1

1

В очередном письме из тюрьмы жене и детям он писал: «Ежедневно я стараюсь выбрать из развалин все то немногое, что можно: я намерен писать тебе настолько часто, насколько у меня хватит сил (и насколько мне будет позволено). Будьте бодры; несчастья в этом мире — удел людской. Многие нити из тех, что связывают тебя и меня с землей, уже порваны. Примем же с искренней благодарностью все то, что отец наш небесный может послать нам, ибо все, что он творит, — благо… Я хотел бы, чтобы Рут или Энни переписывали все мои письма (если они могут) и пересылали их своим горюющим братьям… Я не могу писать ни им, ни друзьям, у меня нет сил…»

Странные посетители приходят в тюрьму. Сегодня был Хью Крайфилд. Много лет тому назад они встречались как торговцы шерстью. Крайфилд с тех пор стал богачом.

Гладок, доброжелателен и все спрашивал:

— Почему вы бросили заниматься бизнесом? Ведь ваше имя уже вошло в поговорку: «Предприимчив и честен, как Джон Браун». Стадо Брауна лет десять подряд считалось лучшим в округе. Я знаю, вам очень не везло, но еще немного терпения, и вы добились бы успеха.

— А что такое «успех»?

Крайфилд крякнул.

— Вот моя жизнь — пример успеха.

— Видите ли, мы по-разному понимаем, что такое успех. По просьбе одного хорошего мальчика, сына моего друга («имени Стирнса сейчас называть не надо…»), я два года тому назад написал ему о себе. Я старался передать ребенку, как важно избрать путь жизни. Это и для ребенка, и для взрослого важно — знать, что наши планы верпы сами по себе. И я утверждал, что обычно я достигал поставленной мною цели, в своих начинаниях преуспевал.

А уже здесь, в тюрьме, пришлось на эту же тему писать моему двоюродному брату, преподобному Лютеру Хэмфри. Он мною недоволен, прислал мне длинное назидание. Как и многие другие, он хочет меня, уже далеко не мальчика, воспитывать. И торопится — у них действительно не так много времени осталось.

Я ответил Хэмфри: «Я радовался жизни, такой, какую прожил, я поразительно преуспел, очень рано научившись рассматривать успехи других людей как свои собственные».

Вот что такое успех по-моему, вот его секрет. Я тогда так думал, так думаю и сейчас.

Крайфилд закрыл и снова широко открыл глаза. Наяву? Во сне? Об успехе говорит человек старый, раненый, потерпевший разгром, обреченный на мучительную гибель, и дни его сочтены.

Крайфилд пришел в камеру утешать, решил даже денег послать семье Брауна, пришел, очень гордый своей храбростью. Жена отговаривала: ты не у себя дома, ты на Юге. А этот узник, кажется, вовсе не нуждается в утешении, нисколько не оценил его мужества, уверен в себе, продолжает поучать.

…Важно знать: «наши планы верны сами по себе». Браун, когда писал, когда говорил это, еще и не осознавал полностью, как именно важно. Раз планы верны сами по себе, то поражение и не так уж отличается от победы. Рабство — грех? Грех. Зло? Зло. Позор. Преступление. Значит, не он, так другой, после него, одержит победу над злом. А он — он начал.

— Я счастлив, что успел начать. Мог бы и не успеть, сколько месяцев, лет потратил зря! Вы упрекаете меня за то, что я бросил бизнес, я упрекаю себя за то, что слишком долго им занимался. То, что мне удалось начать Главное Дело, — это и есть мой успех. И не только мой.

Крайфилд теряет благодушие.

— Вы, Браун, стремились к тому, чтобы сокрушить рабовладение. Не буду говорить, какое это безумие — двадцать два человека против мощного государства, — об этом вам и без меня уже сказали, скажут еще много раз и вам, и про вас. А я — о другом. Жизнь-то изменяется не речами, не митингами, не переворотами и менее всего выстрелами. Если хотите, то истинные реформаторы, даже истинные революционеры — это мы, деловые люди. Не качайте головой, именно мы. Вспомните, какой была Америка в дни нашей с вами юности: дикие леса, индейцы, неосвоенные земли. А сейчас — города, фабрики, железные дороги, порты. Кто это все сделал? Мы.

Брауну в большом городе, как в сюртуке, тесно, душно.

Крайфилд продолжал.

— Что вы оставите после себя, Браун? Я оставлю хлопкопрядильные фабрики.

— Я оставлю память о Харперс-Ферри. Это первая настоящая битва против рабовладения, начатая революционерами. Причем белыми, свободными. Первая, но не последняя.

— Промышленное развитие — вот настоящая угроза рабовладению.

— Эта угроза еще лет на двести, а то и больше так и останется угрозой. Кому нужны города и фабрики, когда люди по-прежнему в цепях, в рабстве?

— Рабовладение обречено и погибнет не потому, что несколько сот рабов убегут в Канаду, не потому, что несколько сот аболиционистов, пытаясь замаливать общие грехи, будут созывать все новые митинги протеста, обращаться с петициями к конгрессу, выпустят еще газеты, не потому, что вы убьете несколько рабовладельцев. Оно погибнет, потому что оно невыгодно экономически. Когда погибнет, на этот вопрос не мне отвечать. Но и не вам. Жизнь изменяет тот, кто изобретает, кто торгует, кто строит.

Сейчас из-за вас, из-за Харперс-Ферри мы отброшены назад. Вы дали в руки южанам-экстремистам козыри — они уже путают на всех углах восстанием рабов, теснят нас, северян, нас, ни в чем не повинных бизнесменов.

— Вы что, хотите, чтобы я вас пожалел?

На мгновение Крайфилд смутился.

— Мне очень жаль вас, Браун, я ведь христианин, потому и пришел, но дело ваше вредное.

— То, что изначально зло, то не может стать добром, сколько бы ни прошло времени, сколько бы ни принималось законов, сколько бы ни было построено фабрик. Зло можно только уничтожить.

Наконец ушел.

Ох, как Браун устал от этого разговора. Легче объяснить тюремщику, судье, прокурору. Рабовладельцу какому-нибудь, и то было бы легче объяснить. А этот Крайфилд округлый, как шар, и слова стекают с него, нигде не задерживаясь. За деньги для Мэри спасибо. А разговоры такие ни к чему. Мало времени осталось. Надо успеть рассказать о главном и тем людям, которые поймут.

Но разговор с Крайфилдом застрял, невольно потянул за собой нить воспоминаний.

…Кончились многомесячные и бесплодные поездки того злосчастного тридцать девятого года. Большая семья — десять человек, а содержать ее как следует не может: долги, долги, горькое ощущение невыполненных обязательств. На душе тяжко. Мэри молчит. Она не упрекает его. Она еще очень молода — двадцать три года, не понимает, как это стыдно — постоянное безденежье.

Ему хочется наряжать свою Мэри. Вот он — торговец шерстью, а жене платка не привез.

Одну — и большую — часть жизни больно и совестно вспоминать. Иногда он пропускал десятилетия, и получалось: детство — скачок — клятва посвятить всю жизнь борьбе против рабства — скачок — Канзас и Харперс-Ферри. А на самом деле тянулись долгие годы, больше трех десятилетий. Тянулись бессмысленно, медленно. Это теперь, на тюремной койке, не успеешь на другой бок повернуться, а десятилетия уже прокрутились.

А тогда — одна коммерческая сделка за другой. Чем он только не занимался кроме шерсти — и сапоги тачал, и виноторговое дело завел, — чуть ли не все перепробовал. Начал очень рано — шестилетним: нарезал ремни для кнутов и продавал их. И словно кто предрешил, так одинаково все происходило. Вначале — бурный энтузиазм: вот оно, нашлось дело, теперь-то я наконец выберусь из долгов, сведем концы с концами, перестану просыпаться и засыпать с проклятой, унизительной мыслью — где достать денег? Он загорался, зажигал других, знакомых и незнакомых, профессиональных опытных бизнесменов и таких любителей, как он сам.

Он был не одинок, строилась молодая Америка, тогда еще не было произнесено магическое заклинание: «Каждый чистильщик сапог, каждый разносчик газет может стать миллионером». Но все для этого уже готовилось, зарождалось, возникало, казалось, стоило нагнуться — руда, нефть, а то и золото… Многие нагибались. Немногие находили. Еще меньше людей становились богатыми. Но кто-то же становился! Вот Крайфилд, например.

Энтузиазм у Брауна быстро остывал. Упрямый, ничьих советов никогда не слушал. В бизнесе неловкий. Прямолинейный. Совершенно не умеющий хитрить, хотя не всегда честный. Разорялся сам, тянул за собой других. Если можно представить себе сочетание черт, вместе составляющих «антибизнесмена», — это и будет он, Джон Браун.

Но он не умел посмотреть на себя со стороны и долго не знал, что идет по чужому пути, идет, бежит, тащится, что его волокут обстоятельства. Около двадцати коммерческих начинаний, в шести штатах, при участии разных людей. А конец один и тот же — крах. Уже не хватит жизни, чтобы отдать долги.

Едва, не выкарабкался в 1840 году. Оберлинский колледж — его отец был одним из его попечителей — послал Брауна в Виргинию, там у колледжа были неосвоенные земли, можно ли их обработать, пустить в дело? Но и тут последовал крах. Правда, в первый раз увидел Виргинию — ту землю, где ему предстояло совершить подвиг.

Биржевые паники, экономические кризисы — кто-то наживался, а Браун неизменно терял.

В 1842 году — банкротство. Несостоятельный должник. Имущество описали: две коровы, две лошади, семь овец, семь ягнят, девятнадцать кур, одиннадцать экземпляров Библии, три ножа. Посадили в долговую тюрьму. Совсем другая тюрьма. Решетки, они, конечно, везде решетки. Но сейчас, в Чарлстоне, в Виргинии, он — герой, сколько людей о нем думают, к нему пишут, приходят, спрашивают совета, едва ли не постоянно он ощущает поддержку. И современников, и предшественников.

Читает Гиббона, читает Карлейля о Французской революции, читает о Туссен-Лювертюре, о восстании негров на Гаити. Не просто читает книги, чувствует родство с людьми, давно умершими. Эстафета не прервалась, он принял ее из достойных рук.

А тогда ничего, кроме Библии, не читал, и святая книга не приносила утешения. Тогда — только стыд. Закрыть глаза. Но и смерть не смел звать — кто будет кормить детей, кто позаботится о семье, на которую он навлек позор? Иногда не выдерживал и все-таки звал смерть. Но она не приходила.

Неудачник. Пожалуй, и тогда, спрашивая себя, а что такое удача, он смутно ощущал, что, поменяйся он местами с теми, кто гребет золото лопатой, радости он бы вовсе не испытал. Хотел ли он когда-нибудь в жизни быть вроде Крайфилда? Нет.

…Болото. Несколько раз и теперь ему снилось болото — хлипкая трясина затягивает неумолимо. Тошнота, рвота, болото. Так — в прошлом.

Теперь — горы. Камера хоть и небольшая, а воздух словно чистый, знакомые строфы Библии читаются по-новому, приобщенно, с гордостью.

Но слабый луч светил и в том давнем болоте…