ГЛАВА VI Книга, потрясшая всю Россию
ГЛАВА VI
Книга, потрясшая всю Россию
Всеобъемлющая мысль. Люди и страсти. "Приобретение — вина всего…". "Грозная вьюга вдохновенья". Суждения и толки.
Всеобъемлющая мысль
Для начала, пожалуй, нужно пояснить, что означала "мысль" произведения, то есть его фабула; что значит скупка-продажа крестьян — то, чем занимаются главные герои гоголевской поэмы.
При существовавшем в то время в России крепостном праве крестьян можно было продавать и покупать, причём не только с землёй, но и без земли — на вывод. Можно было производить с ними и различные финансовые операции, например, получить под залог крестьянских душ сумму денег. Чичиков и решил совершить такую операцию, только вместо душ живых он решил заложить души фиктивные, "мёртвые".
Законы Российской империи делали подобную аферу вполне возможной, поскольку официальная регистрация живущих крестьян ("ревизские сказки") производилась через некоторые — иногда большие — интервалы времени, а до тех пор умершие числились как живые, и за них помещикам, то есть их владельцам, приходилось платить налоги. "Да накупи я всех этих, которые вымерли, пока ещё не подавали новых ревизских сказок, — думает Чичиков, — приобрети их, положим, тысячу, да, положим, опекунский совет даст по двести рублей за душу: вот уже двести тысяч капиталу!"
Отсюда видно, что "мысль" Пушкина, переданная Гоголю, заключалась именно в афере с мёртвыми душами. Подобные факты имели место и в действительности и становились широко известны. Рассказывали о некоем "старинном франте" П., который скупил себе мёртвых душ, заложил их и "получил большой барыш*" (упомянутый случай, возможно, и имел в виду Пушкин: по свидетельству современника, он прокомментировал его репликой: "Из этого можно было бы сделать роман"). Говорили о некоем помещике Харлампии Петровиче Пивинском, который накупил мёртвых душ, чтобы приобрести ценз* на винокурение. Подобные факты, включая и историю с Пивинским, имели место на Украине и, возможно, были известны Гоголю ещё до разговора с Пушкиным.
Тем не менее упомянутый разговор послужил стимулом, толчком для работы. Ведь одно дело знать какие-то факты и явления, другое — осознать их как возможный материал для будущего произведения. Положение здесь такое же, как и с "Ревизором": Гоголь и раньше был осведомлён о похожих мистификациях и случаях qui pro quo*, однако лишь в результате беседы с Пушкиным осознал всё это как основу будущей комедии.
Кроме того, как и в "Ревизоре", важно было не только само фабульное зерно, но и некоторые его детали. В случае с "Ревизором" — обман начальствующего лица (у Пушкина — губернатора, у Гоголя — городничего), параллельное развитие любовных отношений главного героя с матерью и дочерью начальствующего лица и т. д. В случае же с "Мёртвыми душами" важно было само направление движения фабулы. По словам Гоголя, "Пушкин находил, что сюжет "Мёртвых душ" хорош для меня тем, что даёт полную свободу изъездить вместе с героем всю Россию и вывести множество самых разнообразных характеров". Иными словами, были предусмотрены перемещения персонажа в пространстве, встречи его со множеством других лиц, многочисленные перипетии* и осложнения вокруг главного события. А вместе с тем предполагался максимально широкий диапазон произведения в целом, включение в него самого разнообразного материала ("вся Россия"). Как говорил Гоголь, "предприятия" с мёртвыми душами.
Дело в том, что "предприятие" оказалось чрезвычайно ёмким, открывало художнику богатейшие возможности. Гоголь тотчас это оценил: ещё на начальной стадии работы он писал В. А. Жуковскому: "Хотелось бы мне страшно вычерпать этот сюжет со всех сторон". Именно взаимодействие "сторон" придавало произведению такую глубину и многозначность смысла.
Прежде всего "сюжет" поэмы позволял довольно полно представить жизнь России в социальном и, можно даже сказать, хозяйственном отношении. Страна была крепостной, феодальной, и идея купли-продажи крестьянских душ затрагивала главный нерв её существования. И не только в прямом, материальном смысле: ведь количество крепостных душ служило мерой богатства их владельцев, а значит и мерой преуспевания, общественного уважения и самоуважения, предпосылкой личного продвижения, удачливости, карьеры и т. д. и т. п. Так ведь всегда бывает в обществе, где материальные стимулы опутаны и окружены густой сетью самых различных переживаний и эмоций, подчас весьма интимного свойства. И гоголевский взгляд разом подмечает и обнажает весь этот клубок.
При встрече с одним из помещиков, с Ноздрёвым, Чичиков объявляет, что "мёртвые души нужны ему для приобретения весу в обществе". Потом он поясняет, что задумал-де жениться, но родители невесты оказались "пре-амбициозные люди" и хотят, чтобы у жениха непременно было "не меньше трёхсот душ", — фиктивными, мёртвыми душами Чичиков якобы и рассчитывает удовлетворить их требование. Злополучные "триста душ" возникнут потом и во второй части поэмы, но с несколько иной мотивировкой: дядя Чичикова якобы поставил их в качестве условия для передачи имения племяннику: "Пусть он докажет мне, что он надёжный человек, пусть приобретёт прежде сам собой триста душ, тогда я ему отдам и свои триста душ". Всё это вдвойне комично, так как, с одной стороны, далеко от истинного положения дел (мнимая женитьба Чичикова), а с другой — имеет всё-таки реальную подоплёку, ибо от количества душ действительно зависит "вес в обществе". Не случайно второй собеседник Чичикова, генерал Бетрищев, вполне ему поверил. Кстати, и головокружительное превращение Чичикова в городе NN из человека просто приятного, благонамеренного, любезного и т. д. в человека необыкновенного, выдающегося, ставшего предметом всеобщего интереса, восхищения и почитания и т. д. — это превращение прямо зависело от его коммерческих шагов. То есть от того, что Чичиков "миллионщик"*, что он был в состоянии приобрести и, как всем кажется, действительно приобрёл изрядное количество крепостных.
Читатель, однако, с самого начала знает, что приобретение Чичикова фиктивное, знает, какого рода товар служит предметом торгов и купли-продажи, и это открывает ему, читателю, выход к другим сторонам поэмы. Одну из них можно было бы назвать гротескной или даже фантастической, впрочем с одной оговоркой: это скрытая фантастика, ибо прямого участия фантастических сил в "Мёртвых душах" (как, скажем, в "Вечерах на хуторе близ Диканьки") не происходит. Нет здесь ни ведьм, ни колдунов, ни чертей; нет чудесных превращений и немыслимых перелётов, подобных перелёту кузнеца Вакулы из Диканьки в Петербург и обратно. Но в своём роде события в поэме не менее странны и иррациональны. От конкретных людей — живущих или умерших — отвлекается некий условный знак — их имя, пустая оболочка, не осязаемый чувствами звук, а фиктивные покупки Чичикова сулят ему вполне реальное обогащение.
"Всё происходит наоборот", — говорилось в одной из "петербургских повестей", в "Невском проспекте". Всё происходило наоборот в уездном городе из "Ревизора". Всё происходит наоборот и в губернском городе NN, и на тех пространствах Российской империи, которые стали ареной действия гоголевской поэмы.
Люди и страсти
У Достоевского в романе "Идиот" сказано, что гоголевские типы подчас крупнее и ярче самой жизни. "В действительности типичность лиц как бы разбавляется водой"; в произведении же она выступает в концентрированном виде. Концентрированность персонажей в "Мёртвых душах" особенно высока. Есть что-то монументальное в важнейших лицах поэмы. Манилов, Коробочка, Ноздрёв, Собакевич, Плюшкин изваяны твёрдым резцом, предстают подобно античным скульптурам.
Монументальность гоголевских типов не исключает, однако, их многосторонности, соответствующей многосторонности "мысли" поэмы вообще.
Давно замечено, например, что отношение помещика к своим обязанностям последовательно прослежено во всех главных лицах поэмы.
Манилов даже и думать забыл об этих обязанностях, положившись полностью на жулика-приказчика*.
Коробочка в своём суетливом, крохоборческом накопительстве не небрежёт* мужицкой выгодой: крестьянские избы в её деревне "показывали довольство обитателей, ибо были поддерживаемы как следует".
У Ноздрёва — единственного из помещиков — при осмотре деревни ничего не сказано о крестьянах, будто бы их и не существовало. Зато подробно описана конюшня и особенно псарня, где Ноздрёв был "совершенно как отец среди семейства". Можно предположить, что его собакам живётся значительно лучше, чем крестьянам.
У Собакевича "деревенские избы мужиков срублены были на диво", всё прочно, основательно, "без пошатки*, в каком-то крепком и неуклюжем порядке".
В деревне же Плюшкина царили запустение и какая-то особенная ветхость, избы со своими сквозящими крышами и торчащими в сторону жердями "в виде рёбр" невольно внушают мысль о скелете — символе смерти.
Отношение к крестьянам — важная грань характеристики образа. Гоголя всегда интересовало то, как человек выполняет своё общественное назначение, как относится к своему "поприщу". В "Ревизоре" таким поприщем была "служба государственная", отправление чиновничьих обязанностей. В том же качестве предстают перед нами и многие персонажи "Мёртвых душ", обитатели города NN, начиная от губернатора и кончая каким-нибудь мелким чиновником Иваном Антоновичем — "кувшинным рылом"*. И все они, подобно персонажам "Ревизора", или корыстны, или безразличны, или и то и другое вместе; никто не думает об интересах дела, не стремится к честному и добросовестному выполнению своих обязанностей.
Владение крестьянами — тоже "поприще". Эта мысль особенно укрепилась в Гоголе во время работы над "Мёртвыми душами". Вот почему в поэме так подробно охарактеризованы отношения помещика к мужику — подобно тому, как описывалось отношение чиновника к зависимым от него лицам или подчинённым по службе. Однако бросается в глаза и отличие — не все помещики пренебрегают своими обязанностями: за бесхозяйственным и равнодушным (Манилов, Ноздрёв) следуют рачительные (Коробочка, Собакевич).
Рачительность некоторых помещиков объясняется тем, что их интересы до определённой черты совпадают с интересами крестьян. Молодой Чернышевский заметил в своём дневнике по поводу Собакевича: "он основателен и всё делает основательно, поэтому и избы знает, что выгоднее и лучше строить прочнее". Здесь говорится о том, что связь между душевными качествами персонажа и его общественной ролью непростая — и эту связь Гоголь, по-видимому, хотел даже усилить при доработке первого тома. В одном из набросков сказано о Чичикове: "Он даже и не задумался над тем, от чего это так, что Манилов по природе добрый, даже благородный, бесплодно прожил в деревне, ни на грош никому не доставил пользы, опошлел, сделался приторным своею добротою, а плут Собакевич, уж вовсе не благородный по душе и чувствам, однако ж не разорил мужиков, не допустил их быть ни пьяницами, ни праздношатайками*". Для Чичикова — это трудная тема, для самого же автора — весьма существенная, ибо его интересует общественный механизм в целом и то, по каким законам он функционирует. Тут происходит вечный круговорот, "плюсы" превращаются в "минусы" — и наоборот, достаточно лишь чуть-чуть нарушить меру — и начнётся неудержимое скольжение вниз. Разумная бережливость хороша, но потеряв всякую меру, до чего она дошла в Плюшкине, до чего довела его самого и подвластных ему крестьян!
Однако хозяйственное (или нехозяйственное) отношение к мужику — не единственный критерий характеристики персонажей. Если бы это было так, то поэма, пожалуй, не поднялась бы над уровнем обличительной и дидактической литературы, целью которой было обыкновенно подновление и исправление существующей социальной структуры. Гоголь тоже не ставил под сомнение само наличие феодальных институтов. Однако общий его художественный взгляд на жизнь был несравнимо глубже и философичнее. И тут следует вернуться к идее купли-продажи мёртвых душ, которая так или иначе объединяет всех персонажей.
Дело в том, что отношение к этой идее тоже служит средством характеристики, освещая каждого героя с новой и подчас неожиданной стороны. Нужно вполне осознать при этом специфику сделки — покупаются и продаются не просто крестьяне (что было в порядке вещей), а умершие, несуществующие — "мёртвые души". Как же относятся к этому партнёры Чичикова?
Манилов с готовностью отозвался на просьбу Чичикова, не взял с него ни копейки, однако в суть самого дела никак не мог вникнуть. Смутно в его сознании подымаются вопросы о законности этой сделки, об её соотношении с "гражданскими постановлениями и дальнейшими видами России". Но именно смутно — "негоцию"* Чичикова Манилов так и не уразумел, как ни переворачивал он "мысль о ней в своей голове".
Коробочка же в связи с просьбой Чичикова никакими высшими вопросами не задавалась, подошла к ней вполне конкретно, даже по-хозяйски: коли мёртвые души запрашивают, значит они имеют достоинство товара. Только вот неизвестно, какое достоинство, сделка очень уже необычная: "Право, отец мой, никогда ещё не случалось мне продавать покойников".
Для Ноздрёва просьба Чичикова о мёртвых душах — повод начать очередной обмен, затеять очередную игру в карты или хоть в шашки. Он всегда готов был "менять всё, что ни есть, на всё, что хотите". "Ружьё, собака, лошадь — всё было предметом мены, но вовсе не с тем, чтобы выиграть, это происходило просто от какой-то неугомонной юркости характера". И вот место ружья, собаки или лошади заняли мёртвые души. Особый комический эффект в том, что в качестве предмета сделки мёртвые души могут комбинироваться с перечисленными предметами: "Купи у меня жеребца, я тебе дам их [мёртвые души] в придачу". То есть мёртвые души — вещь того же порядка, что лошадь или ружьё (вопреки словам Чичикова, сказанным раньше: "мёртвые души — дело не от мира сего").
Вполне практично отнёсся к просьбе Чичикова Собакевич. Натура "кулака"* сказалась в том, как он повёл торг. Сначала он запросил немыслимую цену ("по сту рублей за штуку"), потом медленно, с большой неохотой стал сбавлять, но так, что всё-таки получил с Чичикова больше любого другого ("По два с полтиною содрал за мёртвую душу, чёртов кулак!").
Впрочем отношение Собакевича к странному предприятию не сводится только к практичности. Он единственный из помещиков, кто за именами умерших видит конкретных людей, кто говорит о них с нескрываемым чувством восхищения: "Милушкин, кирпичник! мог поставить печь в каком угодно доме. Максим Телятников, сапожник: что шилом кольнёт, то и сапоги, что сапоги, то и спасибо… А Еремей Сорокоплёхин! да этот мужик один станет за всех, в Москве торговал, одного оброку приносил по пятисот рублей. Ведь вот какой народ!" Никакие напоминания Чичикова, что "ведь это всё народ мёртвый", не могут вернуть Собакевича к реальности. Об умерших он продолжает говорить как о живых. Можно поначалу подумать, что он старается сбить покупщика с толку, набивает цену товару, хитрит, играет. Однако Собакевич входит в эту игру всеми чувствами. Ему действительно приятно вспомнить Милушки-на или Максима Телятникова (как хозяин-кулак* он ценит их мастерство). Грань между реальным и призрачным стирается: своими "покойниками" Собакевич готов побить "живущих" — "…что из этих людей, которые числятся теперь живущими? Что это за люди? мухи" а не люди".
Своеобразно протекает сделка у Плюшкина. Чичиков, прекрасно разобравшись в его характере, на этот раз взял на себя роль не покупщика, но благодетеля. Якобы движимый состраданием к бедному старику, он готов освободить его от лишних трат — от податей за умерших и беглых крестьян. Это как будто не продажа, а некий "человеколюбивый акт", поэтому мёртвые души в качестве товара здесь не фигурируют. Но они всё же являются предметом сделки, условием мнимого человеколюбия, прикрывающего, с одной стороны, скаредность, а с другой — хищную предприимчивость. И это бросает на всё происходящее дополнительный, гротескный отблеск.
Идея приобретения "мёртвых душ" — прекрасное средство характеристики не только персонажей, но и всего строя общественных связей. Связей запутанных, подчас призрачных и до крайности нелепых. Тут происходит корректировка тех данных, которые мы почерпнули из характеристики отношений героев поэмы — помещиков к своим крестьянам. В свете этих отношений Коробочка или Собакевич могли показаться чуть ли не человеколюбцами, раз их мужикам живётся довольно сносно. Но характерно, что именно Коробочка и Собакевич восприняли сделку с сугубо практической стороны, что в их представлениях не возникало даже намёка на нелепость и странность товара (слово "странный" Коробочка, впрочем, употребляет, но для неё это лишь синоним понятий: новый, редкий). Именно Коробочка и Собакевич своими действиями и образом мыслей больше всего преступают ту грань, которую переходить не следует — грань между реальным и нереальным, живым и мёртвым.
Гротескность создаёт особое освещение персонажей поэмы. Да, конечно, все они чрезвычайно рельефны, выпуклы, скульптурны. Но как же трудно охватить и зафиксировать эту скульптурность в каких-то твёрдо означенных определениях и понятиях! Манилов назван "по природе добрым, даже благородным" человеком. Но следует помнить, что эти слова относятся к более позднему времени, когда Гоголь несколько рационализировал содержание первого тома, облекая его в более чёткие понятия. В самом же тексте поэмы доброта и благородство Манилова охарактеризованы следующим образом: "В первую минуту разговора с ним не можешь не сказать: какой приятный и добрый человек! В следующую за тем минуту ничего не скажешь, а в третью скажешь: чёрт знает что такое!" Вывод, в известном смысле применимый и к другим персонажам: все они, при своей рельефности, скрывают в себе какую-то тайну, какой-то до конца не познанный и не расшифровываемый остаток. Все они остаются для нас "знакомыми незнакомцами" — определение, в котором, заметим, важны оба слагаемых.
Персонажи поэмы социально-конкретны, но было бы большой ошибкой видеть в них, скажем, только помещиков или чиновников. Гоголь облекает своих героев во вполне осязаемые одежды — бытовые, социальные, профессиональные, но при этом оставляет открытую перспективу — к сходным проявлениям характера в других условиях и других обстоятельствах. В связи с Коробочкой, например, сказано: "Иной и почтенный, и государственный даже человек, а на деле выходит совершенная Коробочка". О Ноздрёве: "Ноздрёв долго ещё не выведется из мира. Он везде между нами и, может быть, только ходит в другом кафтане, но легкомысленно-непроницательны люди, и человек в другом кафтане кажется им другим человеком".
"Везде между нами" — формула всечеловечности гоголевских героев (вспомним ещё Хлестакова: "Я везде, везде…"), их широкого, универсального смысла.
"Приобретение — вина всего…"
Всё сказанное можно отнести и к главному персонажу поэмы — Чичикову.
Он довольно конкретен в социальном, бытовом смысле. Захудалая дворянская семья, детство, проведённое в маленькой горенке*, с неотворявшимися ни зимой ни летом окнами; наставления больного отца, сменяемые наказанием за оплошность — такова обстановка юных лет Чичикова, когда зародилась в нём непреодолимая мечта о довольстве и богатстве. Природные способности — не к наукам (здесь Чичиков оказался весьма неискусен), а к практической стороне жизни, хорошее знание людских свойств и умение извлекать из них выгоду, плюс необыкновенное терпение и выдержка — всё это создало предпосылки для восхождения Чичикова.
Словом, перед нами плут, родственный западно-европейскому типу пикаро, и эта родственность отчасти сближает гоголевскую поэму с жанром плутовского романа, пикарески. Плуту, или пикаро, свойственна прерывистость жизненного пути: в столкновении с обстоятельствами он то достигает удачи, то терпит поражение; он всё время готов начать с начала, чтобы добиться своей цели. Судьба Чичикова складывается похожим образом. В описании её Гоголь по-прежнему конкретен: перед нами легко узнаваемые учреждения и должности российской империи. Уездное училище, в котором больше всего ценились послушание и покорность и которое Чичиков в силу этого сумел окончить с особенным отличием. Служба в казённой палате*, вначале мелким чиновником, потом чиновником повыше — повы?тчиком*. Участие в комиссии по постройке казённого здания. Служба на таможне и т. д. и т. п. — пока, наконец, Чичиков не напал на свою последнюю "мысль" — о скупке и закладе мертвых душ.
В описании карьеры Чичикова отразилось немало личных впечатлений, почерпнутых Гоголем и в ученические годы (были и среди его наставников отменные любители тишины и покорности), и в пору чиновничьей службы. Вот, например, пассаж* о службе Чичикова в комиссии по постройке казённого здания. "Шесть лет возилась /комиссия/ около здания, но климат, что ли, мешал, или материал уже был такой, только никак не шло казённое здание выше фундамента. А между тем в других концах города очутилось у каждого из членов по красивому дому гражданской архитектуры: видно грунт земли был там получше". Похожий эпизод Гоголь знал ещё с детских лет; некто Клименко, его земляк, был членом комиссии по возведению храма Спасителя* в Москве. Комиссия не столько хлопотала о деле, сколько занималась хищением, за что многие участники её угодили под суд.
У Чичикова (в отличие, скажем, от Плюшкина) не было страсти к наживе ради наживы, к накоплению ради накопления. "… Ему мерещилась впереди жизнь во всех довольствах, со всякими достатками, экипажи, дом, отлично устроенный, вкусные обеды, вот что беспрерывно носилось в голове его. Чтобы наконец, потом, со временем, вкусить непременно всё это, вот для чего береглась копейка…"
Словом, Чичиков — единственный из героев поэмы, у которого есть осознанная жизненная цель, даже перспектива, и перспектива весьма прагматичная. Хотя по своим способностям к плутовству, к терпению, выдержке и т. д. Чичиков исключителен, но в смысле своих жизненных целей он весьма обычен, даже массовиден. "Кто ж зевает теперь на должности? — все приобретают!"
Массовидность Чичикова объясняет его чрезвычайную подвижность, изменчивость. Этим он напоминает Хлестакова. "У Хлестакова ничего не должно быть означено резко", — говорил Гоголь. То же самое, но на иной лад — у Чичикова, "…не красавец, но и не дурной наружности, ни слишком толст, ни слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так, чтобы слишком молод". Портрет Чичикова строится путём отрицания неких устойчивых определений, поиска более тонких промежуточных красок.
И не только портрет. В начале экскурса в биографию Чичикова (в XI главе) повествователь говорил: "Пора наконец припрячь и подлеца. Итак, припряжём подлеца!" А в конце сам же оспорил это понятие: "Кто же он? стало быть, подлец? Почему ж подлец, зачем же быть так строгу к другим? Теперь у нас подлецов не бывает, есть люди благонамеренные, приятные, а таких, которые бы на всеобщий позор выставили свою физиогномию под публичную оплеуху, отыщется разве каких-нибудь два-три человека, да и те уже говорят теперь о добродетели".
Конечно, этим Чичиков не оправдывается, дурные свойства его характера и поведения не отменяются. Но первоначальная характеристика становится более сложной и подвижной. Чичиков — не моральный урод, не монстр, не злодей, какими обыкновенно были отрицательные персонажи в дидактической литературе. Он не исключение. Плохое в нём не оскорбляет принятых обычаев и норм поведения, но выступает под маской благопристойности и приличия.
Единственное твёрдое определение, которое применимо к Чичикову и на котором автор продолжает настаивать, — это "хозяин, приобретатель". "Приобретение — вина всего; из-за него произвелись дела, которым свет даёт название не очень чистых".
Но в этом же определении — обобщённый смысл образа Чичикова. Мы видели, как Манилов, Коробочка и другие совмещают социальную конкретность с общечеловеческой широтой. В Чичикове такое совмещение ещё нагляднее, ещё сильнее, что объясняется особенностью его "страсти". Об этом говорится в заключение биографического экскурса в XI главе; говорится торжественно, взволнованно, как о важнейшей мысли всей поэмы.
"Бесчисленны, как морские пески, человеческие страсти, и все не похожи одна на другую, и все они, низкие и прекрасные, все вначале покорны человеку и потом уже становятся страшными властелинами его… Но есть страсти, которых избранье не от человека… Высшими начертаньями они ведутся, и есть в них что-то вечно зовущее, не умолкающее во всю жизнь. Земное великое поприще суждено совершить им: всё равно, в мрачном ли образе или пронестись светлым явленьем, возрадующим мир, — одинаково вызваны они для неведомого человеком блага. И, может быть, в сем же самом Чичикове страсть, его влекущая, уже не от него, и в холодном его существовании заключено то, что потом повергнет в прах и на колени человека пред мудростью небес. И ещё тайна, почему сей образ предстал в ныне являющейся на свет поэме".
Вот до каких гигантских, исполинских размеров вырастает образ Чичикова! И всё по причине значительности его "страсти" — страсти к приобретению. Само провидение, оказывается, избрало его, чтобы представить миру поучительный урок развития губительной страсти, прохождения её через различные стадии до тех пор, пока она не обратится во благо и добро.
Всё это должно было совершиться уже в последующих томах. Хотя "ещё тайна, почему сей образ (т. е. образ Чичикова — Ю. М.) предстал в являющейся на свет поэме", но автор намекает на разгадку этой тайны достаточно определённо и прозрачно. Для того он предстал в поэме, чтобы показать падение и восстановление современного, погрязшего в пороках и слабостях человека. А вместе с тем — восстановление и всей русской жизни и, может быть, даже больше того — всего современного человечества.
"Грозная вьюга вдохновенья"
"Мёртвые души" — самое лиричное произведение Гоголя, и лиризм этот вырастает из колоссальности замысла, из исключительной важности поставленной задачи.
И в прежних гоголевских созданиях живо ощущалось лирическое движение, возникали те или другие детали облика автора. Но нигде этот облик не выступал так крупно и ярко, как в "Мёртвых душах". Нигде он не играл такой важной роли, как в поэме.
Автор в "Мёртвых душах" — человек со своей судьбой, со своим настоящим и прошлым, с приобретённым опытом, выработавшимися привычками. Со своими разочарованиями и утратами, со своими переменами. Вспомните начало VI главы — это элегическое воспоминание о молодых годах, когда чувства еще свежи и впечатления бытия властно вторгаются в душу. Теперь — не то. "Теперь равнодушно подъезжаю ко всякой незнакомой деревне и равнодушно гляжу на её пошлую наружность… О моя юность! о моя свежесть!"
Нетрудно почувствовать глубоко личную подкладку этого пассажа, найти те или другие биографические параллели, — но дело, конечно, не в них. Гоголь строит художественный образ автора, который вплетается в общую ткань поэмы, который в одном гармонирует с остальными образами, а в другом — противоречит им, оттеняет их.
"Автор" также изменился к худшему, погрузился в прозу жизни, в её безучастную холодность. Но если другие не заметили этой перемены или же всегда были такими, то "автор" глубоко о ней сожалеет и скорбит.
Но образ автора выступает и другими своими гранями, столь важными для звучания поэмы в целом. Это писатель, художник, суровый реалист, дерзнувший сказать современникам всю правду. Осмелившийся вывести на всеобщее обозрение "страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь". И не ради славы и успеха решился он на это — слава и успех сопутствует тем, кто льстит людям, "показав им прекрасного человека", — а ради торжества истины и справедливости.
Так вырисовывается ещё одна грань образа автора — неподкупного патриота и гражданина. С суровой прямотой говорит он о тёмных сторонах жизни, но в то же время с воодушевлением замечает всё хорошее, что способно внушить надежду и поддержать веру в лучшее будущее: и меткость и живость русского слова, и необозримость российских пространств, и широту и удаль национального характера. И хотя в цельную картину всё это не складывается, и такую картину автор считает, пожалуй, преждевременной, но он полон светлых предчувствий. Он только отодвигает осуществление этих предчувствий на далёкое будущее, на следующие тома поэмы, когда мера суровой правды исполнится, а идеал прояснится. "И далеко ещё то время, когда иным ключом* грозная вьюга вдохновенья подымется из облечённой в святый ужас и в блистанье главы*, и почуют в смущённом трепете величавый гром других речей…"
Суждения и толки
"Мёртвые души" вызвали небывалое возбуждение во всём русском читающем мире, ещё большее, чем "Ревизор". Все ждали этой книги, знали, что Гоголь работал над ней многие годы и считает её своим главным произведением.
Одним из первых на новую книгу откликнулся А. И. Герцен. В дневнике он записал: "Мёртвые души" Гоголя — удивительная книга, горький упрёк современной Руси, но не безнадёжный… Портреты его удивительно хороши, жизнь сохранена во всей полноте; не типы отвлечённые, а добрые люди, которых каждый из нас видел сто раз. Грустно в мире Чичикова так, как грустно нам в самом деле; и там и тут одно утешение в вере и уповании на будущее. Но веру эту отрицать нельзя, и она не просто романтическое упование ins Blaue[4]*, а имеет реалистическую основу: кровь как-то хорошо обращается у русского в груди".
Герцен предвосхитил характер всех последующих толков о "Мёртвых душах": художественные достоинства произведения обсуждались вместе с его общественной ролью и воздействием. Так же поступил и Белинский. В рецензии, опубликованной в "Отечественных записках", он отметил, что "Мёртвые души" не только "творение необъятно художественное по концепции и выполнению", но и гуманное, "дышащее страстною, нервистою*, кровною любовию к плодовитому зерну русской жизни".
Связь художественных моментов и общественного значения не упустили из виду и противники Гоголя, но толковали они её по-своему, в ином духе. К. П. Масальский* в "Сыне отечества", Н. И. Греч в "Северной пчеле", О. И. Сенковский в "Библиотеке для чтения", Н. А. Полевой* в "Русском вестнике", словно сговорившись, дружно писали и о карикатурности и фарсовости изображения, и, одновременно, о неуважении к народу и стране, о недостаточном патриотизме. "Между тем, как его восхищает всякая дрянь итальянская, едва коснётся он не итальянского, всё становится у него уродливо и нелепо!" — жаловался на автора "Мёртвых душ" Н. А. Полевой. "Почему, в самом деле, современность представляется ему в таком неприязненном виде, в каком изображает он её в своих "Мёртвых душах", в своём "Ревизоре", и для чего не спросить: почему думает он, что каждый русский человек носит в глубине души своей зародыши Чичиковых и Хлестаковых? Спрашиваем: так ли изображают, так ли говорят о том, что мило и дорого сердцу?"
После этого власти смело могли бы рассматривать Гоголя как политически неблагонадёжного. Не случайно Белинский считал рецензию Полевого доносом.
Гоголь с жадным интересом следил за разворачивающейся полемикой, ловил каждое слово, каждое суждение, высказанное об его новой книге. Картина во многом напоминала ту, которая возникла после "Ревизора": упрёки чисто литературного свойства шли рука об руку с обвинениями политическими. В количественном отношении (если говорить о критике) преобладали, правда, голоса друзей Гоголя, к тому же это были наиболее авторитетные и влиятельные литераторы — писатели и критики. Но Гоголю, как мы знаем, было свойственно сгущать краски, и он, как и шесть лет назад, мог бы сказать: "Все против меня…" Мог бы впасть в отчаяние или, по крайней мере, среагировать на суждения о "Мёртвых душах" болезненно, остро.
Но этого не произошло. Реакция Гоголя на сей раз была спокойнее, стабильнее. Писатель имел уже опыт; он знал, на что шёл, он запасся терпением. "Ещё восстанут против меня новые сословия и много разных господ; но что ж мне делать! Уже судьба моя враждовать с моими земляками. Терпенье!" Эти слова Гоголь написал в самом начале работы над поэмой, написал с оглядкой на "Ревизора". Полученный урок не пропал даром.
Но дело не только в этом. Реакция Гоголя объяснялась ещё особенностями нового сочинения, его отличием от всех предыдущих, включая и "Ревизора". "Ревизор" был законченным, завершённым произведением. Он говорил сам за себя; ничего прибавить к нему уже нельзя было — разве что в специальных комментариях или в другом произведении (например, в "Развязке Ревизора"). Не то "Мёртвые души", книга незаконченная, становящаяся на глазах, обещающая впереди ещё два тома.
И когда Гоголь слышал упрёки в карикатурности, в низости или односторонности изображения, а то и в прямой клевете на отечественные нравы и порядки, то он неизменно ссылался на продолжение своего труда. Подождите, говорил он, явятся новые картины, новые образы, — и недоумённые вопросы и обвинения отпадут сами собой. "…В сей же самой* повести почуются иные, ещё доселе небранные струны, предстанет несметное богатство русского духа… И мёртвыми покажутся пред ними все добродетельные люди других племён, как мертва книга пред живым словом!" Подобные обещания Гоголь давал и в самом тексте поэмы (откуда мы привели цитату), и ещё больше — в письмах и устных беседах. Гоголь умерял нетерпение читателей, говорил о несколько ином развитии событий в предстоящих томах, о включении нового материала, новых сфер жизни — намекал на раскрытие той тайны русской жизни, которая была обозначена ещё в первом томе.
Писатель, конечно, сознавал, что эта разгадка не всем придётся по душе, не совпадёт с представлениями и идеалами каждого. Но он надеялся, что его слово будет таким ярким и впечатляющим, что сумеет убедить каждого. В этом он видел теперь главную задачу своей жизни.