Глава II "В столице, которой подобной (…) нет в мире"

Глава II

"В столице, которой подобной (…) нет в мире"

Первые разочарования. Новые планы. Перемены. "Всё это так необыкновенно в нашей нынешней литературе". В дружеском кругу и за его пределами.

Первые разочарования

В июле 1828 г. Гоголь закончил Гимназию. Лето провёл в родных местах, в Васильевке. А в декабре, горя нетерпением, направился в Петербург. Ехал он вместе с другим выпускником Гимназии, своим близким другом А. С. Данилевским.

В гоголевской повести "Ночь перед Рождеством" рассказывается о том, как Вакула, молодой кузнец из Диканьки, попадает в Петербург.

"Боже мой! стук, гром, блеск; по обеим сторонам громоздятся четырёхэтажные стены; стук копыт коня, звук колеса отзывались громом и отдавались с четырёх сторон; домы росли и будто подымались из земли на каждом шагу; мосты дрожали; кареты летали; извозчики, форейторы* кричали, снег свистел под тысячью летящих со всех сторон саней; пешеходы жались и теснились под домами, унизанными плошками*, и огромные тени их мелькали по стенам, досягая головою труб и крыш. С изумлением оглядывался кузнец на все стороны".

Так, вероятно, с изумлением и трепетом смотрел на всё происходящее вокруг и Гоголь. Недавно ещё его окружали провинциальная дремота, тишь и спокойствие, а тут вдруг он попал в водоворот столичной жизни. Чувство растерянности, испытанное Вакулой, передаёт и гоголевское первое впечатление от столицы. Совпадает, кстати, и то, что и Гоголь и его герой впервые увидели Петербург в разгар зимы.

Потом на эти впечатления наслоились другие. Петербург повернулся Гоголю другой стороной — дневной, будничной, прозаической. Эту сторону он увидел тогда, когда в поисках службы присмотрелся к чиновникам, мелким, средним и крупным, и к прочему столичному люду. Потрясение Гоголя было столь сильным, что он долго не мог заставить себя написать домой письмо.

Наконец, взялся за перо. И письмо начал признанием: "…Петербург мне показался вовсе не таким, как я думал… и слухи, которые распускали другие о нём, также лживы".

Спустя четыре месяца Гоголь в состоянии дать отчёт, в чём особенность Петербурга. Оказывается, особенность в том, что нет никакой яркой особенности. "Каждая столица вообще характеризуется своим народом, набрасывающим на неё печать национальности, на Петербурге же нет никакого характера… Тишина в нём необыкновенная, никакой дух не блестит в народе, все служащие да должностные, все толкуют о своих департаментах* да коллегиях*, всё подавлено, всё погрязло в бездельных ничтожных трудах, в которых бесплодно издерживается жизнь их".

Словом, петербуржцы оказались такими же обывателями, что и нежинцы. Только ещё заметнее в столице мелочность и своекорыстие, всеобщая обезличенность, дух чинопочитания. Горькое разочарование Гоголя отзовётся позднее в иронически-витиеватой фразе "Повести о капитане Копейкине" ("Мёртвые души"): "…очутился вдруг в столице, которой подобной, так сказать, нет в мире!"

Несмотря на то, что у Гоголя было рекомендательное письмо Д. П. Трощинско-го к крупному петербургскому чиновнику Л. И. Голенищеву-Кутузову, устроиться на службу никак не удавалось. Лишь через год после приезда смог он найти скромное место в одном департаменте.

А до этого вёл жизнь столичного бедняка-горемыки, изживая скудные домашние запасы и субсидии богатых родственников Трощинских. И без обеда случалось ему сиживать, и в лёгкой одежонке пробираться сквозь петербургскую стужу или изморось.

Несколько раз Гоголь переезжал с одной квартиры на другую. Вначале вместе с Данилевским жил на Гороховой улице в доме Галыбина, потом на Екатерининском канале в доме Трута. К весне 1829 года поселился на Большой Мещанской, в обширном доме на четвёртом этаже.

Кругом простой, ремесленный люд: портные, сапожники, красильщики, склеиватель битой посуды… Есть и кой-какие заведения: мелочная и табачная лавка, кондитерская, магазин сбережения зимнего платья.

Новые планы

Но в эти дни горьких разочарований, мытарств и безуспешных попыток устроиться на службу Гоголь обнаружил необыкновенное упорство и железную силу характера. "… Если бы втрое, вчетверо, всотеро раз было более нужд, и тогда они бы не поколебали меня и не остановили меня на моей дороге", — пишет он матери.

Собственно единой "дороги" теперь у Гоголя нет, она разветвляется на несколько тропинок, и на каждой из них решается он попытать счастье.

В Гимназии Гоголь завоевал признание и как литератор, и как автор. Неудивительно, что и в Петербурге он хочет попробовать себя и на том и на другом поприще.

В начале 1829 года в журнале "Сын отечества и Северный архив" появилось стихотворение "Италия". Это анонимное произведение, по-видимому, было написано Гоголем. Если это так, то публикация стихотворения явилась его литературным дебютом.

Весной того же года он печатает первую книжку — "идиллию в картинах" — "Ганц Кюхельгартен".

Гоголь старательно замаскировал своё авторство: выпустил книгу под псевдонимом В. Алов, снабдил её предисловием, в котором вымышленный издатель сообщал, что он рад познакомить свет "с созданием юного таланта". И меры эти оказались вполне необходимыми, ибо книга тотчас вызвала два суровых, уничтожающих отзыва, один из которых принадлежал влиятельному критику, издателю журнала "Московский телеграф" Н. А. Полевому*.

Это была неудача и неудача заслуженная: несмотря на пробивающееся искреннее чувство, на живость некоторых описаний и сцен, произведение имело ученический, подражательный характер. Вероятно, и сам Гоголь это чувствовал; ведь идиллия его полностью или в значительной части была написана ещё в Нежине. Суровому опыту, почерпнутому Гоголем в Петербурге, произведение его отвечало уже не вполне.

Во всяком случае, осознав поражение, он решает истребить книгу, чтобы и памяти о ней не осталось. Вместе с Якимом собирает по книжным лавкам все экземпляры, сносит их в специально снятый для этого номер гостиницы (домой нести побоялся!) и сжигает.

Это второе известное нам сожжение Гоголем своего произведения.

Лишь случайно уцелело несколько экземпляров. Знал о случившемся и гимназический друг Гоголя Н. Я. Прокопович, живший в это время с ним на одной квартире. Знал, да помалкивал; лишь после смерти писателя рассказал он обо всём его биографу П. А. Кулишу…

Вскоре после уничтожения "Ганца Кюхельгартена" в июле 1829 года Гоголь внезапно покидает Петербург и отправляется за границу. Деньги для этой поездки он взял из той суммы, которую прислала мать для погашения долга в Опекунский совет*.

Поездка продолжалась всего два месяца: побывав в северо-немецких городах Любеке, Травемюнде, Гамбурге, Гоголь к концу сентября так же внезапно, как и уехал, возвратился в Петербург.

"Каково было удивление Прокоповича, когда он, возвращаясь вечером от знакомого, встретил Якима, идущего с салфеткою к булочнику, и узнал от него, что у них "есть гости!" Когда он вошёл в комнату, Гоголь сидел, облокотясь на стол и закрыв лицо руками. Расспрашивать, как и что, было бы напрасно, и, таким образом, обстоятельства, сопровождавшие фантастическое путешествие, как и многое в жизни Гоголя, остаются до сих пор тайною".

Всё это записал Кулиш со слов очевидца событий Прокоповича.

О заграничной поездке Гоголь мечтал давно, ещё в Гимназии; обсуждал эту идею в переписке с Высоцким. Но та поездка должна была быть обдуманной, преследовать цели самообразования. Случилось же всё иначе: импульсивно, стихийно, внезапно. Намерение Гоголя определялось состоянием аффекта, необходимостью немедленной смены обстановки, потребностью во встряске. Ясно, что такой шаг был совершён в состоянии крайнего расстройства, к которому, в свою очередь, привела целая вереница неудач, начиная с безуспешных поисков работы и кончая провалом "Ганца Кюхельгартена".

Возможно, к этим неудачам прибавилась ещё другая, интимного свойства. Объясняя мотивы своего внезапного отъезда, Гоголь писал матери, что встретил женщину необыкновенной красоты, глаза которой пронзают сердце и причиняют невообразимое мучение. И он увидел, что "нужно бежать от самого себя", чтобы "сохранить жизнь, водворить хотя тень покоя в истерзанную душу". Эта мотивировка впоследствии была дружно оспорена биографами: дескать, не мог Гоголь любить женщину, а его склонность к мистификации, к выдумыванию ложных объяснений и предлогов широко известна…

Однако, судя по всему, в начале 30-х годов, в Петербурге, Гоголь действительно дважды испытывал (и преодолевал) сильное увлечение. Один из этих случаев скорее всего и падает на время, предшествующее заграничной поездке.

До отъезда или же вскоре после возвращения Гоголь переживает еще одну неудачу. Попытался он поступить на императорскую сцену в качестве драматического актёра, но, увы, того признания своих способностей, к которому привык в Нежине, не встретил. Гоголя подверг испытанию сам инспектор русской труппы* Храповицкий и нашёл его совершенно непригодным не только к трагедии или драме, но даже и к комедии. Молодой человек, метивший в актёры, читал просто, без аффектов, без нарочитого педалирования* выигрышных фраз; к тому же у него не было видной фигуры, эффектной внешности, громкого голоса. Всё это решительно расходилось с господствовавшими представлениями о театральном искусстве, и неудивительно, что Гоголя, как говорят, начисто забраковали.

Об очередном поражении Гоголь никому не сказал; только сильнее сжал в кулак свою волю и терпение.

Перемены

Осенью перед Гоголем забрезжил свет надежды.

В ноябре удалось устроиться в Департамент государственного хозяйства и публичных зданий. Началась "государственная служба", о которой мечтал юный Гоголь.

В апреле следующего, 1830 года поступил в другое учреждение — в Департамент уделов. Вначале исполнял обязанности писца, а к лету получил должность помощника столоначальника*.

Но выше по служебной лестнице Гоголь не продвинулся, а в марте 1831 года окончательно уволился из департамента. "Государственная служба" Гоголя продолжалась менее полутора лет.

Бесследной она не прошла, ибо пребывание в канцеляриях снабдило его богатым материалом для будущих произведений — тех произведений, которые запечатлели чиновничий быт, власть иерархии и функционирование бюрократической машины. Однако от иллюзии полезной деятельности на государственном поприще Гоголь быстро освободился. По крайней мере, от иллюзии личного участия в этой деятельности. Характерно, что он так и не добрался до поприща юстиции, на котором намеревался бороться с беззаконием и несправедливостью.

Интересы Гоголя всё более перемещаются в сферу литературных и научных занятий. Несмотря на неудачу с "Ганцем Кюхельгартеном", он продолжает пробовать свое перо, вынашивает новые художественные замыслы. 72

В февральском и мартовском номерах журнала "Отечественные записки"* за 1830 г. появляется повесть Гоголя "Бисаврюк, или Вечер накануне Ивана Купала". Имени своего он по-прежнему объявить не решился" скрывшись под маской вымышленного повествователя. Подзаголовок гласил, что это — "малороссийская* повесть (из народного предания), рассказанная дьячком Покровской церкви".

А потом Гоголь опубликовал ещё несколько произведений и все под чужими, вернее, зашифрованными именами. Отрывок из романа "Гетьман" появился за подписью ОООО (поскольку в имени и фамилии: Николай Гоголь-Яновский буква "о" встречается четыре раза); "Глава из малороссийской повести: Страшный Кабан" была снабжена подписью П. Глечик (имя одного из персонажей романа "Гетьман"); статья "Несколько мыслей о преподавании детям географии" напечатана под именем Г. Янов (аббревиатура, т. е. сокращение, от Гоголь-Яновский).

И только отрывок "Женщина" решился подписать "Н. Гоголь", видимо, уже не испытывая сомнений в достоинстве своего нового опыта.

Опубликованные произведения также "были почти все в лирическом и сурьёзном роде". Однако перо стало увереннее, твёрже; проявилась яркость колорита — бытового, национального; экспрессия в драматических сценах. В статьях же на научные темы появилась дельность и продуманность, свидетельствующие о серьёзности намерений молодого автора.

Новые публикации Гоголя обратили на себя внимание критики и читателей. И что ещё важнее — они помогли ему завязать ряд важных литературных знакомств.

В течение нескольких месяцев 1830 года Гоголь знакомится со знаменитым поэтом В. А. Жуковским*, с поэтом и критиком П. А. Плетнёвым*, с поэтом и издателем А. А. Дельвигом*. Дельвиг редактировал альманах "Северные цветы" и "Литературную газету", где печатались названные выше произведения Гоголя.

И Жуковский, и Плетнёв, и Дельвиг были друзьями Пушкина, принадлежали к так называемому "пушкинскому кругу". Перед Гоголем открывался путь к Пушкину, о встрече с которым он мечтал с первых дней петербургской жизни. До Пушкина, в свою очередь, уже доходили слухи о молодом украинце, любящем науки и литературу и подающем большие надежды.

И вот желанное свершилось. 20 мая 1831 года на вечере у Плетнёва двадцатидвухлетний Гоголь был представлен Пушкину. Летом отношения Гоголя с пушкинским кругом становятся довольно близкими: живя в Павловске близ Петербурга, он часто бывает у Пушкина и Жуковского в Царском Селе. Он осведомлён об их только что написанных произведениях, выполняет поручения Пушкина по изданию его "Повестей Белкина" и т. д.

Нескрываемой гордостью дышит гоголевское письмо к Данилевскому: "Всё лето я прожил в Павловске и Царском Селе… Почти каждый вечер собирались мы: Жуковский, Пушкин и я. О, если бы ты знал, сколько прелестей вышло из-под пера сих мужей".

Местоимением "мы" Гоголь невольно причислил себя к избранным, к цвету русской литературы. Летом 1831 года ото могло показаться ещё бахвальством. Но спустя два-три месяца, когда вышла первая часть "Вечеров на хуторе близ Диканьки", все увидели, что это были не пустые слова.

"Всё это так необыкновенно в нашей нынешней литературе…"

Идея будущих украинских повестей зародилась у Гоголя давно, в первые месяцы петербургской жизни. Ещё до издания "Ганца Кюхельгартена", до заграничной поездки, до безуспешной попытки поступить на сцену и многих других предприятий и неудач Гоголь обратился к матери с просьбой о "величайшем из одолжений". "Вы имеете тонкий, наблюдательный ум, вы много знаете обычаи и нравы малороссиян наших, и потому… вы не откажетесь сообщить мне их в нашей переписке. Это мне очень, очень нужно".

Что же нужно было Г оголю? И наименование полного наряда сельского дьячка, от верхнего платья до сапогов; и описание свадьбы, включая малейшие подробности; и отчёт о всевозможных народных поверьях и обычаях, например об Иване Купале*, о русалках; и сведения из прошлого, вроде описания платья, носимого "до времён гетманских"*.

Трудно сказать, возникло ли тогда у Гоголя намерение создать цикл повестей; но то, что один-два замысла конкретных произведений уже забрезжили в его сознании, показывает характер просьбы. Показывает целенаправленность, с какой осуществляются поиски и отбор материала.

И действительно, забегая вперёд, можно увидеть, что почти все, если не все, испрашиваемые Гоголем сведения нашли применение в его повестях: в "Ве?чере накануне Ивана Купалы", в "Страшной мести" и других.

В течение следующих лет Гоголь вынашивает, а частично и пишет задуманные повести ("Бисаврюк…" — начальная редакция "Ве?чера накануне Ивана Купалы" — была их первой ласточкой), пишет наряду с другими произведениями, учёными или беллетристическими, находившимися пока на первом плане. Такова вообще особенность работы Гоголя, заключающаяся в одновременности его творческих усилий. Новые замыслы наслаивались на старые, то обгоняя их, то уступая им дорогу.

"Вечера? на хуторе близ Диканьки" обогнали другие замыслы. Вернее сказать, "Вечера?…" их оттеснили, благодаря своей значительности, найденному новому поэтическому тону. Ни лиризма, ни серьёзности Гоголь в своей новой книге не оставил, но он придал им совершенно необычный колорит, представил в каком-то неожиданном сочетании элементов. В том сочетании, которое полнее всех, пожалуй, определил Пушкин.

"Сейчас прочёл Вечера? близ Диканьки, — писал Пушкин. — Они изумили меня. Вот настоящая веселость, искренняя, непринуждённая, без жеманства, без чопорности. А местами какая поэзия! какая чувствительность! Всё это так необыкновенно в нашей нынешней литературе…"

Итак, "поэзия" и "чувствительность" возникли на юмористической основе; в море смеха сверкали искры патетики, и всё это было подлинным, неподдельным. Впервые в опубликованном произведении Гоголь дал простор своему комическому таланту — и добился успеха.

Но "Вечера? на хуторе близ Диканьки" явились книгой не только юмористической, но и народной, что, впрочем, было взаимосвязано. Связь закреплялась уже само?й фигурой, сами?м обликом мнимого издателя. Ведь "собрал" все эти рассказы балагур и весельчак Рудый Панько, простой пасечник, крестьянин, происходящий из милой Гоголю Диканьки, овеянной историческими преданиями и народными поверьями.

Само понятие "малороссийского", то есть "украинского", ощущалось в те годы почти как синоним народного. Ведь исторически Украина, во главе с Киевом, была матерью российской государственности, заветным ковчегом* русской народности, как выразился один из критиков. Считалось, далее, что в силу ряда причин Украина полнее сохранила определённость национальных обычаев и нравов, яркость народной физиономии. Наконец, важно было и положение Украины: по отношению к центральной России, к её старой и новой столицам она являлась вроде бы "глубинкой", далёкой заштатной провинцией.

Для Гоголя последнее обстоятельство имело особенное значение. Ведь он писал свою книгу в холодном, казённом, меркантильном Петербурге. И его воображение улетало в далёкий родной край, с тем чтобы согреться и почерпнуть живительную силу. А воображение его героя пасечника Рудо?го Панька? проделывало противоположный путь: в своей Диканьке задумывается он над тем, как будет принято в столице его детище, и ожидание не предвещает ему ничего хорошего: "…нашему брату, хуторянину*, высунуть нос из своего захолустья в большой свет — батюшки мои! Это всё равно?, как случается, иногда зайдёшь в покои великого пана*: все обступят тебя и пойдут дурачить… "Куда, куда, зачем? пошёл, мужик, пошёл!…"

Вот с таких позиций смотрел Рудый Пань-ко, а значит и Гоголь, на издаваемую книгу! С позиций "мужика", или, во всяком случае, простолюдина, простого "хуторянина", нежданно-негаданно втёршегося в благородное, избранное общество.

В большом свете, по убеждению Рудного Панька, правят скука, жеманство, чопорность: "На балы если вы едете, то именно для того, чтобы повертеть ногами и позевать в руку". В мире же героев "Вечеров…" всё наоборот: господствуют сильные страсти и искренность. Рассказывается ли о любви Параски и Грицько в "Сорочинской ярмарке", Гали и Левко в "Майской ночи", или других па?рубков* и девушек — неизменно бросаются в глаза естественность, подлинность и полнота чувств.

"Нет, видно, крепко заснула моя ясноокая красавица! — сказал козак… приближаясь к окну: — Галю! Галю! Ты спишь или не хочешь ко мне выйти? Ты боишься, верно, чтобы нас кто не увидел, или не хочешь, может быть, показать белое личико на холод! Не бойся… Я прикрою тебя свиткою*, обмотаю своим поясом, закрою руками тебя — и никто нас не увидит. Но если бы и повеяло холодом, я прижму тебя поближе к сердцу, отогрею поцелуями, надену шапку свою на твои беленькие ножки. Сердце моё, рыбка моя, ожерелье!"

Про такие места Пушкин говорил: "какая поэзия, какая чувствительность!"

Но высокое, патетическое Гоголь умеет приправлять шуткой. Комическими интонациями пронизана и фантастика, опирающаяся на фольклорные традиции и максимально приближенная к быту. Когда следишь за гоголевским чёртом или ведьмой, то кажется порою, что это не сверхъестественное существо, а обыкновенный сосед, только со скверным характером. Проказливый, тщеславный, хвастливый, франтоватый и… глупый. Впросак чёрт попадает сплошь и рядом, и вместо того, чтобы одурачить других, он сам терпит поражение и еле уносит ноги, как это случилось с ним в "Ночи перед Рождеством".

Впрочем, сказанное не лишает гоголевскую книгу какой-то особой примеси тревоги и неспокойствия. Однако первые читатели этого не почувствовали. Вспомним снова Пушкина: "Все обрадовались этому живому описанию племени поющего и пляшущего…" То, что поющие и пляшущие живут в довольно неспокойной, тревожной атмосфере, стало ясно лишь позднее, в свете последующих произведений Гоголя…

Вопреки опасениям пасечника Рудого Панька, "Вечера?" с самого начала вызвали интерес и одобрение. Первыми ценителями книги оказались её наборщики. "Только что я просунулся в двери, — рассказывал Гоголь Пушкину, — наборщики, завидя меня, давай каждый фиркать и прыскать себе в руку, отворотившись к стенке. Это меня несколько удивило. Я к фактору*, и он после некоторых ловких уклонений наконец сказал, что "штучки, которые изволили прислать из Павловска для печатания, оченно до чрезвычайности забавны и наборщикам принесли большую забаву". Из этого я заключил, что я писатель совершенно во вкусе черни".

Пушкин пересказал этот эпизод в своём печатном отзыве о книге (который мы уже цитировали) и прибавил: "Мольер* и Фильдинг, вероятно, были бы рады рассмешить своих наборщиков".

Но не только "чернь" — и образованнейшие люди своего времени восхищались книгой. Писатель, критик и философ В. Ф. Одоевский писал своему другу: "На сих днях вышли "Вечера на хуторе…" Они, говорят, написаны молодым человеком, по имени Гоголем, в котором я предвижу большой талант: ты не можешь себе представить, как его повести выше и по вымыслу, и по рассказу, и по слогу всего того, что доныне издавали под названием русских романов".

"Выше" других прозаических произведений поставил "Вечера" не один Одоевский*.

Известный в своё время писатель В. Ушаков посвятил свою книгу "Досуги инвалида" (ц.1, М., 1832) "диканьскому пасечнику Рудо?му Паньку?", а в предисловии объяснял мотивы своего решения: "Повести… посвящены вам, почтеннейший Панько, яко* умнейшему из всех малороссийских, да едва ли и не великороссийских рассказчиков*! Читайте на здоровье. Но не взыщите. Я не могу писать так умно, как вы пишете".

Критика, вслед за Пушкиным, тоже отозвалась о книге похвально.

Это был успех. Больше того — это была слава. Подобно Байрону, Гоголь мог бы сказать, что он в несколько часов или, по крайней мере, дней стал знаменитым.

Следует напомнить, что писатель, которого признавали умнейшим из всех русских рассказчиков, едва только вышел из юношеского возраста. Гоголю не исполнилось ещё и двадцати трёх лет.

В дружеском кругу и за его пределами

Положение Гоголя упрочивается; он уже не так стеснён в средствах. Просьбы к матери о присылке денег становятся всё реже. А в марте 1832 года он и сам посылает домой 500 рублей — к свадьбе сестры Марии.

Помимо литературных гонораров у Гоголя появился и другой источник дохода. К весне 1831 года при содействии Плетнёва он получает место учителя истории в Патриотическом институте благородных девиц. Одновременно он даёт частные уроки в аристократических домах — П. И. Балабина, Н. М. Лонгинова, А. В. Васильчикова.

Всё это меняет его распорядок дня, высвобождает время для занятий, для творчества. "…Вместо мучительного сидения по целым утрам, вместо 42-х часов в неделю, я занимаю теперь 6…"

Живёт теперь Гоголь (с августа 1831 года) на Офицерской улице в доме Бруста, позднее, в октябре следующего года, поселяется в Новом переулке в доме Демута-Малиновско-го и, наконец, летом 1833 года переезжает в свою последнюю петербургскую квартиру на Малую Морскую, в дом Лепеня (теперь улица Гоголя, д. 17).

Здесь Гоголя навещал П. В. Анненков*, впоследствии — известный писатель и критик, автор прекрасных воспоминаний о литературной жизни 40—60-х годов прошлого века.

"…Я живо помню тёмную лестницу квартиры, — рассказывает Анненков, — маленькую переднюю с перегородкой, небольшую спальню, где он разливал чай своим гостям, и другую комнату, попросторнее, с простым диваном у стены, большим столом у окна, заваленным книгами, и письменным бюро возле него".

На Малую Морскую Анненкова привело желание увидеть новую литературную знаменитость: познакомился он с Гоголем после выхода "Вечеров на хуторе близ Диканьки" и пополнил собою то общество молодых людей, которые группировались вокруг писателя и нередко проводили время в его тесной квартирке.

Составляли этот круг питомцы Нежинской гимназии — или, как называл их Гоголь, однокорытники*. В первой половине 30-х годов в Петербурге их собралось довольно много: помимо ближайших друзей писателя Данилевского и Прокоповича, ещё И. Г. Пащенко, П. Г. Редкин (будущий профессор-юрист), А. А. Божко (кстати, родственник профессора Белоусова) и другие.

Гоголь держался с ними свободно и легко; те, в свою очередь, не скрывали "откровенного энтузиазма", возбуждённого его литературными успехами. По выражению Анненкова, Гоголь входил в "безвестный" и, так сказать, уединённый круг своих приятелей с тем, чтобы душевно успокоиться, остыть от напряжения вседневных дел. Ведь за чертою круга была борьба, нужно было прокладывать себе дорогу всеми усилиями ума, таланта, не исключая хитрости и сноровки. Здесь же царила простая, почти патриархальная атмосфера, дружеское расположение людей, которые смотрели на Гоголя с обожанием.

Его высказывания и замечания отличались глубиной, оригинальностью, порою остротой. Гоголь позволял себе смелые шутки насчёт сильных мира сего; вообще был настроен весьма либерально. "В эту эпоху Гоголь был наклонен скорее к оправданию разрыва с прошлым и нововводительству… чем к пояснению старого или к искусственному оживлению его".

Ещё в Гимназии, давая волю своему остроумию, Гоголь снабдил приятелей множеством метких прозвищ. Картина эта повторилась в Петербурге, только прозвища в соответствии с занятиями Гоголя получили так сказать литературное направление. "…Он дал всем своим товарищам по нежинскому лицею и их приятелям прозвища, украсив их именами знаменитых французских писателей, которыми тогда восхищался весь Петербург. Тут были Гюго*, Александр Дюма*, Бальзак* и даже один скромный приятель… именовался София Ге*. Не знаю, почему, — прибавляет Анненков, — я получил титул Жюль Жанена*, под которым и состоял до конца".

Прозвища определялись какими-то комическими ассоциациями, которые для нас уже неуловимы. Но помимо них, действовал и простой комический закон "от противного": русские превращались во французов, скромные и неизвестные — в знаменитых, мужчина — в женщину.

Несмотря на ореол славы, и он, Гоголь, не раз давал повод к насмешке и шутке. Странные противоречия уживались в этом человеке! Имел он, например, склонность к франтовству, заботился о том, чтобы фрак был наимоднейший (вспомним поручение, данное ещё накануне приезда в Петербург Высоцкому). В то же время знакомым бросалась в глаза его неряшливость и небрежность в одежде.

Однажды он сбрил себе волосы, чтобы они лучше росли, и надел парик. Но из-под парика выглядывали клочки ваты, которые он подкладывал под пружины. А из-за галстука торчали белые тесёмки…

Вне же привычного круга Гоголь ещё чаще впадал в какую-либо неловкость, стушёвывался*. И это при огромной уверенности в себе и постоянной внутренней сосредоточении ности и целеустремлённости. Нужно было видеть, как Гоголь своей суетливой, мелкой походкой, петушком*, пробирается вдоль высоких домов, как он кутается в шинель, спасаясь от досаждавших ему петербургской сырости и морозов… Нужно было увидеть всё это, чтобы улыбнуться и почувствовать в душе горький укол жалости. А может быть, и сказать словами Гоголя из "Невского проспекта": "Не правда ли, странное явление? Художник петербургский! Художник в земле снегов, художник в стране финнов, где всё мокро, гладко, ровно, бледно, серо, туманно".