К. А. Измайлов[411] Граф Алексей Андреевич Аракчеев (Рассказ к его характеристике)

К. А. Измайлов[411]

Граф Алексей Андреевич Аракчеев

(Рассказ к его характеристике)

Предлагаемый рассказ, сохранившийся в моих заметках, записан мною еще в 1833 г, со слов бывшего тогда моего, по 8-й резервной] артиллерийской роте, командира — капитана Н. Ф. Демора, который прежде того служил в военных поселениях и едва ли не сам был свидетелем сиены объяснений с графом Аракчеевым действующего лица в рассказе, поручика Долгорукова — не князя[412], умершего, надобно полагать, 1826–1827 года.

В молодости моей, в тридцатых годах, еще были свежи воспоминания и рассказы о графе Аракчееве тех лиц, которые служили в военных поселениях. С одним из таких поселенцев пришлось и мне встретиться по службе моей в артиллерии. С горечью передавал он нам, молодым сослуживцам своим, те тяжелые впечатления, которые были вынесены им из его пребывания в этих «скитах», как называл он угрюмые, однообразные связи построек Новгородских военных поселений. Эти рассказы переполнены были повествованиями о таких деяниях временщика, которые могут казаться баснословными. Граф Аракчеев не терпел противоречий, не выносил возражений, и горе было тому, кто порицал его распоряжения. Грубый по природе, подозрительный, злой и мстительный по характеру, пользуясь широкою властью, он не разбирал средств для преследования и кары своих антагонистов; только лесть и беспрекословная покорность его воле были им отличаемы. Обладавшие этими добродетелями могли надеяться на его снисхождение. Вот один из образчиков, подтверждающий эти прекрасные доблести знаменитого графа Алексея Андреевича, — факт, переданный мне бывшим моим сослуживцем.

В первой половине 1820-х годов кипели работы по созданию военных поселений. Известно, что исполнителями их были большею частью артиллерийские офицеры, так как Аракчеев почему-то недолюбливал инженеров и эти последние были только составителями смет и проектов. Впрочем, и сам хозяин зорко следил за производившимися работами, поощряя по-своему усердных и карая нерадивых. Офицеров, желавших служить в поселениях, почти не встречалось, и они были переводимы туда большею частью по распоряжению начальства, то есть по указанию графа или по рекомендации тех начальников, которым он более доверял, — и вот такая доля выпала и на артиллерийского поручика Долгорукова, даровитого, бойкого и смелого молодого офицера. Он служил где-то на юге — и волею-неволею, по последовавшему приказу о переводе его в военные поселения, был немедленно отправлен к месту назначения. Это было в исходе зимы. Проезжая по почтовой дороге от Москвы до Новгорода, Долгоруков вечером остановился на одной из почтовых станций, чтобы погреться чаем. Покончив эту операцию, он стал собираться в дальнейший путь, как вдруг зазвенел почтовый колокольчик — и храп остановившихся под окнами лошадей дал знать о прибытии на станцию нового проезжего, а вслед за тем вошел в комнату пожилой господин, в помятой артиллерийской фуражке, закутанный в поношенную енотовую шубу.

Вновь прибывший проезжий, пытливо осмотрев Долгорукова, приветливо поклонился ему, и Долгоруков почтительно ответил на поклон старика.

— А, артиллерист, мое почтение, куда едете? — спросил проезжий.

— В военные поселения, — был ответ.

— А, к Аракчееву, ну и хорошо, — заключил проезжий, усаживаясь на кожаный диван.

— К сожалению, ничего не предвижу в этом хорошего, — с горечью возразил Долгоруков.

— Да почему же так, или служба там тяжела?

— Не служба, а жизнь. Кто не знает графа, этого жесткого и жестокого человека, у которого нет сердца, который не оценивает трудов своих подчиненных, не уважает даже человеческих их прав, — с горячностью заключил Долгоруков.

— Вот как; а я так знаю, что Аракчеев только лентяев и вертопрахов не любит, пьяниц и мотов преследует, а хорошему слуге и у него хорошо, — протяжно проговорил проезжий, пристально глядя на Долгорукова.

— Хорошо слуге, который льстит ему, слуге, который…

— Смеленько, смеленько, молодой человек, смеленько осуждаете человека, которого знаете только по слухам, — несколько сурово заметил проезжий.

— Не я один осуждаю его, — поспешил оправдаться Долгоруков, торопливо собираясь выйти из комнаты.

— Мое почтение, желаю счастливого пути, доброй службы и советую не слушаться дураков — может быть, увидимся, — проговорил незнакомец на прощальный поклон Долгорукова.

В воротах, при выходе его на улицу, прошмыгнул кто-то мимо его в военной шинели и в фуражке солдатского покроя и прошел на крыльцо станционного дома. «Это слуга проезжего», — подумал Долгоруков, и злая догадка промелькнула в его голове. Последние слова проезжего: «Может быть, увидимся» — несколько его озадачили.

«А что, если это сам Аракчеев? — невольно подумалось ему. — Вот попался!»

Но почтовая тройка тронулась, зазвенел колокольчик — и Долгоруков помчался ухарскою прытью ямской езды, какою славилась Русь до искрещения ее сетью железных дорог, и на другой день, вечером, путник был уже у цели своего путешествия.

Явившись к новому своему начальству, он узнал, что все прибывающие на службу в поселения должны были непременно представляться к самому графу, и как граф накануне выехал в южные поселения, то Долгорукову и предстояло исполнить этот долг по возвращении его.

Известие, что Аракчеев уехал «накануне», неприятно отозвалось в ушах Долгорукова, и теперь он был вполне убежден, что в дорожном незнакомце встретил страшного своего начальника. С приезда своего, в течение трех недель, Долгоруков был без дела и, однако, никому не промолвился о своей встрече, ожидая разрешения своей догадки и придумывая средства, как выйти из затруднительного положения, если бы эта догадка оправдалась. Но вот, наконец, раз вечером он получил форменную записку, содержащую в себе приказание: «Ваше благородие, имеете честь завтра в 10 часов представиться его сиятельству». Тревожно проведена была Долгоруковым наступившая ночь. На другой день, за час до назначенного времени для представления графу, он уже был в знаменитом Грузине, резиденции графа. Войдя в залу, назначенную для представления, Долгоруков нашел уже там двух-трех офицеров. Но вслед за тем молча, тихо, как бы под давлением страха или благоговения, стали входить новые лица — и скоро вся зала наполнилась военными чинами разных родов войск, начиная с генерала до прапорщика. В ожидании чего-то в зале царила глубокая тишина, нарушаемая изредка порывистым шепотом речи старших чинов. У одной из запертых дверей стоял навытяжку офицер в парадной форме: это был дежурный. Дверь, на которую часто обращались взоры присутствовавших, вела во внутренние покои графа. Но вот дверь отворилась, все встрепенулись — и из нее вышел какой-то генерал с бумагою в руке.

— Клейнмихель! — шепнул Долгорукову сосед его.

Он был начальник штаба военных поселений. Генерал, раскланявшись с присутствовавшими генералами, развернул бумагу, оказавшуюся списком представляющихся графу, и стал по ней приводить длинный строй их в порядок вокруг залы. Окончивши эту проверку, Клейнмихель удалился в заветную дверь, а в зале водворилась мертвая тишина. Но не прошло и пяти минут, как та же дверь снова отворилась, и из нее вышел старый генерал, сопровождаемый Клейнмихелем.

Сердце бедного Долгорукова дрогнуло и крепко забилось: это был он проезжий, встреченный им на станции, это был сам Аракчеев, которому Долгоруков высказал о нем же самом столько дерзких истин[413].

Аракчеев, войдя в залу, остановился, суровым взглядом обвел всех присутствующих, как будто отыскивая кого-то взором своим, — и Долгорукову показалось, что этот обзор заключился на нем. Но вот началось и самое представление. Генерал Клейнмихель по списку именовал представляющихся: граф одних обходил молча, другим выражал за что-то свое одобрение, а некоторым строго выговаривал. Но вот дошла очередь и до Долгорукова. Начальник штаба громко прочел:

— Поручик Долгоруков, переведенный из…

Аракчеев не дал докончить генералу его доклада.

— Мое почтение, — сказал он Долгорукову полунасмешливо, носовою нотою, и тот отдал ему почтительный поклон.

— Мое почтение, — повторил граф с особенным ударением, и тот снова повторил такой же поклон.

— Мы с ним старые знакомые, — сказал Аракчеев, обернувшись к начальнику штаба. — Не так ли? — обратившись снова к Долгорукову и пристально глядя на него, спросил его граф.

— В первый раз имею счастие представляться вашему сиятельству, — смело ответил Долгоруков.

— Как в первый раз? а помнишь станцию на Московской дороге? помнишь, как ты честил меня?

— Я говорил с проезжим, ваше сиятельство.

— О, да ты, я вижу, молодец на слове, каков-то на деле? Повторяю тебе, что Аракчеев дураков и лентяев не терпит. Пусть он будет по-твоему такой-сякой, а посмотрим, ты какой.

— Петр Андреевич! — обратился граф к Клейнмихелю. — Поручить поручику Долгорукову постройку номера… — При этом Аракчеев назвал номер предполагавшейся постройки какого-то нового здания, близ самого Грузина.

Во все время этой сцены в зале царила мертвая тишина. Отдав это приказание относительно Долгорукова и затем пасмурно с места обозрев все остальное собрание представлявшихся, Аракчеев удалился. Все стали расходиться. По выходе из дома несколько лиц обратилось к Долгорукову с расспросами о знакомстве его с графом, и на объяснения свои о том он выслушал предупреждение: «Будьте осторожны, вам предстоит тяжкое испытание».

Работы по устройству военных поселений открывались рано весною: граф торопился окончанием их. Через две-три недели должен был начаться египетский труд. В это время Долгоруков получил для соображения все письменные и словесные наставления. Так как порученная ему постройка находилась близехонько от Грузина, то он догадывался о цели этого распоряжения и приготовился к борьбе со всякою случайностью.

Но вот, наконец, настала и самая пора работ, и молодой офицер со всею горячностью предался порученному делу. Отрешившись ото всех знакомств, товарищеских связей, бросивши все посторонние занятия, он только и помышлял о том, как выйти ему из того тяжкого положения, в какое он поставил себя своею опрометчивостью: он думал, что его труды и усердие все-таки укротят затаенный гнев графа. Прошло несколько дней от начала его занятий, как вдруг граф пожаловал для осмотра работ. Осмотрел их и, не сказав ни слова, удалился. Не прошло после того и двух дней — новое посещение графа, потом скоро не замедлилось и третье — и все три в разные часы дня. Долгоруков понял, что надобно не дремать, а быть постоянно настороже, и вооружился терпением. Чтобы еще ближе быть к работам, он расположился бивуаком в одном из рабочих сараев — и ночь только отдал себе. С раннею утреннею зарею он уже был на работах и с вечернею возвращался в свой сарай на ночлег, а граф неустанно посещал и посещал его, но всегда заставал строителя на месте работ. Уже Долгоруков слышал от графа и слово одобрения: «Хорошо, молодец», и было за что. Работа под наблюдением Долгорукова действительно кипела — и он далеко опередил своих товарищей по той же профессии. В средине лета постройка была совершенно окончена — и через неделю после того Долгоруков запискою был приглашен представиться графу.

— Ну, поздравляю тебя, ты штабс-капитан, — обратился Аракчеев к представлявшемуся ему Долгорукову. — Повторяю тебе, что Аракчеев лентяев и дураков не жалует, но усердие и труды оценивает.

Сказавши это, граф тут же передал приказание генералу Клейнмихелю о поручении Долгорукову новой работы.

Как ни обрадовался Долгоруков чину штабс-капитана, который в то время весьма туго доставался в артиллерии, но едва ли не более был опечален новым поручением. Он не боялся труда, но его крепко возмущал надоедливый надзор за ним графа.

Но и новая работа была окончена, и так же благополучно, как и предшествовавшая, с тем же благоволением графа, и заключалась новою наградою Долгорукова. Таким образом, два с половиною года тянулись тяжкие для него испытания, и за это время он успел получить и чин капитана, и орден. Граф видимо благоволил к нему и даже отличал своим доверием, но, к несчастью, капитан Долгоруков зазнался перед своим грозным начальником.

В то время, когда граф Аракчеев, увлекаемый идеею создать что-то необыкновенное из устройства военных поселений, так ревниво преследовал малейшее порицание этой идеи, он встретил в лице Долгорукова непрошеного, дерзкого противника своей заветной мысли. Долгоруков находил, что устройство военных поселений, обращение мирных поселян с их потомством в пахотных воинов не только не может принести пользы, но в будущем готовит непоправимое зло и грустные последствия. От мнения Долгоруков перешел к делу: в обширной записке он изложил свой взгляд по этому предмету и критически отнесся к этому нововведению, пророча ему в будущем полную несостоятельность и самую отмену его. Эту несчастную записку он имел смелость представить через начальство своему грозному принципалу. История умалчивает, с каким чувством читал граф эту записку, но только она скоро возвратилась по начальству же к ее автору с лаконическою, энергичною пометкою рукою Аракчеева: «Дурак, дурак, дурак!» Говорили, что и посредствующему начальству передача этой записки обошлась нелегко.

Но Долгоруков не угомонился. Оскорбленное ли самолюбие, уверенность ли его в непогрешимости своего мнения, изложенного в записке, и, наконец, не упрямая ли настойчивость подстрекнули Долгорукова, но он успел, вероятно, при помощи врагов графа, а их было у него немало, довести свою записку до сведения Императора Александра Павловича. Государь прочитал записку, и она была им обращена к графу Аракчееву, с изображенною на ней, как говорили, такою приблизительно резолюциею Государя: «Прочитал с удовольствием, нашел много дельного и основательного, препровождаю на внимание графа Алексея Андреевича».

Можно себе представить то раздражение графа, в какое он был приведен дерзкою настойчивостью Долгорукова. Муравей осмелился восстать на слона и беспощадно был раздавлен им: капитан Долгоруков исчез, бесследно исчез в одну ночь. Ходили разного рода слухи, догадки — и даже денщика его не оказалось на квартире капитана. Говорили, что в роковую ночь кто-то видел троичную повозку, отъезжавшую от квартиры Долгорукова с ямщиком и двумя пассажирами. Поговорили, посудили тихомолком об этом событии, а капитан все-таки пропал, бесследно пропал. Минуло около двух лет после исчезновения Долгорукова. Не стало Императора Александра: воцарился Николай Павлович, и совершилось падение всемогущего временщика. Появился наконец и Долгоруков, изможденный, убеленный сединою, со всеми признаками надломленной жизни. Два года несчастный, жертва необузданного своеволия, томился в казематах Шлиссельбургской крепости. Произведенный в подполковники, с зачетом двух страдальческих лет в этом чине, он скоро переселился в вечность.

И мне привелось один раз в жизни встретить всемогущего графа. Это было давно, в лета моего детства, но и теперь еще живо рисуется в моем воображении его высокая, сгорбленная фигура с мрачным выражением лица, закутанная в поношенную енотовую шубу, в трехугольной шляпе, надетой на голове, как говорили тогда, шутя, поперек улицы, то есть по форме. Зимою, в начале 1825 года, мы с братом, новички-кадеты, шли с отцом около старого арсенала, здания, существовавшего на месте, с которого начинается ныне монументальный Александровский мост через Неву[414].

— Генерал, — сказал нам отец, напомнив этим, что мы обязаны были отдать честь шедшему нам навстречу военному офицеру.

Мы с братом остановились, повернулись во фронт, что сделал и отец наш, приложивши руку к шляпе: он был в отставной военной форме.

— Мое почтение, — произнес сурово, носовою нотою, встретившийся генерал. — Это ваши детки — хорошо, молодцы — видно, что дети военного!

— Кто это? — спросил я отца, когда прошел генерал.

Отец осторожно оглянулся назад — и, наклонившись, шепотом, таинственно произнес:

— Граф Аракчеев — запомните его, он строгий, очень строгий человек.

И запомнили мы его. И сколько наслышались и начитались впоследствии сказаний об этом строгом человеке.