. Ведь юность наша еще не прошла. Льву двадцать лет, мне девятнадцать, и моим подругам столько же или чуть больше.
Мне вспомнилось, как я пела эту песню в заволжской степи. Случилось так, что по воле войны я оказалась в Саратове. Надеясь побыстрее попасть на фронт, я отказалась эвакуироваться с институтом в Среднюю Азию и, поддавшись уговорам подруги, отправилась с ней в авиаучилище. Мне представлялось, как нам обрадуются и за короткий срок нас сделают специалистами, необходимыми на фронте. Но вместо учебы и фронта я попала на полевые работы. Я ехала на арбе, которую лениво тащили быки, и громко кричала: «...Полюшко, широко поле-е...» Мы подъехали к сиротливо стоящему посреди бескрайней заволжской степи вагончику. Нас встретил бригадир.
— Теперь это ваш дом, — сказал он, указывая на вагон.
Утром бригадир спросил:
— Кто желает работать помощником повара?
Все молчали.
— Вот же народ, — нахмурился бригадир, — придется приказывать, деваться некуда. — Он внимательно оглядел нас. — Ну вот ты, — ткнул он в меня пальцем, — дома когда-нибудь щи варила?
— Щи нет, а суп приходилось... как-то раз.
— Иди на кухню.
— Я?!
— Отказываться не имеешь права — война!
Вот так нежданно-негаданно я оказалась в помощницах у поварихи: подай, почисти, помой, отвези обед на отделение. За мной закрепили лошадь. Худая, изморенная зноем, она терпеливо и равнодушно стояла, пока на телегу ставили термосы с обедом. Однако в пути она часто показывала свой норов. Встанет, бывало, посреди степи — и ни с места, хоть плачь, рыдай, стегай ее кнутом. Но рука не поднималась: такая жалкая была коняга. Она задыхалась от жары и от старости. У нее бессильно колыхались запавшие бока, и вся она дрожала, пригибая уши. С обедом мы вечно опаздывали, а ругали меня, не лошадь.
Однажды я нашла подход к этой кляче. Погладила ее по шее, отдала свой хлеб. Она подняла голову, посмотрела на меня зелеными глазами.
— Миленькая... Серенькая... — Я поцеловала ее.
Лошадь перестала жевать. Я гладила ее темноватую шерсть, уговаривала:
— Ну, пожалуйста, хорошая, добрая моя, поедем потихонечку, выручай, — снова поцеловала конягу.
Мои поцелуи ей, видно, понравились. Лошадь пошевелила ушами, скосила глаза и медленно двинулась, с каждым шагом убыстряя ход.
Я совсем измучилась со старым, капризным конем, да еще с огромными кухонными котлами, которые мне приходилось чистить до поздней ночи. Когда понадобился прицепщик, я взмолилась:
— Возьмите на трактор!
Поле огромное-огромное, до самого горизонта. И на нем, этом поле, один-единственный трактор, к которому прикреплено четыре сеялки. От темна до темна на ногах. День-деньской бегаю по полю от сеялки к сеялке, прочищаю дырочки, через которые сыплется зерно в борозду. От густой пыли, столбом встающей за трактором, ни зги не видать. На зубах трещит земля. И вся насквозь я давно пропитана пылью. Косы не расчесать. Воды мало. Экономим даже на питье. А знойным, жарким дням, видно, нет конца...
...Лев, нежно перебирая кнопочки баяна, заиграл полонез Огинского. Я знала, что Огинский написал эту музыку, когда прощался навсегда с родиной. И потому такая печальная, хватающая за сердце мелодия.
Мне казалось, что мы давным-давно уехали из дому, простились с миром, хотя прошло всего два года с того памятного июня сорок первого. И куда бы ни забрасывала меня война — в военно-санитарный поезд или в авиацию, — я всегда помнила свой последний мирный вечер.
...На рассвете я уезжала на фронт с военно-санитарным поездом. А вечером отправилась на концерт в консерваторию. Публика в основном была в военной форме, многие с повязками или на костылях.
Оркестр начал тихо, как будто вздыхая. Я стала рассматривать музыкантов. Вот один из них поднял блестящий медный инструмент, и раздался робкий звук, похожий на человеческий голос. Валторна пела печальную, задумчивую мелодию, очень простую и очень нежную. Она словно жаловалась на что-то, просила участия. Настоящая песня, но только без слов. Чуть стихла она, как навстречу ей из оркестра поднялась другая песня, но в ней уже чувствовалась радость. И снова в оркестре появилась тема валторны, подхваченная всеми инструментами. Ужасные, мрачные звуки вдруг ворвались, но злое нашествие длилось недолго, уступая радостной перекличке чудесных мелодий.
Говорят, люди по-разному понимают музыку. Не знаю. В марше из Шестой симфонии Чайковского мне слышались и расстрелянный воскресный рассвет на нашей западной границе, и объятые неожиданной бедой сердца людей, и фантастический грохот стальных чудищ, ползущих уже по нашей земле, и стихийная сила огромного народного шествия, и, наконец, потрясающая воображение стойкость русского народа. И я поверила, что никому нас не одолеть, поняла, что хотя многие из нас и погибнут в этой войне, но что значит чье-то личное небытие в сравнении с большой судьбой Родины, с вечностью прекрасной, постоянно обновляющейся жизни. Тогда же и решила: стану настоящим бойцом...
...Лев кончил играть. Несколько минут помолчал и вдруг запел сурковскую «Землянку». Мне показалось, что песня выходит прямо из его души. И все мы, подпевая ему вполголоса, ощутили какое-то необыкновенное состояние, в котором находили отражение наши чувства, переживания, желания... Лиризм песни, ее свобода и доверительность тона были так сильны, что забылось все на свете: и беспокоящие нас мины, и предстоящие полеты на бомбежку противника, и зенитки с прожекторами, и всякие неудобства быта.
— Ой господи! — раздался внезапно голос. — Меня послали на задачу всех звать.
— Посыльная штаба гвардейского полка, а как приказ передаешь?.. «Господи»... — укоризненно покачала головой комэск Смирнова. — Учи вас... — Но на этот раз ее голос звучал непривычно мягко.
Ни смерть, ни кровь, ни страдания не могли подавить в человеке человеческое, нравственное. Не могли подавить интимных движений души. Ведь у каждой из наших девчат где-то осталась мать, жених, муж, просто знакомый парень... Где-то рядом дрался друг. Длительная разлука с ними, обостренная постоянной опасностью гибели, переживалась особенно глубоко. В стихах, песнях, танцах во время коротких передышек фронтовики находили отражение своих чувств, переживаний, желаний, страстей.
И вот снова воздух. Я уселась поглубже в кабине, прислонилась к спинке. Тело отыскало самое удобное положение. Привычное положение: все под рукой, приборы перед глазами. И дрожь машины — мелкая, спокойная — тоже привычна.
Я сидела какое-то время неподвижно, во власти спокойствия и тишины, вбирая в себя все звуки полета: вибрацию, жизнь мотора, рев ветра. И движение облаков, и сутолоку звезд над головой. Здесь, в небе, сейчас не было войны. Великая тишина Вселенной окружала машину в полете. А война?.. Нет, я о ней ни на секунду не забывала. Мы шли к ней. И вот уже на земле отсветы пожарищ и торопливые вспышки огня.
В кабине было холодно, ветер пронизывал насквозь, и я подумала, что смерть и холод ошибочно отождествляют. Мы летим к огню, а там — смерть. Сейчас холодно, но это — жизнь. Над передовой висели «люстры» — осветительные бомбы, — и их безжалостный свет выхватывал из темноты развалины станицы, холодный блеск лимана и мрачный массив лесочка.
Темнота под самолетом мигала вспышками выстрелов. Зло шумел ветер. Дрожали звезды. Где-то внизу лежала земля, и редкие облака отсекали нас от нее. Даже если бы и не было облаков, мы все равно отсечены от земли. Никакой связи у нас нет с нею. Самолет шел сквозь ночь, отрешенный от земли, от теплой жизни на ней, от всего того, что так необходимо человеку.
— Растревожила меня музыка, — прервала мои раздумья Нина. — Хочется дома побывать. В театр тоже хочется. А тебе?
Я молчала, потому что отвечать нечего. Домой хотелось всем. А в театр... Я актрисой хотела стать. А теперь? Война, сумятица, разлука...
— Почитай стихи, — попросила Нина. — Пока спокойно.
Таманский полуостров был насыщен прожекторами, а вражеская артиллерия, казалось мне, простреливала любую точку над всей территорией. Но нам удавалось находить лазейки, и, бывало, до самой цели плыли по сравнительно спокойному небу.
— Блока хочешь?
— Давай.
Там, за далью бесконечной
Дышит счастье прошлых дней...
Отголосок ли сердечный?
Сочетанье ли теней?
Это — звезды светят вечно
Над землею без теней.
В их сиянье бесконечном
Вижу счастье прошлых дней.
— «...Счастье прошлых дней...» — Голос у Нины дрогнул. — Знаешь, мы с мамой жили скромно. Туфли купить или еще что — целая проблема. И все-таки я была счастлива. Время проводила то в аэроклубе, то в лыжных походах, то... Что я тебе рассказываю, разве у тебя не так?
У меня в чем-то было не так. Я росла береженой маминой дочкой. Чашку, бывало, за собой не помою. А мама все напоминала мне: «Власть-то какая пришла. Цени! Что я видела в детстве? Рабство! Женщина вообще была рабой. А теперь крылья-то какие даны женщине. Лети! Учись! Создавай прекрасное...»
Ах, мама, мама... Разве ты могла тогда предполагать, что невольно готовишь меня Родину защищать в бою?
— После войны мы многое переоценим, — задумчиво говорила Нина. — Другая жизнь начнется. Хорошая. И все в ней будет: и любовь, и достаток... А ты актрисой станешь. И я приду на тебя посмотреть. Вот выйду замуж и заставлю мужа водить меня на концерты, в театры. Чтоб празднично было, светло, чтоб люди кругом, зеркала... — Она засмеялась.
Ее понять можно. Девчонка, двадцати лет еще не исполнилось, самый возраст, а чего она видела? Землянку, ночь в воздухе, обстрелы, взрывы бомб, потери...
— Как после войны будет? — спрашивает Нина. — Я часто об этом думаю. И хочу так жить, чтобы около меня всем тепло было. Людей жалко, настрадался народ, наголодался, нахолодался. Дожить бы...
«После войны...» Я постаралась отогнать мысль о том, что будет после войны. Перевела взгляд на приборную доску, чтобы вышвырнуть эту мысль, но она крепко засела в мозгу. «После войны...» Кто доживет? Что будут делать Нина, Мери, Полина, наш комэск да и все наши девчата после войны? И чем многие из них занимались до войны? Я не знала. Потому что одни были командиры, расспрашивать их не положено, других — просто не хотелось. Какая в том разница? Сейчас совсем другая жизнь, не имеющая ничего общего с тем, что было до войны.
— Ты будешь, Нина, летать на больших машинах.
— Нет. Кончится война, а тебе медики скажут: «Не годна!» Ведь мы на износ летаем сейчас. Мне бы хотелось стать историком. Это очень важная наука. Я только теперь, на войне, поняла. Мне хочется...
— Левее! — заорала я.
Нина молниеносно среагировала на команду. Огненная трасса прошла рядом с плоскостью.
Внизу шел бой. Земля выстилалась огненными тропами летящих снарядов, вспыхивали разрывы, мигали и гасли пулеметные очереди. Дальше на запад шли изломанные полосы пожаров, столбы дыма и шарящие по небу метелки прожекторных лучей.
— Видно, спокойного полета не получится, — вздохнула Нина. — Теперь гляди в оба.
Мы шли вдоль дороги от Ахтанизовской к Тамани. Надо тут отыскать колонну противника и накрыть ее бомбами. Теперь максимум внимания и осмотрительности. Чем дальше мы уходим от переднего края, тем безлюднее под нами земля. Но обольщаться этим нельзя. Мы обнаружили противника у самой Тамани и сбросили на него бомбы. Используя направление ветра, летчица создала наивыгоднейший угол планирования, от чего увеличилась скорость. И мы быстро убрались от цели. Вслед нам гавкнула зенитка, прошила темноту трасса из «эрликона». И все затихло. Самолет опять подходил к линии фронта. Передовая молчала.
Когда мы приземлились, нас встретил Лев. Он помогал механикам сопровождать машины и подвешивал с вооруженцами бомбы.
— Ну, как там? — весело кричал он.
— Нормально. А чего ты не спишь?
— Помогаю.
— Ну и тип! — жаловались девчонки. — Совсем руки не бережет. Хватает бомбы...
— Как я могу сейчас руки беречь? — возмутился сержант.
— Ты — музыкант.
— Я — солдат.
Три дня, что пробыл у нас Лев, мы просыпались от песен. Пока летный состав спал, над аэродромом стояла тишина. Механики старались работать бесшумно. Ко времени подъема летчиц у столовой собирались вооруженцы и освободившиеся от работы механики. Они окружали сержанта и наперебой заказывали свои любимые песни. Обед проходил под песню. А вот когда экипажи склонялись над картами, изучая маршрут и новые цели, снова наступала тишина. Перед полетами опять звучала песня, провожая самолеты в трудный путь. Возвращаясь с задания, я испытывала усталость. Но по мере того как надвигалось, росло все то, что делает жизнь приятной: дома, сады, музыка, друзья... — хотелось сбросить тяжесть с плеч и оказаться простой женщиной, хранящей уют и покой своей семьи. Я думала о дружбе, о добрых и сильных парнях, о любви — обо всем, что человеку нужно на земле.
Наш гость уехал из полка так же внезапно, как и появился. Он нужен был в других полках, и политотдел армии отозвал его. Говорили, что Лев, возвратившись из нашего полка, наотрез отказался быть просто музыкантом при политотделе.
— У девчат вся грудь в орденах.
— А ты что, за ордена служишь?! — возмутился инструктор политотдела.
— И за ордена тоже, — резко сказал Лев. — Я действенно хочу воевать за Родину, и мне не безразлично, что обо мне скажут после войны. Глядя на мои награды, никто не скажет и никто не подумает, что я не был на фронте, что я обошел его стороной.
— Музыкой и душевной песней ты большую пользу приносишь.
— А кончится война... и меня спросят, что делал? Каждый поймет?
Говорили, что его убеждал даже командующий армией, но Лев Ильин стоял на своем:
— Пошлите стрелком-радистом на «илы»! Не могу иначе... Пошлите!..