Е.Ф. фон Брадке[296] Автобиографические записки
Е.Ф. фон Брадке[296]
Автобиографические записки
В 1817 году последовало Высочайшее повеление откомандировать полковника Паренсова[297] и меня в распоряжение графа Аракчеева по военным поселениям, и поэтому, после весьма лестных прощальных отзывов со стороны Барклая и Дибича, я был отправлен в Москву, где в то время находился двор, а при нем и граф Аракчеев, которого я для краткости просто буду называть графом.
Принятый этим в то время всесильным человеком с величайшею любезностью, получил я от него позволение повеселиться в Москве, и точно, в течение двух месяцев, мною там проведенных, меня почти ничем не занимали. <…>
Помнится, в апреле месяце получили мы оба от графа приглашение прибыть в его великолепное имение — Грузино. Приехав туда вечером, мы были тотчас отведены полицеймейстером в назначенные для нас нумера, которых в особых флигелях находилось несколько десятков, весьма удобно устроенных. Нам подали и чаю, но с таким скудно определенным количеством белого хлеба, что мы никак не могли им насытиться и просили добавления; слуга вернулся через несколько времени с извинением, что он не мог нигде отыскать графа, и мы тогда узнали, что поданная нам порция хлеба определяется им самим для каждого гостя и не может быть увеличена без его соизволения. Вскоре после того мы получили извещение явиться на другой день ко второму завтраку, после которого граф намерен с нами заняться. Таким образом, мы оказались свободными все утро до 12 часов и осмотрели это великолепное жилище, во многих отношениях едва ли имеющее себе подобное по чисто царской роскоши и отделке. Двухэтажное каменное здание скорее слишком мало для своего назначения, но выстроено и отделано с роскошным комфортом; вы могли там найти совершенно просто расставленными драгоценнейшие предметы из Парижа, Лондона и Италии, великолепнейшие картины и образцовые произведения знаменитейших ваятелей — большею частью подарки Государя и царской фамилии, желавшей тем польстить привязанности графа к своему Грузину. Против дома, на расстоянии 150 саженей от него, стоит прекрасный собор, украшенный богатейшим образом; это единственная соборная церковь в частном имении. Между этими двумя зданиями выстроенные для гостей домики составляли красивую улицу. Парк величествен, и прекрасная река Волхов, на берегу которой он расположен, еще умножает его прелесть. Все это украшается множеством хозяйственных построек, в том же стиле сооруженных, кладовыми, руинами и беседками. Целая флотилия, большею частью Государем подаренная, во главе которой находилась построенная для Государя в Англии яхта, которая была отделана по-царски, вооружена матросами, под командою флотского офицера — все это, вместе взятое, придавало этому месту вид царской летней резиденции. Из парка можно было обозреть почти все имение, состоявшее с лишком из 3000 душ. Прекрасные деревни, множество домов с зеркальными стеклами, соединенные между собою шоссейными дорогами, представляли весьма живописную общую картину.
К имению принадлежит огромное пространство земли. На Волхове имеются луга, с которых кроме сена, употребляемого во множестве на хозяйство, поступает в продажу до 20 тысяч пудов; таким же образом и лес, разбитый на участки, дает ежегодно от 8 до 10 000 рублей дохода. Казенные повинности крестьян обеспечены особым капиталом, процентами с которого они покрываются; равным образом помещены в Банке особые капиталы: для ссуды крестьянам, для ремонта строений, словом, для всех правильно наступающих расходов по имению[298]. И при всех этих нескончаемых выгодах сельское население чувствовало себя очень несчастным: деспотический характер графа ставил крестьянина в положение, которое не согласовалось с его бытом. Вообще все внутреннее и внешнее управление сопровождалось неумолимою строгостью и обременительною любовью к порядку. Обеденный стол графа был весьма хорош, но порции не должны были превышать известной меры; так, например, куски жареного или котлеты были определены по числу гостей, и горе тому, кто возьмет две котлеты: он мог рассчитывать на долгое преследование со стороны графа. Малейшая пылинка на стене, едва приметная для микроскопического наблюдения, имела последствием для слуги палочные удары и арест — для чиновника.
Мне хотелось предпослать это описание Грузина и его управления, чтобы сразу дать живое понятие о человеке, который играл столь важную роль в судьбах России.
В 12 часов явились мы в главное здание; нас провели немедленно в столовую, где мы были приняты графом не как подчиненные, а как дорогие гости знатного помещика. После завтрака и небольшой прогулки в парке, где он весьма благосклонно показывал нам все достопримечательное и водил нас даже в молочную, весьма красиво устроенную, прошли мы в его кабинет, где он принял тотчас официальный, хотя и дружественный тон. Здесь мы были ознакомлены с ожидавшим нас назначением: нам предстояло определять линии построек, приготовлять поля, луга и пастбища для новых поселенцев, для чего предоставлялось в наше распоряжение известное число баталионов; затем мы должны были наблюдать за окончательною обработкою полей, покуда они не достигнут вполне удовлетворительного состояния. Когда же мы, каждый по-своему, заявили, что мы не имели ни малейшего понятия о сельском хозяйстве, что осушение болот и оплодотворение земли не входило ни на практике, ни по теории в состав наших занятий, то суровое выражение отразилось на лице графа, и он сказал нам, что он не привык выслушивать подобные неосновательные отговорки, что всякий служащий обязан выполнять возлагаемые на него обязанности, что он не желает слышать ни о каких затруднениях и что мы должны готовиться к этому труду без всяких возражений, несовместимых с служебными обязанностями.
Три дня нас приветливо угощали в Грузине; совершались прогулки сухим путем и водою на прелестной яхте и на роскошно убранном ялике, причем нас сопровождала музыка; часа по два ежедневно излагал он нам свои планы и предположения, и мы, однако, вновь утверждали, что при всем нашем желании мы, по незнанию, ничего не сумеем сделать путного. Наконец он весьма милостиво отпустил нас с заявлением, что им уже даны нужные приказания для выполнения наших требований. И так мы покинули Грузино, чтобы поближе присмотреться к делу на месте и затем внимательно взвесить все эти обстоятельства по отношению к нам лично.
Переехав в поселения, старались мы собрать все возможные сведения, относящиеся до их учреждения и до руководящих или основных положений, и результатом наших изысканий были следующие данные, которые я, во избежание повторений, здесь излагаю в том виде, как они мною были усвоены лишь после десятилетней опытности.
Императора Александра I весьма часто и болезненно смущала мысль, что солдат, выступая на защиту отечества, лишен даже утешения предоставить своей жене и детям особый кров, где он мог бы с уверенностью найти их по окончании службы. Многие планы возникали в умах его приближенных, чтобы пособить этой нужде, но они все оказывались неудобоисполнимыми, тем более что потребные к тому денежные суммы во многом превышали действительные средства государственной казны. Наконец остановились на той мысли, что следовало воспользоваться находящимися в Новгородской губернии обширными поместьями казенного ведомства для доставления нескольким полкам постоянных квартир, где бы они могли в мирное время заниматься хлебопашеством и ремеслами, пользуясь полным благосостоянием, причем и военные упражнения продолжались бы своим чередом, так что их участие в войне также от этого не пострадало бы, но, напротив того, защита собственного очага еще могла усилить их мужество. Этот проект удостоился полнейшего одобрения Государя: его доброжелательной душе рисовались в будущем идиллии Геснера[299], садики и овечки. Но граф Аракчеев сначала был решительно против этого и был вынужден изъявить свое невольное согласие лишь из опасения, что тот, кто примет на себя выполнение этой любимой мечты, может сделаться его опасным соперником.
Таким образом, графу было поручено вначале поселить 1-ю гренадерскую дивизию, состоявшую из 6 полков (в количестве 18 тыс. человек) на берегу Волхова или в другой местности, на государственных землях Новгородской губернии. Когда для того было определено примерно 1200 кв(адратных) верст с принадлежащим к ним населением, то все это было передано графу в его управление, и постановлены следующие правила: все Домохозяева крестьянских дворов и все в хозяева годные были утверждены в звании хозяев, но в то же время зачислены солдатами в поселенные полковые баталионы; все остальные совершеннолетние крестьяне поступали солдатами в действующие баталионы и служили к их укомплектованию. Из несовершеннолетних крестьянских детей были образованы баталионы кантонистов[300], из которых достигшие законного возраста также вступали в ряды действующих баталионов, если только они в качестве наследников хозяев не должны были принимать на себя хозяйства. Каждая рота состояла из 228 хозяев, а образованный из четырех рот поселенный баталион — из 1012 домохозяев. Это количество, при недостатке наличных домохозяев, было пополняемо из соответствующих полков, причем выбирались люди надежные и преимущественно такие, которые обладали некоторыми познаниями и опытностью в земледелии.
Предполагалось поселить роты в целом их составе из 228 домохозяев в одном месте, полковые штабы устроить среди самых полков, соединив их шоссейными дорогами. Каждому домохозяину имелось в виду предоставить несколько сот кв[адратных] сажен огородной земли, 4 1/2 десятины пашни, разделенной на три поля, необходимое количество лугов и пастбище. У каждого поселенного хозяина должны были квартировать два солдата, по одному из каждого действующего баталиона; он обязан был содержать их, а они в свободные часы помогать ему по его хозяйству. Потребное количество скота и земледельческих орудий следовало правительству раз навсегда припасти для каждого домохозяина. Это учреждение должно было начаться с полка графа Аракчеева, поселенного вдоль Волхова поблизости от Грузина, на расстоянии 30–40 верст от него.
Итак, мы заняли наши первые квартиры при этом полку и начали поближе присматриваться к делу. В числе предлежавших нам задач самою подходящею к кругу действий офицеров Генерального штаба была съемка местности для определения полковых штабов и рот, дорог, полей, лугов и пастбищ; а потому мы начали с обучения прикомандированных к нам офицеров практическим приемам съемки, и дело пошло так хорошо, что затем многие из этих планов удостоились Высочайшего утверждения. Но вскоре мы получили извещение, что будет прислан баталион для расчистки и осушения болот, и мы стали готовиться к тому, чтобы 250 рабочих сил могли быть употребляемы ежедневно с пользою. Тут дело шло плохо, так как о подобных работах мы положительно не имели никакого понятия. Правда, что были выписаны и прочитаны книги, но много ли это могло нам пособить, а потому и стали мы искать изустного наставления. Множество офицеров было здесь собрано для выполнения всех предстоявших столь различных задач; но при ближайшем знакомстве мы убедились, что, за исключением некоторых офицеров путей сообщения, никто не занимался никогда тем, что ему было поручено, и к тому не готовился: это был настоящий хаос. Не требовалось особенной проницательности, чтобы с достоверностью предположить, что первый год наших трудов не будет блестящим. Так как от этих господ многому нельзя было научиться, то мы разыскали разумных крестьян, поступили к ним в учение, кое-что изучили и затем развили с помощью чтения и размышлений. Тем временем прибыл баталион, и наши ловкие солдаты вскоре сами настолько приспособились к делу, что нам оставалось только указывать им на некоторые облегчения, принимать меры к устранению несчастий и ближайшим образом определять ежедневное количество работы.
Относительно болот и самая мудрость наших солдат простиралась недалеко, но, к счастью, в этом полку болота были менее значительны, и наши первые работы так хорошо нам удались, что некоторые болотистые местности, имевшие около квадратной версты в округе, по истечении двух лет могли быть употребляемы для посева овса. Вначале еще не могло быть и речи о разделении полей и раздаче земель домохозяевам, так как прежде всего следовало обратить землю в пахотную, а потому и пользовались мы досугом для приобретения некоторых сведений по этим предметам. Граф неоднократно навещал нас, выражал свое удовольствие и преподал нам наставление, что с доброю волею можно всего достигнуть, и потому всякое колебание в предприятии чего-либо изобличает дурное намерение; наше возражение, что мы все-таки, наверное, наделали множество ошибок, которых человек сведущий легко бы избегнул, он не захотел признать справедливым…
Только этот год служили мы вместе с Паренсовым. Позднее у нас были разные обязанности, а летом я находился в непосредственном сношении с графом, который стал явно не доверять Паренсову по причине его увлечений. Между тем работы становились все значительнее и простирались на все поселенные полки В некоторые годы число баталионов доходило до 20 и 30, так что я мог ежедневно употреблять на работы до 5 и даже до 7 тысяч человек. Офицеров у меня тоже бывало человек по 30 и более: я имел право выбирать их по мере надобности изо всех войск военных поселений. С апреля по октябрь мы проводили в поселениях, а на зиму собирались в Петербурге…
Что же касается до моего личного положения в военных поселениях и по отношению к графу Аракчееву, то оно обрисовалось довольно оригинальным образом. Я поступил под начальство графа подпоручиком, двадцати лет от роду. Избалованный своими прежними начальниками, с преувеличенными понятиями о чести и с твердо установившимся сознанием своего достоинства, я, собственно говоря, не был подготовлен к службе при человеке, который в своем умственном высокомерии едва ли считал своих подчиненных людьми и часто обращался с ними en canaille[301]. Так как многие другие молодые люди, разделявшие мои чувства, были прикомандированы к поселениям, как, например, известный скрипач Львов[302], состоявший в то время поручиком путей сообщений, то мы вначале постоянно прощались друг с другом на долгое время всякий раз, что граф требовал нас к себе, твердо решившись не выносить никаких грубостей, а естественным последствием подобного образа действий несомненно было бы заточение в Шлиссельбургские казематы. Но эти опасения продолжались недолго: наше строго выработанное, полнейшее подчинение, при твердом обращении, произвело на графа благоприятное впечатление, а строгое выполнение возложенных на нас обязанностей, без всякого внимания к личным затруднениям, нравилось ему, и хотя он называл нас своими «carbonari»[303], но обращался с нами учтиво и приветливо, так что мы, молодые и незначительные офицеры, находились в исключительном положении по сравнению с важнейшими чинами, его окружавшими. Когда он желал досадить нам или выразить свое неудовольствие, он обращался к нам в третьем лице: «В наше время молодые люди делают то и то»; имеют «те или другие взгляды» и т. д., причем мы, по зрелом обсуждении, решились на эти косвенные нападки не возражать и не высказывать досады, что было весьма трудно выполнить, потому что он мастерски умел отыскивать и затрогивать чувствительнейшие струны человеческого сердца. В позднейшие голы случилось однажды, что, после долгого подавления в себе досады, я наконец не выдержал, просил его уволить меня по расстроенному здоровью и, выходя из его кабинета, захлопнул за собою дверь с такою силою, что оконные рамы задрожали. Вернувшись домой и придя в себя, я стал ожидать фельдъегеря и отправления в Шлиссельбург; фельдъегерь действительно явился — но для приглашения меня на другой день к обеду, за которым граф посадил меня подле себя и обращался со мною как с почетнейшим гостем. Объяснить этот кажущийся непонятным поступок психологически довольно легко: граф был взволнован, желал в виде утешения и меня вывести из себя, и когда это не удалось ему, то мое наружное хладнокровие еще более его раздражило; а затем, при возбужденном во мне раздражении, он почувствовал себя весьма удовлетворенным. Впоследствии я имел много случаев убедиться в справедливости моих выводов; в особенности в тех случаях, когда, как и в настоящем, высокое государственное положение графа исключало всякое подозрение о желании оскорбить его. В первые годы моей службы под его начальством однажды сказал я ему: «Ваше сиятельство даете мне иные поручения, противоречащие моим убеждениям. Позвольте мне в таких случаях предъявлять вам мои соображения, и за это я вам обещаюсь, когда приказание ваше будет бесповоротно, исполнять его с таким же искренним усердием, как если бы оно вполне согласовалось с моим мнением, разве только вы прикажете (чего трудно ожидать) исполнить что-нибудь вопреки моей совести. В сем последнем случае я, конечно, выскажусь вам почтительнейше и стану спокойно ожидать моей участи». Долго смотрел он на меня испытующим взглядом. Просьба моя, очевидно, была для него новостью, и он как будто не знал, что сказать на нее, но через несколько минут последовал спокойный и решительный ответ: «Хорошо». Этим «хорошо» я воспользовался при первом случае; тогда в разговоре нашем он начал меня запутывать и забрасывать разными боковыми вопросами и замечаниями. На первых порах мне было чрезвычайно трудно защищаться против его сильной логики, великой изворотливости в речи и против несравненного преимущества направлять самому прение, а не подчиняться ходу оного. Впоследствии я приобрел нужную для того опытность и стал сдерживать свою горячность. Впрочем, он никогда не соглашался прямо с моим мнением, но при окончательном исполнении отдавал приказание, измененное на основании мною заявленных доводов; и нередко он делал мне же косвенный упрек, будто я не понял его как следует. Я, разумеется, отмалчивался, довольный тем, что достиг своей цели. Отлично зная людей и притом специально искусившись в расследовании людских страстей и дурных склонностей, он пользовался этими познаниями с отменною ловкостью и лукавством. Самолюбие мое отлично им эксплуатировалось и доводилось до крайнего напряжения. Тогда я заметил, что очутился в его власти, и лишь после долгих усилий удалось мне освободиться от этих оков. Одно время выражал он мне желание ввести меня в свой тесный домашний круг; но так как он жил в разводе с своею женою и его домашний быт олицетворяла собою личность, бывшая его любовницею и теперь еще находившаяся в двусмысленных к нему отношениях, то я счел неприличным отвечать согласием на подобное предложение. За это он никогда не выражал мне своей досады, и когда я даже один с ним обедал, то эта дама не появлялась к столу, хотя важнейшие сановники и светлейшие государственные вельможи постоянно ухаживали за нею и почитали за честь принимать участие в ее многочисленных и пышных собраниях. Такое внимание к утонченному чувству мелкого офицера заслуживает, во всяком случае, особенно благодарного признания, тем более что оно проявляется весьма редко и, напротив того, навлекает часто преследование на главу непреклонного. По службе граф выказывал мне величайшее доверие; по моим аттестациям полковники и генералы получали благодарности или выговоры; он часто употреблял меня, чтобы сглаживать неудовольствия и придавать новое движение остановившимся предприятиям. С Паренсовым дела постоянно шли нехорошо: вначале его устранили, поручив другие занятия, а потом по его желанию вернули в Генеральный штаб, а мне была передана, в чине капитана, важная должность обер-квартирмейстера военных поселений, причем корпусные обер-квартирмейстеры, полковники и генералы, фактически мне были подчинены. Неохотно лишился я этого верного друга, с которым, при всем затруднении наших взаимных отношений, никогда у нас не было ни малейшего несогласия или недоверия.
В мае или июне 1819 года, еше будучи в капитанском чине, я был вызван из военных поселений в Петербург к графу. Когда я к нему представился, он ввел меня в кабинет свой, разложил карту и сказал: «Цвиленев (генерал-лейтенант, начальник поселений в Могилевской губернии)[304] прислал на утверждение мое множество представлений поделан, которые зависят совершенно от местных условий. Поэтому я посылаю туда вас, чтобы вы на месте дали ему именем моим нужные разрешения. Вообще вы приведете тамошние хозяйственные дела в такой порядок, чтобы они потом могли идти без помехи. Я написал Цвиленеву, что вы знаете мою волю и сообщите ему ее и чтобы он считал ваши распоряжения за мои приказания. Я испугался и стал говорить графу, что поручение столь важное превышает мои силы, что я ничего не смыслю в сельском хозяйстве и не умею отличить овса ото ржи. На это он очень спокойно отвечал: — Это глупости. Поручения должны быть исполняемы, коль скоро на нас лежит служебная обязанность». — «Но, — сказал я, — если я исполню их дурно по действительному неведению?» — «Так я отдам вас под суд», — отвечал он мне в утешение. Тем кончилось наше первое объяснение. Второе не было успешнее. Я принял в соображение, что в самом деле не было налицо другого чиновника, который бы знал это дело, и, положившись на успех моих новгородских занятий, решился, чтобы совсем не оставлять служебного поприща, послушаться. Четыре месяца пришлось мне прожить в Могилеве, Я кинулся собирать местные сведения, работал и обсуждал, учился и учил в одно и то же время и наконец оставил генералу Цвиленеву общее наставление о хозяйственном управлении колониями. По возвращении в Петербург граф выразил мне полнейшую благодарность, но прибавил с насмешкою: «Видишь, все идет хорошо, коль скоро есть добрая воля». Я отвечал, что доброй воли тут мало, а надобно знать дело, с чем он решительно не согласился.
Скажу несколько слов о том, как мы жили. Летом работы начинались в 4 часа; от 11 до 1 или 2 часов отдых, обед и сон; затем опять работы до 8 часов. Зимою мы занимались в штабе военных поселений постоянно от 8 до 3 часов; но всего послеобеденного времени едва доставало, чтобы управиться с занятиями на дому. Часто приходилось сидеть до поздней ночи и затем приниматься за дело в 4 часа утра. В одну зиму я должен был ходить к графу с докладами по два раза в день: занятия шли беспрерывно, днем и ночью, и чиновники денные сменяли ночных. О воскресеньях и праздничных днях не было и помину. Я едва успевал причаститься св. тайн, не то чтобы навещать кого-нибудь.
Трудное было время. Мы его выносили, пока оно длилось, а начинать опять такую жизнь никто бы по доброй воле не согласился. Но нам выбора не было. Большая часть чиновников не имели состояния, а кто уходил от графа против его воли, тому уже нельзя было нигде определиться[305]. Не было, таким образом, и поблажки суетности, которая легко могла развиться по моим отношениям к остальному миру: перед именем графа отворялись двери во всех ведомствах и у знатнейших сановников государства; всюду допускали нас и принимали с отменною вежливостью.
В 1819 или 1820 году шефом штаба военных поселений назначен полковник Клейнмихель, занявший таким образом очень важное положение. Он был крестный сын графа и находился к нему как бы в родственных отношениях, что для Клейнмихеля было скорее вредно, нежели выгодно, так как, на основании этого духовного родства, граф обращался с ним, уже нисколько не стесняясь. Сначала не обращали внимания на Клейнмихеля и, когда он захотел входить во все дела, нередко отстраняли его; но с приобретением большей опытности и в силу его сердечного и духовного самопожертвования графской воле с ним освоились, и влияние его становилось все сильнее. Выгоды от того, конечно, не было, так как вместо одного начальника приходилось иметь дело с двумя…
Думаю, что мне не следует покидать этого предмета, не коснувшись государственного положения и характера графа Аракчеева, насколько они для меня выяснились за то время, когда я находился под его начальством, по близости моих к нему отношений и вследствие дружественного обмена мыслей с моими товарищами.
Аракчеев происходил от древней, но весьма недостаточной фамилии Тверской губернии; как он мне сам рассказывал, все его воспитание обошлось в 50 рублей ассигнациями, выплаченных медными пятаками. По окончании курса в артиллерийском училище он долгое время давал уроки математики, попал наконец в Гатчину, где жил великий князь Павел Петрович, и заслужил его милостивое расположение. В царствование императора Павла мы видим его комендантом Императорской Главной квартиры и генерал-квартирмейстером, с редким в России титулом барона, живущим в Зимнем дворце и вскоре после того «выброшенным» из службы, как было буквально выражено в дневном приказе, и сосланным в его поместье Грузино, полученное им от Государя в подарок. Поводом к этой последней катастрофе послужил, как мне передавал один из его близких родственников, следующий случай. Тогдашний барон принял незадолго до того в число своих приближенных одного иностранца, ему неизвестного, но которого ему рекомендовали с хорошей стороны и который числился в чине подполковника при нашем Генеральном штабе[306]. Однажды, в минуту сильного раздражения, барон высказал ему несколько глубоко оскорбительных слов, после чего подполковник решился застрелить Аракчеева и потом сам застрелиться. Он уже явился в Зимний дворец с заряженными пистолетами в кармане. Когда ему выяснили все безумие подобного поступка, то он, правда, отказался от него, но несколько дней спустя всадил себе пулю в лоб, оставив после себя письма к Государю, Наследнику[307] и некоторым государственным сановникам. По этому случаю поднялась буря негодования против Аракчеева при дворе и в городе, и даже Государь и Наследник ожесточились против него, и совершилось то, что было выше сказано. Лишь за несколько дней до кончины Императора Павла получил он прошение и был вызван обратно, Наследник никогда не отзывался об Аракчееве с выгодной стороны, и человеколюбивая, кроткая душа Монарха была слишком противоположна природе Аракчеева, чтобы можно было опасаться когда-либо сближения между ними, а между тем все-таки взяло верх соображение, что не следует оставлять без пользы такие замечательные дарования: ему была поручена артиллерия, находившаяся в то время в плачевном состоянии, и он ее совершенно преобразовал и, по крайней мере, приравнял к артиллерии, существовавшей в то время в остальной Европе. Потом он был несколько лет военным министром, покинул это поприще (по собственному ли желанию или вопреки ему), занимал затем разные обыкновенные должности, был впоследствии членом Государственного совета и Комитета министров, но находясь постоянно в числе ближайших особ, окружавших Государя. Здесь удалось ему приобрести все большее и большее влияние на дела государственные, и, наконец, в его лице, без особенного официального звания или положения, сосредоточилось все внутреннее управление империи, с непосредственным подчинением ему собственной императорской канцелярии. Все представления Государственного совета и Комитета министров восходили через него на Высочайшее усмотрение, и через него объявлялись все Высочайшие повеления. Таким образом, за исключением вопросов внешней политики и отчасти военного управления, состоял он как бы посредником между Монархом и государством, и, в силу особого Высочайшего указа, все объявляемые им от имени Его Императорского Величества повеления должны были приниматься за подлинное выражение монаршей воли[308]. Последовавшее затем создание военных поселений хотя и не послужило к умножению его власти, но усилило милостивое к нему расположение Государя, который питал к этому вопросу сердечное участие. Неожиданная кончина Императора Александра застигла его на этой высшей ступени почестей, доступной для подданного, и Император Николай также продолжал оказывать ему благоволение и уважение, как ближайшему сотруднику покойного Монарха. Но тут сам собою начал возникать разлад. Новый Государь желал действительно быть самодержцем, что и принадлежало ему вполне в силу божественного и человеческого права, а граф, напротив того, считал бразды правления своею принадлежностью. Этот разлад очень легко разрешился. Государь приказал управляющему собственною его канцеляриею, статс-секретарю Муравьеву, перевести канцелярию из квартиры графа в Зимний дворец и докладывать ему дела лично, а не через графа. Государственный секретарь и управляющий делами Комитета министров были оставлены в непосредственные отношения к Его Императорскому Величеству, и таким образом граф был устранен, причем даже не было потрачено ни одного листа бумаги. Только военные поселения были ему оставлены, но его честолюбие не могло этим удовлетвориться, и он просил отпуска за границу[309], причем обнаружились разные проявления, ясно свидетельствовавшие о его раздражительности и высоком о себе мнении и оставленные императорской фамилиею без внимания. За границей напечатал он на французском языке письма Императора Павла и Александра и некоторых других членов царской фамилии, адресованные на его имя[310], и так как он не испросил на это, как бы следовало, Высочайшего соизволения и эти письма в некоторых отношениях не могли быть напечатаны, то все наши посольства получили повеление препятствовать их появлению в свет и перекупить все уже изданные экземпляры, так что, сколько мне известно, действительно из них ничего не сохранилось в обращении. Что затем совершилось — неизвестно: отказался ли он добровольно или вследствие полученного внушения от официального значения, это составляет тайну между ним и Императором Николаем и могло быть известным лишь весьма немногим, но достоверно одно, что он прямо отправился в Грузине, что ему оставлено все его содержание и дом в Петербурге и, согласно его желанию, предоставлено в его распоряжение несколько чиновников. Здесь мог бы он, при наступившей старости, благополучно и в почете довершить свое земное существование, пользуясь теми отличиями, которые и теперь еще часто оказывались ему от царских щедрот, и при таких доходах, которые несравненно превышали все его потребности; но честолюбие — такой червь, который никогда не умирает в отчужденном от Бога смертном, и к этому еще присоединилось болезненное опасение, при всем своем избытке, умереть с голоду. Словом, он влачил жалкое существование и умер непримиренный с собою, без утешения и отрады; ни единая слеза сострадания не омочила его смертного одра. Так как, в силу сохранявшегося по повелению Императора Александра в Сенате духовного завещания его, титул графа Аракчеева должен был перейти к его наследнику, а между тем этот наследник им указан не был, и по смыслу самого завещания назначение наследника предоставлялось в подобном случае на усмотрение Государя, то Император Николай, по вскрытии духовного завещания, предоставил его наследство Новгородскому кадетскому корпусу, который и поныне носит название Новгородского графа Аракчеева кадетского корпуса и пользуется всеми доходами с его весьма значительного имущества.
Коснувшись, таким образом, внешней стороны деятельности графа, насколько я сам был тому свидетелем, и затем вкратце и последующего ее развития, я полагаю, что я обязан упомянуть и о внутренней жизни этого бесспорно замечательного человека, чтобы выяснить причину его необычайного государственного положения.
Что Аракчеев был человек необыкновенных природных способностей и дарований, едва ли может быть подвержено сомнению со стороны тех лиц, кто его хоть несколько знал и кто не увлекался безусловно своими предубеждениями. Быстро охватывая предмет, он в то же время не лишен был глубины мышления, когда сам того желал и когда она не вовлекала его в противоречия с предвзятыми его намерениями. Его образование ограничивалось математикою и военными науками, в которых он обладал обширными познаниями; история и литература промелькнули мимо него, оставив, впрочем, за собою некоторый след; но история, как основание государственного развития, и вообще государственное право были ему вполне неизвестны, и он даже почитал все возникшие на этой почве понятия и теории совершенною бессмыслицею и весьма искусно умел осаживать и осмеивать людей, которые толковали об этом заученными и отрывочными фразами. Его религиозные понятия были, так сказать, церковные, и он строго придерживался предписанных в этом отношении правил, но во внутреннюю его жизнь перешло из них весьма немногое: недоставало смирения, и при полнейшем отсутствии самосознания религия любви не могла утвердиться в его сердце и затем отразиться в его внешней жизни. Ему казалось, что он стоял одиноким, что его высота была умственно недосягаема, и с этого воображаемого величия взирал он на бедное человечество и пользовался его слабостями и страстями для достижения своей цели и для усиления своего безгранично возраставшего самолюбия. Поистине редкая и строго направляемая деятельность, необыкновенная правильность в распределении времени и воздержание от безмерного пользования плотскими наслаждениями давали ему очевидную возможность совершать более того, что могло быть сделано обыкновенным путем, и служили в его беззастенчивой руке бичом для всех его подчиненных. Но его нравственные правила были нетверды; у него почти постоянно были незаконные связи, и при этом он часто хвалился своим воздержанием. Жена его лишь несколько дней могла вынести сожительство с ним, потому что он желал в то же время удержать при себе свою любовницу; они расстались и с тех пор не хотели уже знать друг друга.
Его отношения с Императору Александру отличались ловкостью и тонким расчетом, но их нельзя было назвать честными. Под личиною строгой любви к правде и попечения о государственном благосостоянии он часто весьма грубо и непочтительно возражал ему; но как только он замечал, что Государь не желает отступаться от задуманного им намерения, то он тотчас убеждался его доводами и покорялся его верховным соображениям. При этом, подделываясь под чувствительное настроение Монарха, он часто предавался нежностям и высказывал, подчас как бы невольно, сентиментальную преданность к Государю в виде неудержимого порыва, чем успевал действительно внушить доверчивому Монарху дружеское к себе расположение, которое иначе могло бы казаться непонятным. За решительным отклонением всякой награды и всякого официального повышения скрывалось, под видом смирения, неограниченное высокомерие человека, который и без того почитался бесспорно первым лицом в государстве после Его Императорского Величества.
Его обращение с товарищами по службе было повелительное и весьма часто бессовестное и грубое. Обнаруживалось иногда и милостивое снисхождение, но я думаю, что едва ли кого-либо считал он своим сотоварищем. По общей служебной иерархии он, как генерал от артиллерии и член Государственного совета, не составлял еще особенно выдающейся личности, но его неофициальное положение возвышало его над всеми и придавало ему совершенно исключительное значение. Вследствие этого председатель Государственного совета князь Лопухин (собственно говоря, непосредственный его начальник) и действительный тайный советник Куракин, председательствовавший часто во многих комитетах, где граф состоял простым членом, относились к нему как покорнейшие его слуги, принимали с глубочайшим уважением все его приказания, подчинялись всяким с его стороны дерзостям, ухаживали за его любовницею и с величайшею поспешностью кидались к графу, когда ему недоставало партнера за карточным столом. Чего домогались эти две личности, которые принадлежали к знатнейшим фамилиям, обладали большим состоянием и уже пользовались всеми возможными государственными отличиями, довольно трудно понять. Это может объясниться лишь безгранично и бесцельно возбужденным честолюбием. Весьма немногие не следовали этому примеру или сохраняли, по крайней мере, некоторое собственное достоинство, но большинство высших сановников в столице поклонялись той высокой власти, которую он держал в своих руках. При этом он умел быть весьма любезным в своем снисхождении, в особенности в Грузине, где он желал разыгрывать роль простого дворянина, хотя и тут весьма часто проявлялись его тигровые когти. На станции Чудове, верстах в двадцати от Грузина, был выставлен флаг, который, подымаясь или опускаясь, возвещал, принимает ли граф в своем Грузине, так что высшие сановники нередко вынуждены были из Чудова возвращаться в Петербург, не достигнув своей цели. Его требования по отношению к подчиненным были неограниченны и безмерны: все семейные связи следовало приносить в жертву службе, то есть ему. Здоровье оставлялось без внимания до самого крайнего изнурения. Смертельная болезнь жены или ребенка не могла прервать служебных обязанностей ни на минуту; однажды он спросил одного штаб-офицера, который со слезами на глазах объяснял незначительное промедление по службе смертью своей жены: «А что мне за дело до смерти твоей жены?» Другой, по причине страдания в легких и совершенного физического расслабления, не мог подняться на лестницу к месту своего служения; он велел ему сказать, что если он тотчас не явится, то он заключит его в каземат, и тот, разумеется, немедленно взобрался наверх и, на сделанный ему мною упрек, возразил, что его здоровье, в сущности, еще более могло бы пострадать в каземате. После четырехмесячной нервной горячки, от коей я был спасен одним лишь божественным чудом, граф навестил меня в то время, когда два рослых солдата водили меня по комнате, и я собственно не мог еще вполне владеть ногами. Он сказал, что «я скучаю», и прислал мне на другой день работу, которою и затем продолжал постоянно снабжать меня, так что я впоследствии поплатился за это в течение многих лет сильнейшими нервными страданиями. С этою неумолимою бесчувственностью ко благу и вреду своих подчиненных соединял он в себе самое низкое лукавство. Так, например, держался он того правила, что следует каждому обещать настолько, чтобы побудить его к самой сильной деятельности, но не следует спешить выполнением этого обещания, чтобы рвение не охладилось и привлекательная цель всегда оставалась бы перед глазами.
И, однако, этот человек, для которого чувство не имело никакой Цены, предался самым диким выходкам, когда умертвили женщину, которая некогда была его любовницею и затем не переставала удерживать за собою его привязанность. Он вполне отказался от служебных обязанностей, удалился в Грузино, отпустил себе бороду, носил на шее платок, омоченный ее кровью, стал дик и злобен и подвергал ужаснейшим истязаниям множество людей, которые на деле или только помыслами участвовали в убийстве или могли, хотя косвенно, знать о том. Но и его постигли кары небесные еще при жизни. Кроме того, что в самом непомерном его самодовольстве уже заключался зародыш того червя, который видимо подтачивал его сердце и еще усиливал муки уязвленного честолюбия, по воле Всевышнего еще был у него живой бич, причинивший ему немало раздражения, в особенности во время его заграничного путешествия. Он считал себя отцом одного незаконнорожденного сына, которого воспитал в Пажеском корпусе и затем возвел в гвардейские офицеры и флигель-адъютанты Императора Александра; этот молодой человек был одарен (насколько я его знавал) отличными способностями, привлекательною наружностью и большим природным добродушием. Хотя, говорят, впоследствии обнаружилось, что он не был сын Аракчеева, но граф все же сохранил к нему свою прежнюю привязанность. Этот юноша с ранних лет предавался разным увлечениям, в особенности пьянству; бывали минуты отрезвления, но продолжались недолго. Во время несчастной катастрофы убийства графской любовницы и следовавших затем жестокостей, которые его сильно возмутили, он обратился к графу с настоятельными увещаниями в пользу обреченных жертв и, не достигнув своей цели, предался безусловно пьянству и довел эту страсть до крайних пределов к тому времени, когда ему пришлось сопровождать графа в его путешествии по Германии и Франции.
В припадках опьянения, когда граф пытался удержать его от дальнейших кутежей, он, говорят, с поразительною наглядностью выставлял ему зеркало его собственной жизни, и с таким жаром, что передававший мне о том мой сослуживец доктор Миллер[311], который бывал иногда третьим лицом при этих часто повторявшихся сценах, приходил от них в трепет. В течение многих месяцев граф выносил эти тяжелые минуты, но потом пробужденная совесть, вероятно, слишком сильно заговорила, и он расстался навсегда со своим обличителем. Шумский (так звали молодого человека) прошел все ступени погибели, погряз впоследствии в самой темной среде и умер преждевременно от последствий своего разврата. Тот же Миллер, мой почтенный друг, пользовавший графа в продолжение десятков лет, находился также при его смерти, когда он, цепляясь за жизнь с безграничною тоскою, не хотел думать о последнем часе и отталкивал от себя всякое о нем напоминание; а равно и не решался, под влиянием овладевшего им ужаса, дополнить свое завещание, хотя и намеревался это сделать в здоровом состоянии.
Если я несколько подробно изложил этот характеристический очерк, то поводом к тому послужило мне убеждение, что я изучил характер этого человека, игравшего столь значительную роль в истории России, несравненно ближе и имел гораздо более к тому случаев, чем большинство его окружавших, и что другим могло недоставать беспристрастия, которому я, по крайней мере сознательно, никогда не изменял; причем я не могу сообщать никаких анекдотов из chronique scandaleuse[312] графа и не хочу передавать того, что не могло бы служить к разъяснению его характера. Остается сказать еще несколько слов о его политическом и церковном положении. В политике во времена конституционных тенденций Императора Александра он держался совершенно противоположных воззрений и высказывал их вполне откровенно; однажды он сказал некоторым из нас: «Вы все карбонарии!» В церковном отношении он стоял на почве неподвижного православия; деятельность Библейского общества[313], вызов духовенства других исповеданий, влияние г-жи Крюднер[314] и других мистиков внушали ему отвращение, так что он прервал всякие сношения с князем Александром Николаевичем Голицыным и другими его единомышленниками. Он был руководителем той оппозиции, к которой принадлежал знаменитый архимандрит Фотий, графиня Орлова[315] и многие знатнейшие сановники империи[316]. В обоих этих направлениях он возымел перевес: Государь возложил на него, как на представителя самодержавного начала, бразды внутреннего управления, а в церковном вопросе князь Голицын был вынужден оставить Министерство духовных дел, передав его адмиралу Шишкову[317]. Русское библейское общество было закрыто, и правоверие превозмогло, хотя, по милости Божьей, библейское настроение не вполне погибло.