Часть I. Бриджпорт

Часть I. Бриджпорт

1.

«Чужестранец подобен ребенку: все замечает и мало что понимает», — гласит африканская пословица. Весь первый месяц я работал в дневную смену, понемногу приглядываясь и привыкая к новой жизни. Благотворительный госпиталь Сент-Винсент, находившийся среди развалин и трущоб городского гетто, выглядел на удивление ухоженным. В просторном вестибюле стояло механическое пианино, которое одаривало дневных посетителей ностальгическим попурри. В больничном ларьке продавались открытки и плюшевые игрушки — на случай, если кто пришел навестить больного с пустыми руками. На втором этаже располагались конференц-зал и небольшая библиотека. По утрам из репродуктора доносился умиротворяющий голос штатного священника. Голос обращался к пациентам и работникам госпиталя, наставляя их проповедью или вдохновляя молитвой. Сам священник, оказавшийся долговязым человеком с волосами, глазами и кожей одного и того же пепельного оттенка, в белом халате поверх рясы, появлялся, точно по мановению волшебной палочки, всякий раз, когда дело доходило до сердечно-легочной реанимации. Раз за разом, приступая к грудным компрессиям под писк мониторов и перепалку медсестер, я видел его осанистую фигуру, ждущую в дверях палаты с готовностью в любую минуту прочитать молитву за упокой. «И вы здесь, отец Дэн?» — «Да вот пришел подстраховать…»

Полгода назад я подал документы в одну из международных организаций, занимающихся медицинской благотворительностью, получил назначение в Гану, но в последний момент поездка сорвалась. И вот теперь, подписав годичный контракт с католическим госпиталем, обслуживающим городок под названием Бриджпорт в ста милях от Нью-Йорка, неожиданно оказался в той самой Гане.

О том, что это Гана, я узнал на собеседовании с возглавлявшей приемную комиссию Викторией Апалоо. Выслушав мое старательное бормотание о «Врачах без границ», о давнем увлечении культурой ашанти и еще бог знает о чем, Апалоо одобрительно кивнула. «Можешь считать, что тебе повезло. У нас в больнице работает много врачей из Африки, причем большинство — как раз из Ганы. Тут, можно сказать, центр ганской диаспоры, я другого такого места в Америке и не знаю. Так что у тебя будет возможность подготовиться: выучить язык и вообще… А через год, если захочешь, мы тебе и без Красного Креста запросто подыщем работу в Аккре или в Кумаси».

Ганцы составляли примерно половину ординаторского коллектива. Вторая половина делилась на африканских соседей (Нигерия, Гамбия, Камерун), представителей индийского субконтинента и остальных. Доктор Виктория Апалоо, дочь верховного судьи Республики Гана, заведовала ординаторской программой, а ее муж, Кофи Аппия Пэппим, — отделением реаниматологии и интенсивной терапии. Они и организовали здесь «ганский филиал», несмотря на приглушенные протесты старорежимных коллег, через не могу усвоивших азы политкорректности. По слухам, один из потесненных зубров все же не удержался и за несколько дней до ухода на пенсию выразил свои мысли на закрытом собрании: «С тех пор как эти двое захватили власть, наша ординатура год от года становится все чернее и чернее».

Пэппим славился фотографической памятью и невероятной способностью производить любые арифметические подсчеты в уме со скоростью калькулятора. Раз в неделю он проводил семинары по реаниматологии. Его лекции, которые посещали и конспектировали даже седовласые светила, были отшлифованы не хуже, чем текст из учебника. При этом было известно, что Пэппим никогда не готовится заранее и не повторяет одну и ту же лекцию дважды. Единственным, что повторялось из раза в раз, было короткое лирическое отступление, история под занавес о человеке, некогда преподававшем Пэппиму реаниматологию в Гане. «Этот человек любил делать трехчасовые доклады, — рассказывал Пэппим, — и, переходя к следующему пункту, всегда говорил ну, и в заключение…, и все вздыхали с облегчением, пока наконец не поняли, что и в заключение у него — просто вводная фраза… Итак, в заключение…»

В местной ганской общине Пэппима любили единогласно и столь же единогласно жалели о том, что он выбрал в жены представительницу племени эвэ. Говорили, что женщины эвэ известны своей авторитарностью, так что Пэппиму волей-неволей приходится подчиняться Апалоо — как дома, так и в больнице. Сам он принадлежал к племени ашанти и, как многие ашанти, обладал благородной внешностью. Его вполне можно было бы представить в роли вождя или честного политика на обложке журнала «Тайм» («Человек года»). Да и пестуемый им образ африканского мужа (в обоих значениях слова) был под стать: приветливость и мягкость в обращении, сочетающаяся с внутренней жесткостью, консервативность взглядов, абсолютная серьезность отношения к семье и работе, точное знание, как надо и как не надо.

На фоне отпугивающей безупречности мужа импульсивная и суетливая Апалоо вызывала скорее симпатию. Даже в ее так называемой авторитарности было что-то располагающее. В больнице она имела власть, но популярностью не пользовалась, о чем и сама говорила во всеуслышание. Вообще говорила все, что думает, — часто на повышенных тонах. Мне нравился ее африканский акцент, гласные, растягиваемые таким образом, что кажется, человек всегда говорит с улыбкой, даже когда ругается. Замечательные фонетические ошибки — почти что оговорки по Фрейду: в словосочетании antisecretory medications[2] вместо antisecretory звучало anti-secretary[3], а слово therapist[4] она произносила так, что слышалось the rapist[5].

Во время утренних пятиминуток Пэппим слушал отчеты ординаторов, одновременно читая новости с веб-сайта «Гана-ньюз». Казалось, он вообще не слушает, но стоило ординатору ляпнуть что-нибудь не то, как Пэппим тут же начинал отчаянно мотать головой: «Все неправильно, все неправильно. Разве это респираторный алкалоз? Перепроверь, пожалуйста, по формуле Винтерса». Под его руководством в отделении реаниматологии не допускалось ошибок, не было сбоев. Даже Смерть работала по строгому расписанию, дожидаясь ночной смены, когда рядом не окажется никого, кроме дежурного ординатора и вездесущего отца Дэна.

К.М., 53 года. Кардиомиопатия и застойная сердечная недостаточность, болезненное ожирение и диабет, гипертензия воротной вены, почечная болезнь в последней стадии… Перечень его диагнозов тянется, как железнодорожный состав, чьи вагоны невозможно пересчитать, не сбившись со счету. В больницу он попадает не реже чем раз в три недели. Лучшее, что мы можем предложить ему, — это паллиативная помощь. Одышливый и отечный, он лежит на животе и, вскинув брови, доверчиво смотрит на интерна. Миссис М., не менее отечная и одышливая, сидит у изголовья, сосредоточенно поглощая журнальные сплетни. «На что жалуетесь?» Приподнявшись на локтях, М. со знанием дела просит повысить ему дозу мочегонного и выписать справку — «для работы». Глядя на него, невозможно поверить, что он в состоянии справляться с какой бы то ни было работой. «А кем вы работаете?» — «Охранником».

Молодые врачи в Сент-Винсенте, как и везде, спешили на работу ни свет ни заря в отутюженных белых халатах, вкалывали по восемьдесят часов в неделю, набрасывались на залежавшуюся бесплатную пиццу, заводили романы с медсестрами, поносили начальство и пациентов, варились в собственном соку. Пожилые врачи ходили без халатов, отечески похлопывали по плечу молодых, никогда не помня, как их зовут, внушали доверие пациентам, гоняли накатанный репертуар прибауток и любимых случаев из практики, неусыпно следили за новостями биржи, отставали от времени. Пациенты, в большинстве своем не имевшие медицинских страховок и потому поступавшие с обострениями уже давно перешедших в хроническую стадию заболеваний, задерживались и возвращались, привыкали к постельному режиму и больничной пище, готовились к худшему и, выходя на непродолжительные прогулки в сопровождении сиделок, с рассеянным удивлением оглядывались на механическое пианино.

«В общем, Сент-Винсент — неплохое местечко, только сегрегации многовато», — резюмировал нигериец Энтони Оникепе. Худощавый парень с близоруким прищуром и аккуратной козлиной бородкой, он почему-то напоминал мне молодого Чехова с хрестоматийных фотографий (если Чехова представить нигерийцем). Даже круглые очки, которые он то и дело прикладывал к переносице не надевая, походили на чеховское пенсне. А может быть, он просто ассоциировался у меня с Чеховым из-за своего имени: Энтони Пол. Во всяком случае, пьес он, кажется, не писал и о русском тезке знал так же мало, как я о его любимом Сиприане Эквенси.

К моменту нашего знакомства Оникепе отбывал второй год «ординаторской повинности». Он стал моим первым напарником, когда после месяца легкой жизни меня перевели на ночную смену. До этого мы встречались несколько раз на консилиумах, но толком не познакомились. Говорили, что на государственном лицензионном экзамене он набрал какое-то неслыханное количество очков и получил поздравительное письмо чуть ли не от самого министра здравоохранения.

— Босс! — поприветствовал он меня в начале нашего первого дежурства.

— Кто?

— Ты, кто же еще. Ты — босс, ты уже третью неделю тут дежуришь, а я только заступаю.

— Да, но до этого я дежурил в дневную, под присмотром Пэппима. Это не то же самое.

— Не переживай, босс, все будет нормально.

Мы расположились в ординаторской.

— Так ты, я слышал, собираешься в Гану. Но ведь ты же из России. Зачем тебе Гана? Если уж приспичило куда-то ехать, то почему бы не в ту же Восточную Европу?

— Нельзя все время смотреть в одном направлении — шея одеревенеет.

— О, ты уже и поговорками начал говорить. Совсем как африканец. Слушай, а в России люди ходят с оружием или без?

— Да вроде без. Как-никак в мирное время живем.

— А-а, — протянул он с явным разочарованием и открыл ноутбук.

— То есть кто как, наверное… Хулиганов везде хватает.

— Это уж точно, — он разом оживился и отвел глаза от ноутбука. — У нас в Нигерии такое бывает, что этим неженкам-американцам и не снилось.

— Могу себе представить, — я снова попал не в ту тональность. Взгляд моего собеседника уже скользил по экрану ноутбука. — Вернее, нет, не могу, конечно, представить себе, как у вас там, в Нигерии. Неужели прямо так с оружием все и ходят? И стреляют? Среди бела дня?

Ноутбук захлопнулся.

— В общем, слушай. Еду я как-то домой с работы. В бардачке, понятное дело, смит-вессон. Время позднее, дорога пустая. Вдруг вижу: хвост за мной увязался. Я сразу смекнул, что это такое. Киднеппинг. У нас это в последнее время часто встречается. Охотятся на врачей, адвокатов, на состоятельных людей, в общем. Берут в заложники, и семья выплачивает сколько есть. Короче, едут они за мной всю дорогу, не отстают. Главное, фар не включают. А я их специально повез окольными путями, чтобы проверить. Часа два катались. И вот вывез я их на окраину города, там уж совсем безлюдно. Всё, думаю, парни, покатались, и хватит. Резко торможу — они в меня чуть не врезались. Достаю смит-вессон, открываю окошко и — бац, бац! — делаю два предупредительных выстрела в воздух. Ты бы видел, с какой скоростью они развернулись и начали от меня улепетывать! Или вот еще. Просыпаюсь я раз ночью, слышу в саду у нас какое-то шебуршание. Подхожу к окну, смотрю: так и есть, грабитель. Беру отцовскую винтовку, открываю тихонечко дверь на балкон. Ни с места, падла! Он стал как вкопанный, пялится на меня. Говорит: что ты собираешься делать? А ничего, говорю, не собираюсь делать. Так постоим. Утром мой батя проснется — вызовет полицию. Стой, говорю, и жди. Если шевельнешься, прикончу тебя в два счета. Так до утра с ним и простояли.

— А потом?

— А потом все, как я сказал. Проснулся отец, вызвал полицию, повязали ворюгу… Ну, теперь твоя очередь. Как там, в России?

Я принялся перебирать размытые акварели детской памяти в поисках какого-нибудь подходящего эпизода. Блеклое воспоминание о том, как на большой перемене сражались с вихрастым Лешей Даниловым из шестого «Б», не вдохновляло. Наконец, так и не вспомнив ничего остросюжетного, я решил обратиться к чужому опыту и стал пересказывать лагерные страшилки, которых наслушался на Северном Урале. Пересказывал через пень-колоду, так и не решив, от чьего лица ведется повествование. Энтони подбадривающе кивал, периодически хмыкал и цокал, а дослушав до конца, выразил удовлетворение и повторил, что «неженкам-американцам такое не снилось». Я с важным видом поддакнул. Каждый из нас был доволен тем первым впечатлением, которое сумел произвести на другого. Оставалось только достать традиционную чекушку и выпить за русско-нигерийское братство. Вместо чекушки Энтони извлек из портфеля упаковку овсяного печенья. «Будем считать, что это печенье у нас вместо ореха кола. В Нигерии этим орехом принято угощать в знак дружбы».

Заголосили пейджеры. «Срочный вызов, срочный вызов!» — подхватил настенный динамик. — Восьмой этаж, палата тридцать один». Энтони торопливо завернул остатки печенья в салфетку и, сунув в нагрудный карман, махнул: айда. «Главное, не нервничай», — бросил он, пока мы неслись по коридору.

К нашему прибытию в палате уже царила неразбериха. Мониторы и прочие устройства звенели на все лады. Медсестры сновали туда-сюда, перекрикивали друг друга, безуспешно пытались выпроводить рыдающую семью. Протискиваясь к постели больного, я тормошил то одного, то другого из присутствующих медиков в попытках получить хоть малейшие сведения: я, как и Энтони, видел этого пациента впервые. Но толку ни от кого было не добиться, а медкарта, как всегда, куда-то запропастилась. И тогда я увидел Энтони Оникепе в действии. Он стоял в боевой стойке — широко расставив ноги, слегка запрокинув голову — и спокойным голосом отдавал распоряжения. Пока я, путаясь в формулах, вычислял оптимальные параметры для ИВЛ, он уже диктовал эти параметры респираторному терапевту, шпарил дозировки и последовательность введения нужных препаратов. Мельком взглянув на распечатку ЭКГ, моментально назвал редкий тип аритмии и связанный с ним синдром. Через пять минут он и без медкарты уже знал всю историю болезни. Когда давление и пульс были стабилизированы, он повернулся ко мне.

— Ну что, босс, надо ставить подклюк. Ты умеешь?

— Умею. Но ты, если что, подстрахуй, ладно?

— Э-э… Видишь ли, мне противопоказано прикасаться к катетерам, скальпелям и прочим процедурным штуковинам. Это опасно для меня самого, не говоря уже о пациенте. У меня, босс, руки из жопы растут. На тебя вся надежда.

В это верилось с трудом. Скорее всего, он предоставил мне катетеризировать подключичную вену, чтобы я почувствовал, что и от меня есть какая-то польза.

— Сколько лет ты проработал врачом до поступления в здешнюю ординатуру? — спросил я, когда мы возвращались в ординаторскую.

— В Нигерии-то? Да всего полтора года.

— Тогда давай колись: в чем секрет твоего мастерства?

— А я шахматист… То есть был шахматистом, когда в школе учился. И на уроках вместо того, чтобы слушать, все время в уме партии проигрывал. На ходу сориентироваться нельзя, тем более когда вокруг тебя галдят медсестры. Этого никто не умеет. Надо заранее проигрывать все возможные партии. Кто больше партий знает, тот и гроссмейстер.

На следующий вечер все повторилось точь-в-точь: овсяное печенье, маловероятные истории о стычках с нигерийскими бандитами (этих историй у моего напарника было пруд пруди, и рассказывал он их взахлеб, как насмотревшийся боевиков третьеклассник). Затем дребезжание пейджеров, перебежки от одного срочного вызова к другому, медицинское всеведение Энтони и моя беспомощность, якобы компенсируемая успешным введением центральных катетеров. То же самое было и на третий день, и на четвертый. Через неделю уже почти не верилось, что в жизни бывает что-то еще. В дневное время я отсыпался. А к вечеру, с трудом пробудившись, напяливал хирургическую пижаму и белый халат, накачивался кофе, шел по опустевшему этажу мимо пропускного пункта и справочной будки, где пожилой вахтер, день и ночь указывающий посетителям, как пройти в стационар, привычно тычет указательным пальцем в пустоту коридора, будто пытается ее проткнуть или нажимает на какую-то невидимую кнопку. В пятом часу утра обычно наступало затишье. Я укладывался на скрипучую койку в дежурной комнате и пытался заснуть, положив пейджер рядом с подушкой. Hо сон, как вода, послушная закону Архимеда, не давал погрузиться в себя до конца и в какой-то критической точке засыпания выталкивал сознание обратно на поверхность.

«Чтобы я здесь твоих ругательств больше не слышал! Вернешься за решетку, там будешь материться!» Сизоносый лендлорд Берни орет на одного из жильцов. «Ишь ты, блюститель порядка нашелся! Да у тебя в здании крэком торгуют направо и налево, ты у меня, сука, сам скоро сядешь!» Они топчутся у входа в подъезд, набычась и напирая грудью, но до драки не доходит. Оба в стельку. «Эй Джей! Эй Дже-э-э-й!» Это неугомонная Лиз из квартиры 3А кличет свою собаку. Лиз — вольная птаха со справкой («шизоаффективное расстройство»). Без работы и без пособия. С жилплощадью она только потому, что подруга лендлорда Берни. Ее прокуренный голос можно услышать в любое время суток, и всегда — один и тот же надрывный зов. Эй Джей не отзывается.

Через дорогу виднеются декорации в стиле «после бомбежки». Лет тридцать назад там начинали строить что-то основательное, да так и не начали. Реалии гетто — это почти родное, знакомое чуть ли не с детства. Свои первые два года американской жизни я провел в «черном» районе Чикаго, там и английский выучил, в связи с чем некоторое время говорил с русско-негритянским акцентом. Те же измалеванные граффити кирпичные здания, зарешеченные окна с выбитыми стеклами, лианы пожарных лестниц.

Огорошенные безденежьем и культурным шоком родители были готовы почти на всё, но, взглянув на эти фасады, кое-как сориентировались и подыскали нам комнату на троих в студенческом общежитии. Так что о том, как выглядят пресловутые «проджекты» изнутри, я узнал только год спустя, когда впервые попал в гости к пуэрториканцу Масео, моему не то чтобы закадычному, но единственному о ту пору другу. Увидав меня на пороге, отец Масео не стал скрывать своего удивления: «Эй, Масео, ты что, совсем спятил, сынок? На хера ты притащил сюда это белое чмо?» — «Да какой же он белый, пап? Он — Russian».

Когда запас нигерийских небылиц наконец иссяк, Энтони переключился на разговоры за жизнь, которые неизбежно сводились у него к обсуждению расовых отношений.

— Ну и как тебе наше богоугодное заведение? — спросил он, подводя беседу к излюбленной теме.

— Пока что мне все нравится, — отчеканил я как истинный американец.

— Да, Сент-Винсент — неплохое местечко. Только сегрегации многовато.

— В каком смысле?

— В прямом. Ты думаешь, у нас тут дружба народов, медики-всех-стран-соединяйтесь? Черта с два. Африканцы отдельно, индусы отдельно, евреи отдельно. Врачи и медсестры порознь. Каждый обороняется и держится своих. Ты еще не знаешь всех наших подводных течений. Даже среди африканцев. Тут правят ганцы, а я — нигериец. Нигерийцы и ганцы друг друга терпеть не могут.

— Ну, у соседствующих народов, кажется, всегда так.

— Верно. Только нигерийцы — это не народность, а пятьдесят народностей. То же самое и в Гане.

— Но ведь ганцы взяли тебя в ординатуру.

— Взяли. Но считаться со мной здесь стали только после того, как я получил высший балл на их ординаторском экзамене.

— Да, я уж наслышан об этом экзамене. Ты там, насколько я понял, побил все рекорды.

— Было дело. — Энтони хлопнул себя в грудь, погрозил кулаком невидимому врагу и потянулся за овсяным печеньем. С минуту он молча жевал, как будто с трудом припоминая, о чем только что собирался говорить. — Сегрегация, сегрегация… Да! Тут ведь вот еще что: у каждого человека должна быть своя этническая неприязнь. Должна быть хоть одна группа людей, которую ты не любишь. Всетерпимость — это выдумка бывших линчевателей. Человек не может жить без предрассудков. Я, например, недолюбливаю арабов и персов. Могу даже сказать почему.

— Ну и почему?

— Из них выходят плохие врачи. Они наплевательски относятся к пациентам.

— Хорошо, а что ты в таком случае скажешь об африканцах?

— Африканцы к пациентам относятся хорошо. Африканцев, если ты, конечно, не отпетый расист, легко любить, пока не сойдешься с ними поближе. Наш конек — личное обаяние.

— Да ты, похоже, никого не любишь. Кроме пациентов.

— Ну что ты, я не мизантроп. Это — к Нане. Ты, кстати, знаком с Наной?

— С какой из них?

— С медсестрой. Нана Нкетсия. Она у нас в реанимации по ночам работает.

— Нет, кажется, не знаком.

— Тогда пойдем, пока пейджер молчит, я вас познакомлю.

Наной в Сент-Винсенте называли всех и каждого. На языке чви нана означает вождь. Среди молодежи это слово используется в качестве дворового обращения, что-то вроде «начальник». «Нана, — кричали друг другу лихие ганские парни, — завтра на ковер к Пэппиму!» Во втором значении «нана» — это бабушка. Ашанти и другие аканские племена часто называют детей в честь предков, причем обозначение родственной связи тоже является частью имени. Скажем, если имя бабушки, в честь которой назвали внучку, было Эси, то девочку так и будут звать: Нана Эси — Бабушка Эси. Во взрослом возрасте вторая часть обычно отбрасывается и остается просто Нана — распространенное женское имя.

— Нана Нкетсия!

— Ога![6]

— Этэ сэйн![7] Вот познакомься: Алекс, мой новый напарник. Бывший сибиряк и будущий ганец.

— Бывает, — сочувственно сказала Нана.

У нее были огромные зеленые глаза и темно-оливковая кожа. Я попытался угадать составляющие фенотипа: вряд ли она была чистокровной африканкой, но и на мулатку не похожа, скорее какая-то островитянская примесь. Так или иначе, это была красавица каких поискать.

— Нана у нас принцесса в изгнании. Мало того, она исключительный кулинар. Чем ты нас сегодня угостишь, Нана?

— На тебя не напасешься. — Нана открыла медсестерский холодильник и достала кастрюлю с яствами.

Пока Нана распределяла еду по бумажным тарелкам, Энтони принес из палаты чистую простыню, постелил ее на полу, и через пять минут мы сидели уже не в дежурке, а в африканском оби, где, принимая гостей, разламывают орех кола и рисуют мелом ритуальные узоры. «Чувствую, сейчас нас вызовут», — вздохнул Энтони, все время ждавший от жизни какого-нибудь подвоха. И оказался прав.

Мануэля С., 46 лет, доставили в травмпункт вместе с супругой. Встав спозаранку, С. зарядил револьвер, выстрелил в собиравшуюся на работу жену, затем застрелился сам. «Скорую» вызвал их сын, Мануэль-младший. Каким-то чудом оба супруга остались живы, но глава семьи об этом никогда не узнает: его привезли уже в состоянии церебральной смерти и теперь держат на вентиляторе исключительно в качестве потенциального донора для пересадок. Мануэль-младший растерянно переминается с ноги на ногу, стоя рядом с носилками, на которых лежит его мать. С трудом выдавливая членораздельную речь, она дает ему указания: «Позвони в школу, скажи, что заболел. Позвони бабушке, скажи, что останешься у нее».

2.

— Ну, что у вас тут?

— Да вот, доктор, пациент порывается сбежать, говорит, что опаздывает в школу. Может, пять миллиграмм галоперидола?

Желтушный дистрофик с раздутым пузом и запекшимися губами, лавирующий между белой горячкой и синдромом Корсакова, — привычное зрелище в любой городской больнице. Однако в Сент-Винсенте их количество было поистине рекордным. По ночам к ним наведывались невидимые гости, и скромный католический госпиталь превращался в «лес тысячи духов». Даже в ординаторской не удавалось укрыться от этой фата-морганы — только и слышишь, как из одной палаты всю ночь доносится: «Лэрри, это ты? Лэрри!», а из соседней: «Дядя Патрик? Где дядя Патрик?» С тех пор как из Бриджпорта вывели последнее крупное предприятие, алкоголизм стал основным занятием мужского населения города.

Человек-скелет лет пятидесяти метался в кровати, силясь высвободиться из медицинских наручников.

— О-о, так это же наш старый знакомый Джон Макпадден! — почти обрадовался мой напарник. — Я его три недели тому назад в приемнике откачивал. Как самочувствие, Джон?

Человек-скелет перестал метаться, злобно посмотрел на Энтони и сказал неожиданно твердым голосом: «Мне надо в школу».

— Зачем тебе в школу, Джон? Посиди дома, завтра пойдешь. Я тебе справку выпишу. Скажем учительнице, что ты заболел.

Как ни странно, увещевания подействовали. Пробормотав что-то обиженно-невнятное, больной еще пару раз дернул наручники и устало опустил голову на подушку. Через три минуты он уже спал.

— Ну что? — оскалился Энтони. — Как тебе мой пациент?

— Делириум тременс, страшное дело.

— Ошибаешься, босс. Он бросил пить полгода назад. Это — энцефалопатия. У него печень отказала, а заодно и все остальные органы. Когда он к нам поступил, хирурги думали делать анастомоз, но теперь об этом, конечно, речь не идет. Если его положить на операцию, он на операционном столе и умрет. А без операции умрет тем более. Шах, мат. Я уже говорил с его сестрой — она у них принимает все решения. Согласилась на хоспис. Но он, я боюсь, и до хосписа-то не дотянет.

— А что из себя представляет сестра?

— Сестра у него хорошая. И брат хороший, Брайан. Они его каждый день навещают. Надо будет завтра пораньше прийти, чтобы их застать. Брайан живет в Колорадо, неделю назад прилетел. Жалко их очень.

В паллиативном отделении, куда Макпаддена вскоре перевели из реанимации, уход за пациентом вели в основном медсестры. Чтобы периодически менять капельницу с морфием в ожидании смерти, врачи не нужны. Каждый вечер мы с Энтони заходили к нему на пять минут по пути на дежурство. Джекки Макпадден, дежурившая у постели брата денно и нощно, давала нам подробные отчеты.

— Мне кажется, ему становится лучше. Еще вчера он нас с Брайаном не узнавал, а сегодня утром говорит: «Завещаю вам свое богатство в размере недопитого «Джонни Уокера»». Сказал, что нас любит, что мы — единственное, что у него есть. — Джекки вытерла слезы. — И еще сказал, что проголодался. Жаль, что ему нельзя.

— Чего нельзя?

— Есть…

— Разве его здесь не кормят?

— Медсестра сказала, что врачи запретили давать ему пищу. Она говорила про какой-то больничный протокол, я толком не поняла.

— Какой протокол? Энтони, ты когда-нибудь слышал что-нибудь подобное?

Но Энтони уже не слушал. Пробормотав что-то вроде «я сейчас», он зашагал по направлению к медсестринской. В этот момент его лицо походило на догонскую маску разъяренного духа, и молоденькая медсестра шарахнулась в сторону.

— Это вы ведете уход за пациентом Макпадденом из сорок седьмой палаты?

— Да, доктор… Что-нибудь случилось?

— Будьте любезны, принесите ему еды. Прямо сейчас.

— Извините, доктор, но это не ваш пациент, — уверенно возразила медсестра, оправившись от моментального испуга. — Завотделением, доктор Рустам Али, дал нам четкие указания. Мы имеем право давать больному только обезболивающее, а больше ничего. Это ведь пациент хосписа.

— «Хоспис» не означает морить человека голодом.

— Доктор Али дал нам четкие указания.

— Дай ему поесть, дура.

Десять минут спустя медсестра вернулась в сопровождении щуплого человечка, передвигавшегося чарли-чаплинскими шажками, как будто его ступни поссорились и демонстративно отворачиваются друг от друга.

— В чем дело? — сурово спросил человечек.

— Хотелось бы узнать, почему больному, который просит есть, отказывают в пище.

— Наша медсестра вам уже все объяснила. Мы оказываем паллиативную помощь, то есть снимаем боль. Питание может продлить выживаемость, а это в данном случае не является нашей задачей.

— Вы это всерьез? — поинтересовался Энтони. Его воображение, кажется, уже шарило в мысленном бардачке в поисках смит-вессона.

Али поджал подбородок, придавая лицу выражение скорби.

— Да ты пойми, Энтони, — заговорил он задушевным тоном, — я такой же идеалист, как и ты. Но это безнадежный больной, он должен был скончаться еще в реанимации. Как бы мы ни старались, мы для него ничего не сможем сделать, ты сам это прекрасно знаешь.

— Как скажете. Завтра мы представим этот случай перед административной комиссией.

— Послушай, Оникепе, тебе не надоело строить из себя мать Терезу? У нас благотворительный госпиталь с весьма ограниченным бюджетом. Мы и так тратим на этих людей больше, чем можем себе позволить… Ты всё сводишь какие-то личные счеты, а мне это неинтересно. Мой тебе совет: не раскачивай лодку. Вылетишь из ординатуры, вот и все.

Через три дня Макпаддена не стало. Благотворительный фонд Сент-Винсента помог семье усопшего с оплатой похоронных расходов.

3.

С появлением Наны наша рутина изменилась: теперь мы каждый вечер гостили у нее в медсестринской. Энтони приходил в гости с овсяным печеньем, а я — с учебником ашанти-чви. В перерывах между вызовами я усердно осваивал диалоги и элементарную грамматику. Нана экзаменовала и поправляла произношение. Энтони сидел на полу, увлеченно печатая что-то на своем ноутбуке. Временами он прерывался, чтобы позлорадствовать: «Ну что, полиглот, не дается тебе их ганский язык? Надо было учить йоруба». С ганским языком у меня и впрямь было туго, особенно с произношением: мой речевой аппарат наотрез отказывался артикулировать все эти носовые и огубленные звуки. Кроме того, чви, как и многие африканские языки, — это язык тональный, и тут меня подводило ухо, по которому прошелся медвежий выводок. Будучи произнесенными с неправильной интонацией, мои слова приобретали самый неожиданный смысл. Например, я хотел сказать «хорошо», но, перепутав высокий тон с низким, говорил «вентилятор».

— Вентилятор? — переспрашивала Нана. — Ты хочешь сказать, что тебе жарко?

— Да нет, не «па!па!», а «па!па» — хорошо, хороший

— Что? Папа? Чей папа? Доктор, я вас не понимаю.

— Квэйду вура, тэ со![8] — отвечал я единственной фразой из разговорника, которая получалась у меня без промашки.

Пожилой африканец в цветистой полотняной рубахе прохаживается по приемной и с видом посетителя музея разглядывает настенные памятки и дипломы.

— Доброе утро, доктор, как самочувствие?

— Хорошо, спасибо. Как ваше?

— Откуда мне знать? Вы доктор, вы и скажите, как я себя чувствую. — Он подходит к окну. — Пусто на улице, как будто вождь умер.

— Что-что?

— Поговорка такая. У нас в Гане в прежние времена, когда вождь умирал, полагалось отрубить семь человеческих голов и похоронить их вместе с ним. Кто пожертвует головой ради вождя? Тот, кто еще ни о чем не знает. Выйдет человек на улицу, тут его стража и хватает. Кто поумнее, сразу сообразит: если не хочешь отправиться в Город мертвых вместе с вождем, в день похорон сиди дома. Сейчас-то все изменилось, вместо голов деревянные маски кладут. Но поговорка осталась. В следующий раз услышишь, будешь знать, о чем речь.

Я поглядываю на часы.

— Госпиталь Сент-Винсент… — задумчиво произносит ганец. — Католический. И дипломов-то сколько, почетных грамот! Чуть ли не на каждой стенке.

— Вас что-то не устраивает?

— Да вы не обращайте на меня внимания. Я просто старый солдат, а солдаты, как известно, большим умом не отличаются.

У меня звонит пейджер, и я отвлекаюсь.

— Что-то доктор совсем потерял ко мне интерес, — обращается он к невидимому свидетелю. — Может, я для него недостаточно болен?

— Простите, что отвлекся.

— Прощаю. Но не понимаю. Вот я вчера пришел в вашу поликлинику, потому что у меня болел живот. А сегодня мне говорят, что у меня диабет.

— Это действительно так, мистер Смит. Я просмотрел результаты ваших анализов.

— Вот как? Беда-то какая… Я ведь, знаете, в вашем городе проездом. Заехал навестить кое-кого из знакомых. Завтра уезжаю.

— А где вы живете? В Гане?

— Где только не живу.

— Хорошо, я выпишу вам рецепт на глюкофаж. А когда вернетесь домой, обязательно обратитесь к диабетологу.

— Непременно, доктор. Я вижу, вы — настоящий знаток своего дела. И госпиталь ваш мне понравился. Кстати, передайте от меня привет Нане Нкетсии. Знаете такую? Она у вас тут, кажется, прачкой работает.

— Не прачкой, а медсестрой. Передам.

— Слушай, Нана, мне тут один пациент попался. Из Ганы. В регистратуре он записался как Джон Смит, но что-то непохоже. Отрекомендовался «старым солдатом». Очень странный тип.

— Ну и что?

— Как что? Ты разве его не знаешь? Он просил передать тебе привет.

— Вот ты и передал.

— Не томи, квэйду вура.

— Это мой дядя, полковник Нкетсия. Он приехал навестить каких-то своих знакомых, а заодно и обо мне разузнать. По поручению отца, не иначе.

— А почему под чужим именем? Он что, от кого-то скрывается?

— Да нет, просто придуривается. Пытается убедить себя, что он все еще важная персона.

Нана Эфуа Аба Анна Нкетсия родилась и выросла в богатой части Аккры, в доме, который, судя по фотографиям, правильнее было бы назвать дворцом. Ее дед по материнской линии, Буду-Артур Нана Кобина IV, был верховным вождем племени фанти и одним из сподвижников африканского борца за независимость Кваме Нкрумы. Когда Нкрума был избран первым президентом свободной Ганы, дед занял пост ректора Лагонского университета, продолжая при этом исполнять обязанности оманхене[9]. Главным образом обязанности заключались в том, что во время торжественных церемоний его наряжали в королевское платье и проносили на паланкине через ликующую толпу. Эти церемонии — шествие масок, клич говорящих барабанов, жертвенные обряды — Нана описывала так же трепетно, как Энтони — свои гангстерские подвиги. С каждым разом ее воспоминания становились все более красочными; трудно сказать, что в них было придумано, а что нет. Как гласит присловье ашанти, «когда жрец пускается в пляс, всё, что он говорит, — чистая правда».

Отец Наны владел крупной компанией, импортирующей лекарства, а также сетью аптек, разбросанных по всему Центральному региону. Он был ганцем только наполовину: бабка, в честь которой назвали Нану, была уроженкой Канарских островов. В свое время брат отца, полковник Нкетсия, был влиятельным политиком и лидирующим кандидатом на пост президента. После военного переворота Джерри Ролингса в 1979 году Нкетсия бежал в Англию, где ему удалось получить политическое убежище. В Англии он занялся фотографией и несколько раз выставлялся в одной из лондонских галерей.

Я все время ловлю себя на том, что «притягиваю за уши» общность детских воспоминаний. Сталкиваясь в Америке с людьми из самых отдаленных точек мира, я старательно высматриваю в их рассказах некий исходный опыт, который роднил бы китайца или индуса с выходцем из России. Наверное, это и есть менталитет эмигранта, сколько бы я ни убеждал себя, что я — не эмигрант. В школьных рассказах Наны искомых узнаваний было сколько угодно. Тут не приходилось ничего додумывать. Все было знакомо и в то же время утрировано до пародийности. После того как Ролингс провел государственную реформу образования, из школьной программы в Гане полностью исключили все пережитки колониального периода — в первую очередь европейскую историю и литературу. Химию, физику и биологию сократили до одного предмета под названием «точные науки». Зато ввели историю африканского освобождения, а также основы сельского хозяйства и скотоводства. Школьники учились отличать по цвету и запаху десять видов почвы; узнавали о выведении новых пород домашнего скота, об усовершенствованных технологиях дойки. Проводились соревнования классов по выращиванию помидоров. Следующим шел предмет «жизненные науки», на котором учили класть кирпичи и работать с мачете. В шестом классе девочки шили фартуки, а в седьмом — готовили в этих фартуках традиционные похлебки, которые уписывал весь преподавательский состав. Летом учащихся посылали на практику — выкапывать ямс. И т. д. и т. п. Все знакомо, от линеек и доски почета до байки о том, как на рождественских каникулах учитель истории повел старшеклассников в поход, где напился пальмового вина, после чего его искали всю ночь и нашли к утру мирно спящим в чьем-то огороде. Чем больше я слушал, тем труднее мне было представить себе это африканское детство, где королевские церемонии и украшенный золотом паланкин сочетались с уборкой картошки и пионерскими песнями у костра. Правда, песен под гитару как таковых в рассказах Наны все-таки не было. Вместо них фигурировали пионерские пляски под барабан.

Когда дочери исполнилось четырнадцать лет, родители, слабо верившие в преимущества новой системы образования, решили последовать примеру самого Ролингса: перед тем как учредить реформу, глава правительства предусмотрительно отправил собственных детей учиться за рубеж. Ближайшим родственником Нкетсии за границей был осевший в Лондоне брат отца, но обращаться к нему представлялось опасным. Бывший полковник, хоть и переквалифицировался в фотографы, продолжал оставаться политической persona non grata. Словом, Нану отправили в штат Вирджиния, где жила тетушка Майя, она же — афроамериканская писательница Майя Анжелу, вторая жена покойного деда Кобина IV. В Вирджинии Нану отдали в дорогую частную школу, где она оказалась единственной негритянкой. «Можешь себе представить, как мне там было уютно». Впрочем, в среде американских негров, с которой она столкнулась позже, African princess встретила не больше понимания, чем среди белых южан.

После окончания школы Нана поступила в Пенсильванский университет, где без энтузиазма училась то на психолога, то на экономиста. И вот в один прекрасный день на нее снизошло озарение, вызванное газетным объявлением. Агентство такое-то предлагает медсестринские курсы и нанимает на работу в должности «странствующей медсестры». Есть, оказывается, и такая профессия. От обычной медсестры это отличается условиями контракта и тем, что в роли первичного работодателя выступает не больница, а частное агентство по трудоустройству. Агентство занимается поиском временных вакансий. Подписывая долгосрочный контракт, ты соглашаешься ежегодно менять место работы и жительства. Конкретные условия зависят от места, но в основном это работа в реанимации в ночную смену. «Я не очень люблю общаться с людьми, — говорила Нана, — а ночью в реанимации никого нет, только пациенты, да и те, как правило, заинтубированы. И в то же время я делаю доброе дело, приношу пользу». — «Вот-вот, я же говорил тебе, что она — мизантроп», — невпопад вставлял Энтони.

Узнав о столь нетрадиционном выборе профессии, отец Наны приехал в Америку наставить дочь на путь истинный («в мире белых людей наши дети должны становиться врачами либо адвокатами»). Но не тут-то было. Две недели семейной драмы не сломили дух новоиспеченной traveling nurse. Вернувшись в Гану, отец объявил, что лишает Нану наследства. С тех пор они не общались.

Мне хочется раз за разом погружаться в незнакомую среду, пребывать в растерянности, испытывать дискомфорт, связанный с невозможностью объясниться на чужом языке. Попадая в новое пространство, я не хочу ощущать себя ни туристом-лириком, ни путешественником-первопроходцем. Я хочу повторить мучительный опыт двадцатилетней давности — заново пройти через эмиграцию, начать с пустоты. Диагнозы, которые я готов сам себе поставить, лежат на поверхности: изживание детской памяти, необходимость мнимого контроля над прошлым. Но ведь дело не только в этом.

Одно из последних предотъездных воспоминаний: Юра Дворкин с первого этажа, усердно косящий под советского рокера, отращивающий патлы, обзаводящийся телагой и вареными джинсами. На плече — кассетник с Наутилусами и «Группой крови». Через два месяца он переедет в Хайфу (фотографии с шаурмой и кальяном, первая работа на бензоколонке, израильская армия и т. д.).

Это была зима девяностого года; Юре было тогда тринадцать или четырнадцать. Я — на два года младше, смотрел снизу вверх. Запомнилось как нечто необъяснимое: его предстоящий отъезд и пубертатное желание наспех совпасть с последней модой московского двора, подготовиться к новой фазе жизни, которая начнется и закончится здесь без него.

4.

Когда Осейи и Амма Овусу, у которых недавно родился сын, объявили о том, что собираются устроить Эдин тоа, весь разноцветный коллектив от румына до китаянки подрядился участвовать в проведении этой пышной церемонии, хотя никто понятия не имел, в чем она заключается.

— Насколько я понимаю, это Праздник имени, — догадался Энтони, — у йоруба тоже есть что-то подобное. Когда человек рождается, он приводит в мир своего личного бога, иначе говоря, свое предназначение. На седьмой, что ли, день после рождения ребенка приносят к старейшине. Тот наблюдает за младенцем, пытаясь угадать его бога, и выбирает подходящее имя.

— Интересно, Энтони Пол, кто был тот мудрый старейшина, который назвал тебя в честь русского писателя?

— Опять ты со своим русским писателем. Мои родители к прорицателю не бегали, у меня вообще-то отец — профессор лингвистики, а мама была биохимиком. Просто им понравилось имя Энтони, вот и всё. А Пол — это европеизированное Абаола, так звали моего деда.

В назначенный день мы явились минута в минуту, хотя Нана и выражала определенные сомнения относительно того, что традиционная ганская церемония может начаться вовремя. Хозяин дома, встретивший нас на пороге в нижнем белье, подтвердил ее опасения и, немало удивившись («Вы что, на дежурство пришли? Когда зовут на три, имеется в виду: приходить не раньше половины шестого!»), отправил в близлежащую кофейню «Старбакс». Таким образом, в течение следующих двух часов у меня была возможность узнать во всех подробностях о значении Эдин тоа в культуре ашанти, заодно наблюдая, как Энтони сверлит взглядом белокурых красоток за окном кофейни и все больше раздражается дотошностью Наниного экскурса.

Согласно аканской традиции, первые семь дней жизни ребенок проводит с матерью в специально отведенном помещении, откуда им не полагается выходить. Это — испытательный срок: если дитя умрет, не прожив и недели, значит, его душа посетила мир живых, чтобы только взглянуть и, удовлетворив любопытство, возвратиться в мир духов. Поэтому ребенка, умершего в течение первой недели, не оплакивают. Если же на восьмой день младенец жив, значит, он полюбил лицо и голос женщины, которая его родила, и решил остаться, чтобы сделать ее счастливой.

Утром восьмого дня ребенка приносят к старейшинам и дают ему имя, точнее — имена. Первое имя знаменует день недели, в который он родился. Мальчика, чей Эдин тоа пришелся на пятницу (фиада), назовут Кофи («пришедший в пятницу») и т. д. Каждому дню недели покровительствует то или иное божество[10], так что старейшинам аканских племен — в отличие от йоруба — не приходится угадывать личного бога, достаточно свериться с «гороскопом». Второе и третье имя — в честь кого-нибудь из предков; дальше — имя, выражающее пожелания родителей своему чаду; и наконец — имя рода. В колониальный период ашанти часто давали детям ничего не значащие имена, чтобы отвадить богов-покровителей: дескать, это не настоящее, не на всю жизнь. Имя, данное в рабстве, не может быть настоящим, так как рабство не может быть истинным предназначением человека.

Складные стулья были расставлены по периметру комнаты, и, по очереди здороваясь с сидящими, каждый новоприбывший совершал круг почета — обязательно против часовой стрелки. К шести вечера все были в сборе. Вопреки моим ожиданиям, ни румына, ни китаянки в комнате не оказалось; помимо нас с Энтони, на церемонии присутствовали только ганцы. Доктор Пэппим, выступавший в роли старейшины, вышел на середину комнаты и, достав из кармана шпаргалку, развел руками: это вам не лекция по реаниматологии.

Каждое имя есть уникальное сочетание звуков. Если имя выбрано правильно, это сочетание звуков резонирует с душой человека и придает ему силы. Наше предназначение заложено в нас Творцом, и мы исполняем Его замысел, откликаясь на зов, пробуждаясь для жизни всякий раз, когда нас называют по имени. Какой сегодня день? Сегодня воскресенье — квезиэда. Бабушка Воскресенье, дедушка Воскресенье, сегодня перед вами младенец, который встретил с нами утреннюю звезду. Его мы называем Квези.

С этими словами Пэппим взял спящего сына из рук Аммы и, трижды подняв на вытянутых руках, поднес к столику, на котором стояли бокалы с водой и вином и лежали несколько ракушек. Положив ракушки на лоб младенца, Пэппим окропил его губы водой: «Если скажешь нсуо[11], пусть это будет нсуо». Затем окропил вином: «Если скажешь нса[12], пусть это будет нса… Аквааба![13] Братья и сестры, я поздравляю вас всех!»

Завершив церемонию, Пэппим ретировался в облюбованное кожаное кресло и продремал в нем оставшуюся часть вечера. Между тем гости переместились к столу. Старший ординатор Йау Аманкона предварил трапезу еще одной торжественной речью, но на этот раз ораторство не сопровождалось возгласами «Ампа!»[14] — каждое слово витии камнем падало в колодец всеобщего голода.

Одно за другим потянулись праздничные блюда: арахисовая похлебка с индюшкой и копченой рыбой, пальмовый суп с козлятиной и листьями ямса, блюдо из перемолотых семечек африканской дыни, красный рис джолоф, кускус из сброженной маниоки в банановых листьях, жареные плантаны с имбирем и фасолью в пальмовом масле. И — какой же праздник без фуфу! Фуфу — это патриотическая гордость, «щи да каша» западноафриканской кухни. Густое пюре из кокоямса, плантанов или маниоки, похожее на белый пластилин — как по виду, так и по вкусу. Пластилин скатывают в шарики. Шарики полагается макать в мясную похлебку и разом проглатывать. «Ел без фуфу — вообще не ел», — утверждают знатоки этого дела.

Расходиться начали за полночь; в третьем часу утра в комнате еще вовсю продолжались оголтелые пляски под бой твенебоа, оплетенного ракушечными ожерельями. Казалось, во всем многоэтажном доме есть только два человека, способных спать под этот грохот как ни в чем не бывало, — Квези и доктор Пэппим.

На следующий день остатки угощения, расфасованные в пластиковые емкости, очутились на прилавке магазинчика «Африкана эдуому»[15], находившегося через дорогу от больницы.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.