5. Обида
5. Обида
…Вдруг совсем рядом, по соседству, внезапно загудели колокола. Михаил Михайлович вздрогнул. Не дремал поп Назаров – настоятель церкви Казанской богоматери. По его указке звонарь, нарушая древние каноны благовеста, предписывавшие легким и светлым вступлением настраивать души верующих на молитвенный лад, обрушивал на уставший за день мир бурю грозных и неистовых звуков.
Михаил Михайлович знал, что лишь в отместку за его гневные книги, за его верную службу трудовому народу слуга царя земного и царя небесного вдобавок к частым обыскам, цензуре, допросам и ежедневной слежке ежевечерне терзает его больную душу этим хлестким, беззастенчивым, противным самому господу богу разнузданным звоном.
– Юрий, неси-ка лопатку. Потрудимся немного под божий благовест, что ли!
Лопата Михаила Михайловича находилась неподалеку – в углу сарая. Юрий притащил ее вместе с граблями, ведрами и садовой лейкой.
Неистовый колокольный звон так же внезапно оборвался, как и внезапно начался. Вмиг стало необычно тихо.
Писатель, взяв лопату, проверил пальцами ее острие. Спустившись по ступенькам веранды, в сопровождении юношей обогнул дом и направился к высокой ели, посаженной им в честь старшей дочери в год ее рождения, сразу же после переезда со Старостриженской улицы в эту усадьбу на Северянской.
Страстный цветовод, прекрасный знаток флоры, Михаил Михайлович считал для себя лучшим отдыхом те часы, которые он отдавал саду и любимым цветам. Зажав в руках лопату, начал рыхлить почву вокруг ели. Мальчики, стараясь опередить друг друга, принесли из больших бочек по два полных ведра дождевой воды. Они застали писателя на садовой скамейке. Правую руку он прижимал к груди.
Всполошившийся Юрий побежал в дом. Виталий притащил с веранды плетеное кресло, пальто Коцюбинского. Укрыв писателя, бережно усадил его. Подошел Юрий с лекарством.
– Ничего, ничего, все будет хорошо, – успокоил сына Михаил Михайлович. Его глаза излучали тепло. – Осталось ждать недолго – недельки две. На Капри встречусь с Алексеем Максимовичем. А воздух Средиземного моря? Вернусь я оттуда окрепшим и телом и душой, честное слово, хлопцы! Да… бастуют не только люди. Сердце тоже… Мои «Гуцулы» дались мне нелегко. Так уж все устроено… Чтобы дать жизнь другому, мы вынуждены брать ее у себя. Чем больше мы даем другим, тем меньше остается самому. Что ж? Человек не вечен, вечно человечество. Человек умирает, после него остаются его дела. Вот, дети мои, – писатель с любовью прижал к себе юношей, – после меня останется эта ель – ровесница Оксаны. Словно близнецы – обе стройные, милые, ясные..
Виталий, как только зашла речь об Оксане, еще доверчивей придвинулся к Коцюбинскому.
Из раскрытых окон вдруг полились нежные звуки. Оксана, как всегда, приготовив классные уроки, села за инструмент, тот самый, чьих клавишей не раз касались пальцы талантливого музыканта – друга писателя, Николая Витальевича Лысенко.
Какое-то сердечное смятение мешало неспокойным пальцам исполнительницы остановиться на чем-либо одном.
Но вот одна из многих начатых мелодий звучит дольше всех и не только не обрывается внезапно, как все предыдущие, но с каждым мигом набирает все больше и больше теплоты, задушевной выразительности. Михаил Михайлович, с его тонкой музыкальной душой, любил слушать игру старшей дочери даже тогда, когда она, делая первые шаги, с особым рвением исполняла односложные гаммы и «ганоны». Сейчас доносилась из окна чудесная песня Шопена.
Какой-то мягкой певучестью и лирической теплотой веяло от нежных звуков романса. Юному Виталию казалось, что вместе с мелодией песни звучат в вечернем воздухе и ее слова: «Если б я солнышком на небе сияла…»
Поправив серую, из чертовой кожи, гимназическую рубаху, Виталий поклонился хозяину дома.
– До свидания, Михайло Михайлович… Ухожу…
– Не рано? – удивился хозяин.
– Ухожу… – еще тверже, с сумрачным лицом отрезал Примаков. – Прощайте… Больше я сюда не приду.
Михаилу Михайловичу вспомнился недавний разговор о переполохе в гимназии.
– Что ж, сударь! Неволить не станем, – со скорбной улыбкой на лице сказал писатель. – Всех благ…
Виталий, склонив низко голову, направился к калитке. Вдруг его обожгла мысль: «А не подумал ли Михаил Михайлович, что это результат внушений Еленевского?» Вернулся.
– Дорогой, милый Михайло Михайлович… Не подумайте только… Это связано не с гимназией… Как бы это сказать?.. С одной… с одной особой из вашего дома…
– Тебя обидел кто-нибудь? – всполошился писатель, снова переходя на «ты». – Скажи, Виталий!
– Эх! – безнадежно махнул рукой юноша. – Вы ничего, ничего вы не знаете, Михайло Михайлович… – В волнении повернулся и важно зашагал к выходу.
Юрий, склонившись к уху отца и как бы опасаясь, что его могут услышать в гостиной, откуда все еще доносились звуки рояля, с горечью сказал:
– Они поссорились…
– Вот почему он такой хмурый сегодня, твой друг. И Оксана не в своей тарелке, я это сразу заметил, – оживился как-то Михаил Михайлович. – Давно подозреваю, Юрко, что в лице Оксаны ты имеешь серьезного соперника. Эх, дети, дети! Значит, пора нежных чувств приходит гораздо раньше, нежели пора борьбы. Что ж ты стоишь? Раз душа твоего друга в смятении, беги, беги к нему. Только смотри, Юрко, не спугни у забора «топтуна»-хранителя… Беги, сынок, а я – к Оксанке. Вот пошли дела… Одни посвящают ей пламенные стихи, другие из-за нее порывают с моим домом… Мы, писатели, – с подчеркнутой иронией закончил Коцюбинский, – ищем сильные характеры, сюжеты… а они так и роятся вокруг нас…
Юрий нагнал друга быстро, у церковной ограды. Виталий не остановился, услышав за спиной знакомые шаги. Терзаемый глубокой думой, он шел по тротуару вдоль высоких заборов Северянской улицы.
– Зря ушел, Виталий, – заговорил Юрий, шагая по сухому вороху опавших листьев.
– «Зря»! Нет, не зря! Я человек прямой… Ты знаешь, как я дорожил этой дружбой… – запальчиво сказал Виталий.
– И она!..
– «Она, она»!.. Ты слепой, Юрий, но я еще зрячий. Я слышал, как она читала подругам вирши семинаристика Васьки Еланского. «Старинный целует рояль!» Не терплю де-кадентщины. Михаил Михайлович разнес их, эти стишки, в прах…
– Чудак, Виталий! Что ж, по-твоему, раз ты с ней подружился, то она уже не вправе принимать стихов, если ей их дарят?..
– Почему не вправе? – ответил Виталий. – Пусть принимает на здоровье… Вот что я тебе скажу, Юрко, – отрезал нервно юноша. – Я такую дружбу не признаю… И прошу за мной не ходить.
Дойдя до ближайшего угла, Виталий решительно повернул направо и бодрым шагом двинулся к городской площади. Пересекши ее, взял направление на киевский мост.
– Куда ты в такой поздний час? – воскликнул Юрий. – Тебе же надо к Воскресенской церкви.
Виталий не отвечал. Спустившись с дамбы, не торопясь зашагал к реке…
Продрогший Юрий не отставал.
– Что ж, Виталий, а воскресное собрание кружка? Забыл о реферате – «Речи Цицерона в защиту Республики»?
Примаков, выпрямившись во весь рост, почесал затылок. Растерянно пробормотал:
– Совсем забыл… Дался мне этот Цицерон… Юрий продолжал:
– Не стыдно ли тебе, дружище? Подумай, стали бы расстраиваться из-за бабы Емельян Пугачев, Гарибальди, Кармелюк?
– «Из-за бабы»? – возмутился Виталий. – Нет, Юрко, не «из-за бабы»… Я разочаровался… Кому теперь верить?! – воскликнул юноша и, присев на корточки, опустил руку в воду.
– Нельзя дружбу превращать в тиранию, – продолжал Юрий, едва сдерживая лихорадочную дробь зубов. – Брось, Виталий, эти глупости… Пошли…
Виталий долго и упрямо молчал, затем поднялся, вытер мокрую руку носовым платком. Нехотя отдаляясь от реки, недовольно пробурчал:
– Ходят тут всякие по пятам…
Холодные октябрьские сумерки с их тяжелой синеватой мглой надвинулись на широкую пойму извилистой реки. Ее причудливые изломы, словно изогнутые турецкие сабли, терялись вдали у железнодорожного моста. С козелецкой стороны вдруг потянуло крепким ветерком, и сразу же грустно зашуршал пересохший тальник.
Подгоняемые неприветливым осенним ветром и сгустившимся мраком, юноши один вслед другому молча зашагали от Десны к городской площади, отмеченной смутными очертаниями старинного дома Мазепы.