Сорок пять лет на эстраде Автобиографические записи[10]
Сорок пять лет на эстраде
Автобиографические записи[10]
От редакции
В 1948 году по просьбе одного из первых историографов советской эстрады, Е. М. Кузнецова, собиравшего материалы для монографии о Н. П. Смирнове-Сокольском, Николай Павлович сделал ряд автобиографических записей. Состояли они главным образом из автоаннотаций репертуара, начиная с самых первых его шагов на эстраде.
«…Ваше письмо с просьбой прислать вам «пять-шесть цитат» застало меня, когда я уже заканчивал для Вас целую гору «словесной руды», – писал он в одном из писем Е. М. Кузнецову (от 24 августа 1948 года). – По предложенному Вами плану я отобрал сначала фельетоны, в которых так или иначе цитировались классики, потом увлекся подбором материала, а потом, как я обещал, составил для Вас список всего репертуара (наиболее значимого, конечно) – за тридцать пять лет, по пятилеткам… И вот получилось, знаете, нечто вроде действительно творческого портрета (материала, вернее, к нему). Не есть ли это и метод для написания такого «портрета»? Длинновато получается, но зато встает эпоха… Впрочем, все это мои личные размышления. Для Вас же пусть все это послужит «рудой». На этот раз ее порядочно…»
В дальнейшем он не раз возвращался к первоначальным записям, дополняя их новыми сведениями. Эти записи и положены в основу настоящей публикации. В архиве Смирнова-Сокольского сохранился ряд вариантов этой «словесной руды», в том числе и более подробные выписки из исполнявшихся им когда-то куплетов, монологов, фельетонов, а также «автобиографии», написанные для разных учреждений и организаций; стенограммы выступлений, где он нередко возвращался к тем или иным этапам своей работы на эстраде, и др. Все эти материалы также использованы при подготовке настоящей сводной редакции автобиографических записей, не предназначавшихся самим Сокольским для печати (это только «руда», неоднократно напоминал он Кузнецову). Вместе с тем именно в силу своей конкретности, документальности они едва ли не впервые на живых примерах показывают эволюцию эстрадного репертуара, представляя значительный интерес и для истории советской эстрады и для творческой характеристики самого Смирнова-Сокольского, его поисков, ошибок и свершений на пути утверждения нового жанра советской эстрады – эстрадного фельетона.
* * *
Родился 5 (17 марта) 1898 года и вырос в Москве. Мать – театральная портниха. Отец – типограф-афишер (мастер по набору текста афиш – специальность, в свое время особенно ценившаяся в типографиях). Он же потом занимался мелкой антрепризой и с кем-то в компании «держал» сезона два-три театрик при буфете в Московском зоологическом саду. Все это было очень давно – отец умер, когда мне был год. Мать умерла в 1942 году, в войну, глубокою старухой. Театральная портниха, она имела дело со многими актрисами Москвы. Дом посещался людьми театра, разговоры были театрального порядка.
Мать сумела отдать меня в Александровское коммерческое училище, но, на беду, сатирические способности мальчика проявили себя неожиданно рано. Виной всему был «Муравейник» – рукописный ученический журнал, который я редактировал года три. Пока в «Муравейнике» появлялись сентиментальные стишки, отвечавшие духу времени, все было в порядке. Но достаточно было статейки, высмеивавшей недостатки одного из преподавателей, как отношение стало резко отрицательным. Когда на правах редактора журнала я предстал перед разгневанным директором, выяснилось, что автор статейки – я сам. Этот сатирический опус чуть было не стоил мне изгнания из училища. Однако исключен не был – помиловали. Сатира была глупая, педагоги немногим умнее.
Не мечтал и не хотел быть актером. Влекли к себе газета, журнал. Молился на знаменитого тогда фельетониста Власа Дорошевича. По окончании училища решил посвятить себя газетной деятельности. Фельетонов, однако, писать не давали, перебивался с хлеба на квас мелким репортажем в «вечерках».
В одну из редких минут хорошего настроения секретарь редакции решил открыть мне секрет, какими качествами должен обладать настоящий репортер: лирика не нужна, романтика – тоже, несите сенсацию – и получите двести строк… Помогли товарищи. Шепнули на ухо, что сенсации может и не быть – ее нужно «сделать». Вскоре же перед секретарем редакции лежало сенсационное сообщение об ограблении могилы только что похороненного биржевого туза. Почувствовал себя настоящим журналистом. Следующий день принес, однако, горькое разочарование: опровержение родственников и неприятный разговор у редактора, сообщившего, что редакция в моих услугах больше не нуждается. Жалел, но угрызений совести не испытывал: сенсации придумывали и великие мастера. Правда, удачнее.
После неудачи с «сенсацией» двери редакций передо мной закрылись. Начал пробовать разные профессии. Служил почему-то в правлении свечного завода.
H. П. Смирнов-Сокольский. 1913 год
Увлекся садовыми куплетистами. Нашел в их работе много общего с газетной, но с одним огромным преимуществом: не было сердитого секретаря редакции, безжалостно гасившего все, что шло дальше «пожара» или несчастного случая.
Кусок хлеба стал добывать писанием «репертуара» мелким куплетистам. Убедившись, что не только для писания, но и для исполнения куплетов особых талантов не требуется, решил исполнять куплеты сам.
Впервые выступил в качестве профессионального юмориста в Малаховке. С успехом пел отчаянные куплеты о жуликах, которые «не идут воевать». Присутствовавший при этом антрепренер Н. Гриневский, которому, очевидно, это понравилось, пригласил в свой театр миниатюр на Сретенке «Одеон», где я занял положение дешевого эстрадного универмага: за пять рублей в сутки сразу стал опереточным простаком, драматическим любовником и «комиком-куплетистом – любимцем публики». В вечер – четыре сеанса, десять-двенадцать переодеваний.
Еще через год был уже приглашен в кино, за сравнительно значительные деньги, в качестве «признанного» любимца публики.
Стать таковым было нетрудно, поелику то, что преподносилось с такой эстрады, было до ужаса безграмотно и по репертуару косно и негибко.
Потрясал всякого рода «экспромтами».
Н. П. Смирнов-Сокольский. 1917 год
Долго искал жанр, выступал в рванье, в эксцентрическом фраке, пока не остановился на толстовке с белым бантом.
Ввиду того что была первая мировая война – шел 1916 год, – темы были ура-патриотические, оттеснявшие «клубничку», главенствовавшую у тогдашних куплетистов. Система выступлений была такова: небольшой стихотворный монолог, два-три куплета или песенки, частушки. Между ними веселая репризная болтовня.
Первый монолог, с которым я появился на профессиональной эстраде, назывался «Шептунам». Стихотворное произведение с различными гневными обвинениями маловерам и шептунам, сомневающимся в силе русского оружия.
В нем были строки:
Пройдет декабрь, шинель надену,
Возьму винтовку в руки я,
Пойду туда, где ждет уж смену
Солдат геройская семья…
Вот там, дескать, я докажу… и так далее и так далее. В январе читал: «Январь пройдет, шинель надену…» Потом – февраль, март, апрель. В мае пришлось подлаживаться под размер стиха: «Вот май пройдет, шинель надену…» Стал получать письма от зрителей примерно такого содержания: «Или ты, сукин сын, надевай шинель и поезжай воевать действительно, или по крайней мере – не трепись…»
Это едва ли не впервые заставило подумать, что слова, бросаемые с эстрады, не столь уж безответственны. В особенности если выступаешь «бия себя кулаками в грудь».
Темы монологов (в то время довольно многочисленных) были: купцы, набивавшие цену на товар; «мародеры тыла», уклонявшиеся от воинской повинности («Вперед, зем-гусары, вперед!»); монолог, бичевавший привычное «авось да небось», которыми и пытался объяснить якобы «временные» военные неудачи (монолог «Царица Лень»).
В куплетах и песенках высмеивались «братушки-болгары», объявившие нейтралитет, старик Франц-Иосиф, нос Фердинанда Болгарского (это все были союзники Вильгельма) и, наконец, сам «Вильгельм кровавый», которому доставалось с чадами и домочадцами, то есть с кронпринцем Мальбруком и прочими. Особое место занимали модные в то время «Военные песенки», «Военные картинки» и «Мозаики», вроде «Кто и что поет в наши дни», «Эволюция уличной песенки» и т. д.
Одной из излюбленных тем, пользовавшихся успехом, было введение на военное время запрещения продажи крепких напитков и в то же время широкий обход этого запрещения: водку подавали в чайниках. Пользовалась успехом песенка «Зачем же вы мне чайник прицепили», переделанная на злобу дня из старых шантанных куплетов.
Антрепренер Н. Гриневский, пригласив меня в свой театр миниатюр, сразу выпустил афишу, называя меня в ней «старым любимцем публики». И хотя публика видела перед собой восемнадцатилетнего «старого любимца» впервые – недоразумений не происходило. Зато дежурного околоточного надзирателя оскорбляло недостойное вольнодумство, просвечивавшее сквозь некоторые монологи и куплеты.
Гриневский, как деловой человек, знающий всему цену, быстро нашел точки соприкосновения: за сто рублей, получаемые ежемесячно от Гриневского, околоточный начал соответственно относиться к моим выступлениям: когда у него, всегда сидевшего в пятом ряду, портфель находился на коленях, – это значило, что в театре «кто-нибудь» есть, и артисты пели исключительно о цветах, о любви, ночах безумной страсти. Когда же портфель был под мышкой – мы знали, что петь можно о чем заблагорассудится.
Все было бы хорошо, если бы в один из вечеров я не перепутал сигнализацию и не продернул взяточника пристава и его супругу в присутствии его самого за тайную продажу водки в чайниках. Был посажен на гауптвахту на две недели за «подрывание основ существующего строя»…
Настоящим успехом начал пользоваться в 1917–1918 годы за свои монологи.
С какой пакостью приходилось это перемешивать – стыдно вспомнить. Старался уйти от эстрадного трафарета. Было трудно. Слишком заштампованные образцы были перед глазами, слишком определенны были требования публики.
Монологи и куплеты окончательно определили место мое на эстраде: жанр «злобиста», в отличие от жанра «салонного», имевшего своих поклонников. Юмористы «салонные» миновали всякую «злобу дня» и «политику», а пели модные «Луна, луна, наверно, ты пьяна» или «Ночью глазки горят, ночью ласки дарят, ночью все о любви говорят»…
Путь «злобиста» был труднее. На этот более трудный путь я сумел, к счастью для себя, вступить с самых первых шагов на эстраде.
В дни, когда в воздухе уже запахло грозой революции, стал исполнять песенку на мотив «Колокольчики, бубенчики звенят». Немудрящие куплеты на различные «злобы дня», с намеком в последнем куплете на убийство Григория Распутина. Окончание куплета было без слов, пелись только две первые строчки:
А теперь, потехи ради,
Я спою, как в Петрограде…
Остальные строчки не исполнялись, но оркестр продолжал играть, и я жестами показывал, что именно случилось. Жесты были достаточно наглядны, и зрители превосходно понимали, о чем речь… В заключение я доставал из кармана замок, как бы запирал им собственный рот и с этим замком уходил за кулисы.
Свержение самодержавия застало меня в театре Струйского. Репертуар первых дней после свержения царя был таков, что антрепренер не замедлил добавить к моей фамилии пышный «титул» – «Певец свободы».
H. П. Смирнов-Сокольский в «рваном» жанре
Про Распутина и «Сашку в вышитой рубашке» – не пел и не читал, а в первом же «бесцензурном» монологе были такие слова:
Приветствую тебя, мой новый властелин,
Великий наш народ, свободный, гордый, смелый,
Тебя, могучий Росс, тебя, о исполин,
Потешить рад я шуткою умелой…
Но не пеняй за то, что нынче Николаю
Я не воздам здесь должного строкой,
Пойми меня, я просто не желаю
Касаться нынче мелочи такой…
Пусть улица, захлебываясь, тащит
«Его» кровать иль будуар «ее» —
И зрители восторженно таращат
Свои глаза на грязное белье…
Как прежде, тещ я не касался плеткой,
Хоть и нужда гнала порой в петлю,
Так и теперь своей сатиры ноткой
Не потревожу сброшенную тлю…
И – вывод:
Народ, пойми! Враги иного рода
Появятся сейчас, чтоб сбить тебя с пути,
И если дорога тебе твоя свобода —
Умей врагов ее увидеть и найти.
Пусть розовый туман не закрывает очи,
Свободу уберечь – труднее, чем добыть.
Гляди вперед, солдат, гляди вперед, рабочий,
А Николая можешь позабыть!..
Оголтелая агитация «за Керенского», развернутая в те дни буржуазными журналами и газетами, всякого рода «бабушками русской революции», едва не сбила с толку. «Сосульку, тряпку – принял за человека», – горько каялся я в одном из послеоктябрьских своих монологов словами гоголевского городничего. И во исправление «грехов молодости» посвятил ряд лет спустя специальный фельетон – «Доклад Керенского об СССР» (1930) – разоблачению лживости и подлости этого «главноуговаривающего» эмигрантского вождя.
Иллюзии, впрочем, кончились быстро. И в канун Октября был написан монолог «Москва вечерняя», начинавшийся так:
Улицы вечерние, улицы туманные,
Нас к себе манящие ласкою своей.
Жизнь у нас свободная, но такая странная —
Ни с боков, ни спереди не видать огней…
Свергла путы царские наша Революция,
Буйный вихрь промчался и уже затих.
Что-то вышла куцая эта Революция,
Вы, друзья, простите невеселый стих…
Дальше шла картина предоктябрьской Москвы с ее «чехардой министров», неразберихой и своего рода «пиром во время чумы» распоясавшейся буржуазии:
Блещет магазинами, манит ресторанами,
Пьянство разливанное и угар ночей,
А в душе невесело, сердце ноет ранами,
Лица утомленные, блеск больных очей…
Города вечернего дикие контрасты —
Под огнем трактирных ярких фонарей
Кучка оборванцев, голых и несчастных,
С злым тяжелым взглядом жмется у дверей…
И вопрос к зрителю:
Полно, ради ль этого шли «а смерть товарищи?
Это ль новой жизни лучезарный блеск?
Сила всенародная разожгла пожарище,
А горит «лучинушка, издавая треск»…
Руки у крестьянина, батрака, рабочего
Тянутся к оружию и в глазах огни,
Что народу ночи? Ночи он не хочет —
Силой превратит он эти ночи в дни…
Свора адвокатская властью лишь играется,
Продают свободу оптом и вразнос,
А душа рабочая гневом наливается —
Верьте, накануне мы небывалых гроз!!!
На этом можно закончить обзор недолгой дооктябрьской деятельности.
После Октября работать стало легче. Все встало на свои места. Цель обозначилась ясно. Для «злобиста» в особенности.
Внешне форма выступлений осталась та же. По-прежнему – монолог, несколько песенок, куплетов, частушек.
Ездил по фронтам гражданской войны. Наибольшей популярностью из куплетов пользовались «Пушкинские рифмы», ставшие на какое-то время «коронным номером»:
Революция в Европе
Все сметает, всех мутя, —
«Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя».
Две строчки – я, две строчки – Пушкин. Вся «злоба дня» того времени проводилась через эту, очень благодарную и отвечающую любому положению форму. В четыре строчки укладывались такие, скажем, темы, как:
Пан Пилсудский, отступая,
Все взрывает без стыда —
«Хлопотливо не свивает
Долговечного гнезда».
Врангель, наш барон достойный,
Ныне зрит тревожны сны:
«В теплый край, за сине море
Улетает до весны».
Вновь Махно-куда-то вылез,
Вот не ждали молодца —
«Тятя, тятя, наши сети
Притащили мертвеца…»
Ах, политику Антанты
Вряд ли где-нибудь поймут!
«Домового ли хоронят,
Ведьму ль замуж отдают…».
Лишь Петлюра веселится,
Ездит все туда-сюда —
«Птичка божия не знает
Ни заботы, ни труда…».
Все у белых онемело,
Опустились руки вниз
«И в распухнувшее тело
Раки черные впились…»
Лишь Москва не унывает
И врагов повсюду бьет —
«Рано утром птичка встанет
И поет себе, поет…».
Затрагивались столь же бегло темы внутренней жизни, бытовые:
Вот от Сухаревки с облавы,
Спекулянтов рой ведут —
«Сколько их, куда их гонят,
Что так жалобно поют…».
Мой приятель в Упродкоме
Ничего себе живет,
«То соломку тащит в ножках,
То пушок домой несет…».
Количество куплетов, написанных в этой форме, огромно. Это была своего рода маленькая газета, в которую я вставлял, приезжая на фронт, и местные темы.
Весьма часто, так же как и «Пушкинские рифмы», пополняясь сообразно обстоятельствам новыми куплетами, исполнялась мною в ту пору и «Новая метла», написанная в начале 1918 года:
…Гоц, Керенский и другие
Все загадили в краю,
Помогите, дорогие,
Выместь Родину мою.
Всех бездельников банкиров,
Трудовой семьи вампиров,
Что шипят на новый строй,
Паразитов, наглых франтов,
Кровососов фабрикантов —
В шею новою метлой.
…Подмести немедля надо
И «казенные» места,
Проползло немало гада
К нам украдкой в ворота!
Всех подложных «комиссаров»
Из вчерашних земгусаров,
Грязных взяточников рой,
Ради выгоды корыстной
Строй признавших ненавистный, —
В шею новою метлой!..
Каждый куплет сопровождался рефреном:
Грязи, сору без числа
В обновленной хатке.
Ну-ка, новая метла,
Наведи порядки!
Зимой 1919 года, в канун пятнадцатилетней годовщины первой русской революции, по просьбе старого эстрадника Алексея Раппапорта написал песню про пятый год:
Отец и сын – их в нашей песне двое —
В кровавый пятый год на Пресню вышли в ночь,
Малютка-сын патроны нес героям,
Отец – стрелял, гоня тиранов прочь…
Был жарок бой тогда… Нехватка лишь в снарядах
Смутила те священные ряды.
Был сын убит в Москве на баррикадах,
И был отец закован в кандалы.
Дралась, как зверь, наймитов шайка злая,
И кровь лилась рекой… Я помню, как сейчас:
Малютка-сын, от ран изнемогая,
Ручонкой слабой знамя наше спас…
Сурово плакали бойцы во всех отрядах,
Причина слез была для всех проста:
«Мой сын убит в Москве на баррикадах…» —
Шептали им отцовские уста.
Наутро бой победу дал сатрапу,
Расправилися зло над Пресней слуги тьмы:
Отца в Сибирь угнали по этапу,
И без него зарыли сына мы…
Попов не звали мы кадить на тех обрядах,
Таили месть, запрятавшись в углах,
За то, что сын убит на баррикадах,
И за отца, что гибнет в кандалах.
Прошли года – и жизнь иная ныне.
Знамена алые и солнечная даль,
Но Пресня помнит об отце и сыне
И будит песней старую печаль…
Те песни слышатся у нас на всех парадах,
Под шаг поют их в воинских частях
О том, как сын убит на баррикадах
И как отец замучен в кандалах…
Десять лет спустя эту песню напечатали в журнале «Цирк и эстрада», сопроводив ее моей короткой заметкой-воспоминаниями о «незабываемом девятнадцатом»:
«…тогда Страстная площадь (ныне Пушкинская), в Москве, в семь часов вечера была странной… Под распахнувшимся случайно драным пальтецом неожиданно засверкали шитые золотом мундиры камергеров, белоснежные сорочки, фраки и одеяния короля Лира.
Актеры ехали на халтуру… Собственно, не ехали – их везли на санях, в розвальнях, на грузовиках.
Все было очень странно и очень просто: рядом с народной артисткой Гельцер закапывались в солому фокусник Кулявский и свистун Вестман.
На этих концертах эстрадные певцы с успехом пели и мою песню. Пели на какую-то нудную музыку, но пели «с душой», то есть так, как теперь почему-то решили, что петь не следует.
Это было пятнадцатилетие 1905 года – первый свободный юбилей «генеральной репетиции Октября». Теперь празднуют четверть века – и у меня просят напечатать эту песню как воспоминание о том, что пели эстрадники о пятом годе…
Песня кажется простой и наивной – одиннадцать лет назад я сам был прост и наивен. Она написана так, как теперь не надо писать: старая форма при новом содержании. Сейчас прежде всего требуется новая форма. Это правильно, но что из себя эта новая форма представляет, пока не знает ни один из почтенных авторов этого неопровержимого рецепта. Новую форму ищут, новую форму найдут – я верю… Но пока у нас песен мало. Новые песни делать трудно, ах, как трудно делать новые песни…»
Столь же бесхитростен, как эта песня, и примитивен по литературной своей форме написанный несколько раньше, еще в 1918 году, монолог «Царь-голод», исполнение которого, однако, встречало живой отклик слушателей. Несмотря на все свои литературные шероховатости (сейчас они видней, чем тогда), он, судя по всему, производил должное агитационное воздействие. А это было главным. «Шершавым языком плаката» я пытался говорить о самом важном, к чему нужно было призывать тогда с эстрады-трибуны – к активной борьбе за революцию, к сплочению всех сил на защиту советской Родины.
Монолог начинался с подробного описания одного из самых страшных врагов, угрожавших стране, «царя царей», повсюду считавшегося непобедимым:
…Все перед ним свои склоняют спины,
Со страхом все его прихода ждут —
И он идет походкой властелина,
И где пройдет – там люди слезы льют…
Его лицо серей дорожной пыли,
Его глаза зловещим жгут огнем,
Вокруг него тяжелый запах гнили
И пляшут кости под его плащом…
Жестокий царь… Его зовут Царь-голод…
О да! Он царь! И власть его сильна:
Махнет рукой – рабочий бросит молот,
Ногой стучит – и нива сожжена.
Он не жалеет никого на свете,
Нет для него недостижимых мест:
Куда взглянул – там погибают дети
И женихи лишаются невест.
…Но есть оружие и против силы этой,
Возможность есть ту победить напасть —
Нам надо поддержать рабочие Советы,
Которые сегодня взяли власть.
Я не политик. Может быть, убого
Сужу о ней – я это знаю сам,
Но «нету власти, аще не от бога»
Не признавал всегда – назло попам…
Не бог поставил править Николая,
Что триста лет с нас не снимал оков,
Не бог Керенского угнал пустую стаю,
Не бог призвал в страну большевиков!
Я говорю, как говорил и ране, —
Не с неба к нам спустилася их рать:
Призвали их рабочие, крестьяне,
Так почему ж их нам не признавать?
У вас свой дом? Есть фабрика? Именье?
Тогда скорей! Бегите из Москвы!
Я первый вам скажу – мое почтенье!
Но если вы – бедняк, с чем не согласны вы?
Ученый если вы, чиновник, скажем, даже
Интеллигент, писатель или врач —
Кому помочь решили саботажем?
Вот тем, которые умчались вскачь?
Вот тем, которые нас бросили в разрухе,
Забывши и о вас, презрев родной народ,
Чтоб люди пухли, гнили, словно мухи,
И голод-царь стучался у ворот?
Какая слепота! Обидам места нету,
Все громче голос Родины больной —
Он призывает всех – помочь сейчас Советам:
Они лишь смогут справиться с бедой.
За них сейчас солдаты и матросы,
За них великий наш рабочий класс —
Мы после разрешим все споры и вопросы,
Сейчас страна всех призывает нас!
Пойдем смелей навстречу бедам черным,
Сомкнем тесней могучую мы рать, —
Тогда, смутившись натиском упорным,
Начнет Царь-голод тихо отступать.
Он вновь начать не сможет нападенье,
Придет тогда его последний час…
Нет в мире сил сильнее единенья,
И вот к нему я призываю вас!
…Не спите, граждане, Царь-голод у заставы,
И надобно его тотчас же одолеть!
Он ближе, что ни час, он, что ни день, то злее,
Безостановочно он к нам идет.
Скорей трубите сбор, к оружию скорее!
Не спите, граждане! Царь-голод у ворот!
Публике центра, тогда еще мало изменившейся по сравнению с прежним временем, новый репертуар был не слишком по душе. Ушел к окраинному зрителю. «Кольцами» (начиная с трамвайного кольца «Б» – Садового) обошел все рабочие районы Москвы. Товарищи по эстраде не без насмешки прозвали за это «зазаставной знаменитостью». Воспринял как комплимент.
В девятнадцатом – двадцатом годах часто гастролировал в провинции, ездил в прифронтовую полосу и на фронты гражданской войны.
Побывав в провинции, многому здесь научился в скитаниях. Вернулся в Москву в двадцатом году и нашел свою «зазастав-ную» публику в центральном театре Москвы – в «Аквариуме». Я был, кажется, единственным «допущенным» туда Управлением театрами, отвергавшим в то время жанр юмористов вообще. Что говорить, справедливо отвергавшим.
С того времени сразу «пошел». Это по-актерски. А по-настоящему даже не пошел, а поехал: на полках, на грузовиках, сидя рядом с Неждановой, рядом с загримированными «братьями-разбойниками», в такие места Москвы, от которых Страстная площадь казалась такой же далекой, каким далеким кажется теперь только Нарым.
Красноармейская и рабочая аудитория всех этих заводов, лазаретов и хлебопекарен заставила присмотреться к своему репертуару и, пожалуй, поискать свое настоящее лицо.
На следующее лето был приглашен в «Эрмитаж», где прослужил весь сезон, а с тех пор вот уже которое лето считаюсь необходимой его принадлежностью.
Ноты песни «Клавочка» Москва, 1923 год
Все первое послеоктябрьское пятилетие было для меня, если можно так сказать, «периодом становления».
Годы гражданской войны. Репертуар, бьющий по Деникину, Врангелю, по белогвардейцам. Стремление к максимальной оперативности при минимальной заботе о глубоком литературном подходе. Репертуар работался по принципу: «За вкус не берусь, горячо – будет». Частушки на популярный мотив «Яблочко» выпускал тогда сотнями, меняя их, смотря по событиям, чуть ли не ежедневно. В идеале – «Окна РОСТА».
Начало восстановительного периода. Нэп.
Среди монологов тех лет – «Тверской бульвар», «Командировка на тот свет», «Раскаяние Смирнова-Сокольского», «Потоп», «Былина о Москве».
По содержанию монологи все более усложняются, становятся большими по размеру. Нащупывается жанр фельетона, стихотворную форму монолога заменяет «раешник».
Темы: строительство молодой республики; эмигрантское житье-бытье за границей; обыватель, брюзжащий на новые порядки; нэп и нэпманы; всякого рода режиссерские и балетмейстерские загибы, вопросы литературы.
Наиболее значителен из монологов того времени – «Потоп»:
В последнее время по всей Европе
Носятся какие-то слухи о всемирном потопе.
Слухи эти, конечно, сущая ерунда,
Потопа, разумеется, не было и не будет никогда.
Да и Европа этим не особенно озабочена,
Потому у нее и без потопа – репутация подмочена…
А хорошо было бы действительно себя Ноем вообразить
И начать вдруг лес на ковчег возить,
А потом, вспомнив насчет разной твари,
Пойти собирать их по паре.
Взять с собой…
И далее перечисляется все, что с удовольствием бы погрузил на свой ковчег и тем освободил бы молодую Советскую республику от «нечистых», мешающих строить новую жизнь. В ковчег забираются представители всего отрицательного: спекулянты, обыватели, мещане старого и нового толка, прикрывающие свое мещанство «розовым бантиком», завсегдатаи казино, плохие поэты.
Темами нэпа определялось в большинстве случаев и содержание различных песенок, из которых наибольшей популярностью пользовалась «Клавочка»:
Клавочка служила в «Эмпека»,
Клавочка работала слегка,
Юбочка не детская,
Барышня «советская» —
Получала карточку литер «А».
Все любят Клавочку,
Все просят справочку,
На «исходящих» Клавочка сидит…
С утра до вечера
Ей делать нечего,
И стул под Клавой жалобно пищит…
Далее описывалась горестная судьба «спеца», который из-за Клавочки «…проворовался, на «Чека» нарвался и в «Бутырки» как-то угодил». Мораль: «…Юбочки не детские, барышни «советские», сколько погубили вы людей…» А потому: «Давая справочки… не пленяйте «спецов» красотой».
«Песня о жареном цыпленке» исполнялась на популярнейший тогда мотив «Цыпленка», затрагивая злободневные, все время обновлявшиеся темы: «Торговцы бедные, цыплята вредные, прогонят с Трубной вас метлой… При власти красненькой вам жить опасненько и лишь в «Бутырках» есть покой…» и т. д. и т. п. А в заключение: «Антанта ежится, кряхтит-корежится и горько плачет пятый год; в Москве же вольненькой Сокольский Коленька «Цыпленка» весело поет…»
«Песенка о похождениях нэпмана», «Торгово-промышленная мозаика», построенная на излюбленной куплетистами форме переиначивания популярных песен и стихов, классическая песня Беранже «Как яблочко румян…» на новый лад: ее герой – изворотливый и беззастенчивый купчина, нажившийся в годы войны, спекулировавший и в пору разрухи, оживший с нэпом… И еще одна «мозаика» – «О чем пела улица» – своего рода история в песнях, заканчивавшаяся предостережением нэпману: «Рано пташечка запела, как бы кошечка не съела…»
Многие из этих песенок имели успех. Однако и сам выбор тем и их разрешение были еще очень легковесны. В 1922 году выпустили газету «Известия Смирнова-Сокольского» – «орган беспартийного смеха и злободневной сатиры». Это были последние шалости юности. Советский зритель неудержимо рос, росли его запросы и требования, и было понятно, что настало время какой-то перестройки.
Для репертуарных сдвигов и изменений второго, условно говоря, послеоктябрьского пятилетия (1923–1927) – речь идет, разумеется, только о моем собственном репертуаре – характерны три нововведения. Первое: навсегда порываю с куплетами и песенками. Второе: стараюсь углублять и совершенствовать форму монолога. Из восьмидесятистрочного «выходного» монолога он превращается в самостоятельный трехсот– (и более) строчный фельетон. Кстати, впервые ввожу само это слово – фельетон – на эстраду. Третье: задумывается и осуществляется серия рассказов Бывалого. Рассказы эти первоначально исполняются в качестве бисового номера, после фельетона. Выступать только с ними пока не решаюсь. О каждом из этих нововведений попробую рассказать подробнее.
Бросил куплеты и песенки прежде всего потому, что становилось жалко тем. Куплеты – чрезвычайно «темоемкий» (если можно так выразиться) жанр. Несколько строчек «сглатывают» тему, которую в фельетоне можно взять и разработать подробнее и глубже. К тому же сам стал понимать, что чтец я все же лучше, чем певец. После чтения уже не короткого «выходного» монолога, как то бывало раньше, а самостоятельного фельетона – голоса стало просто не хватать. И все-таки из всех этих причин наиболее важная, конечно, та, что нащупывал свой собственный жанр, жанр фельетониста, рядом с которым все эти песенки и куплеты казались пустячками.
О рассказах Бывалого. Их около двух десятков. Читал их все второе пятилетие Советской власти, и с ним же они прекратили свое существование.
Рождению этой серии послужило следующее обстоятельство. В гражданскую войну я служил актером при Политотделе 14-й армии. В армию эту, между прочим, были на какое-то время влиты две дивизии – дивизия Махно и дивизия Григорьева, двух «батек», вскоре изменивших Красной Армии.
Своеобразный быт, походка, язык, обороты речи «братишек», пришедших с этими дивизиями, хорошо были мною усвоены, долго тешил за кулисами товарищей их сочными оборотами речи и, наконец, в году 1924-м или 1925-м решил попробовать вывести такого «бывалого человека» на эстраду.
Под видом воспоминаний Бывалого о днях гражданской войны на Украине я изображал сегодняшнего обывателя с его брюзжанием, недовольством, вздохами о прошлом. Брюзжал, в сущности, этот обыватель больше по привычке, но брюзжал надоедливо, много, и с брюзжанием этим надо было повести борьбу, так как оно уже переставало быть безобидным.
Прием этот можно назвать «доказательством от противного». Прикидывался сам контрреволюционно настроенным, «ругал» большевиков, но ругал таким образом, что сущность обруганных явлений была здоровой и общественно полезной, а доводы «ругателя» – убогими, вздорными, неосновательными. «Доходил» этот прием чрезвычайно.
«Во что превратили завоевания революции, товарищи? – вопил такой «бывалый» братишка. – Третьего дня хотел в музее каменному Аполлону в рот окурок засунуть, и мне не позволили! За что я кровь проливал? За что я, братишечки, в германскую войну пропал без вести?…»
Собственно, это формула всех рассказов Бывалого. Выходя в его образе на эстраду, я «доверительно» сообщал публике: «Вы, конечно, на меня, братишечки, жаловаться в Гепеу не пойдете. Не такие вы люди, чтоб вам самим в Гепеу безопасно заходить можно было…» И этими словами уже определялся и адрес, к кому направлена сатира, и характер содержания рассказа.
«Скучный народ большевики! Дома строить начали, заборы ремонтировать. По программе все ломать обещались – а они строят, черти! На улицу выйти противно: чистота, порядок, никакой обстановки для боевого действия… Мандаты спрашивать перестали… Какая без мандата жизнь, я вас спрашиваю? Войска у них присягу приносить начали. У нас, при батьке Григорьеве, – войска вещи приносили, а не присягу… Скукота! Какому-то Немировичу-Данченко дом вернули в пожизненное пользование. Я спрашиваю – почему мне не возвращают?» У вас, говорят, дома и не было… «Мало ли чего у меня не было, а вернуть надо!»
И опять: «…Какая же это свобода, ежели меня даже на трамвай с передней площадки не пускают?!..»
Образ говорящего все эти слова обрисовывался плакатно ясно. И что бы далее ни говорилось от лица и имени этого образа, какое бы недовольство он ни выказывал, как бы по-своему ни комментировал те или иные политические события – все это работало против него. Рассказы Бывалого затрагивали многие из животрепещущих тем того времени: «Бывалый на Украине», «Бывалый о боге», «Бывалый о большевиках», «Бывалый на суде об алиментах», «Бывалый в Москве», «Бывалый на литературном диспуте», «Бывалый о критиках», «Бывалый в театре», «Бывалый в оппозиции», и т. д. и т. д. Даже был рассказ «Бывалый о слонах, Мэри Пикфорд и Дугласе Фэрбенксе».
Более углубленно и целеустремленно старался я осуществлять эту задачу в фельетонах. И если выступления первых послеоктябрьских лет были «за» – при том, что в силу чего я за Советскую власть, аргументировалось слабо, – то в дальнейшем репертуаре стремился всячески истолковать, подкрепить, разъяснить это «за» и звать за собой.
Среди фельетонов второго пятилетия – «Всероссийская ноздря», «О собачьем быте», «Матушка-периферия», «Советы Соломона», «Российские губошлепы», «Роптать желаю!», «Страна без дураков», «Юбилей войны», «Пушкин, наденьте шляпу!», «Московские звонари», «Похвала глупости», «Император Всероссийский». Все они написаны райком, вернее, вольным стихом с соблюдением рифмы, но без соблюдения размера, своего рода рифмованная проза, близкая к «раешнику».
«Всероссийская ноздря», впервые исполнявшаяся летом 1924 года. Это было, в сущности, первое произведение, которое и по размеру и по охвату темы смогло быть названо фельетоном. Фельетон был весь направлен против обывателя и обывательщины, в то время довольно сильной противницы всего нового. Начинался он так:
Так уж у нас, у российского обывателя, устроена ноздря:
Все нам кажется вокруг «здря»,
На все мы своей ноздрей фыркаем, на все чихаем
И сами, собственно, не вполне понимаем, чего мы желаем…
Но вот так чихаем, ворчим, все поносим
И никогда этой своей привычки не бросим.
Потому ноздря – такое уж устройство,
И через эту ноздрю большое для нас беспокойство…
Так рисуется «российский обыватель», который всем недоволен, летом – жарой, зимой – холодом, что ему ни предложи – все равно «Очи горе возведет. Ноздрей поведет…».
И дальше:
И ведь бывает недовольство, которое – критика,
И вы этого «недовольца» возьмите-ка!
Что толку в его недовольном скрипении?
Оно подобно комариному пению.
Горбатого, видно, только могила исправит —
И когда это черт этих «недовольцев» на тот свет отправит!
Это дает толчок к завязке фельетона, потому что подобный «недоволец»-обыватель, попав даже на тот свет, и там свою «ноздрю» вовсю развернет, всем будет недоволен. Оказавшись на том свете, он указывает господу богу на недостатки мироздания и тут же дает рецепты, как бы сделал все это сам. Богу он рисует благополучную, полную радостей для обывателя жизнь. Под этим нетрудно угадать чаяния обывателя на земле. Тут и свобода торговли, и истребление фининспекторов, вплоть до возвращения собственного домика обратно, и прочее, и прочее. Когда эти «чаяния» обывателя в воображаемой беседе с богом доходят до абсурда – бог не выдерживает:
Эх, дурак, помолчи! Если и была такая ошибка создателя,
Так только в том, что он сделал тебя, обывателя,
Недовольного не только делами скверными,
Но и хорошими, верными…
К делу, которое светит новой зарей,
Лезешь ты со своей дурацкой «ноздрей»,
Неужели душонка твоя слюнявая не заметит,
Что и тебе, дураку, солнышко светит?
Фельетон заканчивался словами обывателя:
И отыду я, обыватель, со своею ноздрею купно,
Поругавшись с ангелами крупно,
В безвестность мрачную, как помойная дыра,
Куда нам всем, в сущности, – давно пора!
Это уже был не просто монолог «на злобу дня», а произведение, в котором как бы сталкивались и сопоставлялись два мира. Мир советских людей, строящих новую жизнь, и мир обывательщины, людей, тоскующих о прошлом. Я старался столкнуть эти два мира и аргументированно говорить о правоте первых и о никчемности и неминуемом крушении вторых. Этих «вторых» тогда было много. Перестройка сознания даже старой интеллигенции проходила медленно. Методологически фельетон был уже не «на разные темы», а на единую тему, нужную, важную…
В другом фельетоне того же периода – «Роптать желаю!», – написанном двумя годами позже, отмечается сдвиг в мозгу обывателя:
Конечно, на восьмом году Советской власти
Поздновато думать, отчасти,
О том, что большевики-де отобрали дом
И вообще обидели кругом,
Что вместо денег, оставленных папашей,
Выгнали просто из банка взашей,
По-прежнему мечтать об Учредительном собрании
И о том, чтобы было у нас, как в Великобритании…
И я, конечно, смирился, молчу…
От активного, враждебного настроения осталась только привычка роптать ради ропота. Но ропот уже другой. Это подчас уже критика реальных недостатков. Обыватель в этом фельетоне говорит:
Ни спорить, ни судиться давно не хочу…
Но пороптать-то мне можно, хотя бы слегка?
Так, знаете ли, из своего «прекрасного далека»…
Забыть на минуточку детей и жену,
Задрать свою интеллигентную морду на луну —
И роптать, роптать без конца и без краю…
Товарищи, братцы, – роптать желаю!..
…Живу я, можно сказать, никого не беспокоя,
Никаких мыслей у меня против существующего строя,
Наоборот, замечаю я,
Что существующий строй мыслит против меня:
Куда ни пойдешь – любой деятель
Попрекает меня, что я мещанин-обыватель,
Упрекают меня, что у меня канарейка на окошке,
Что у меня кот и кошка,
Что я-де не усваиваю нового быта,
Что во мне вообще собака зарыта!
Что я-де в мещанстве своем утопаю…
Родные мои, – роптать желаю!
И в качестве одной из иллюстраций:
…Вот ежели я, к примеру, иду вчера по Тверской
Во время неурочной поливки мостовой
И меня обливают с ног до головы
Во имя благоустройства города Москвы,
Так мещанство это или нет, я не знаю,
Но только супротив пожарной кишки роптать желаю!
При чем же здесь, извините за выражение, быт,
Ежели я с ног до головы облит?…
«Роптание» затрагивало самые различные вопросы, поскольку
…Извозчики дорого просят,
Наркомпросы не наркомпросят,
Поэты такие стихи сочиняют,
Что от них матерщиной за версту воняет;
Детей не порют, за волосы не таскают,
А просто бе?ут и совсем не рожают;
Художники говорят: не важно, как рисовать,
Лишь бы на картине фабричные трубы было видать…
Фельетон был построен таким образом, что, говоря о тех или иных неполадках быта, обыватель адресовался непосредственно к самому «Всероссийскому старосте» – Михаилу Ивановичу Калинину:
Прийду это я к Михаилу Ивановичу Калинину,
Все свои жалобы «выниму»,
Так и так, мол, Всероссийский староста, —
Выслушай меня, пожалуйста!
В заключение обыватель говорил:
Но не думайте, что это вам повредит,
Если я, обыватель, на все эти штуки сердит.
Ведь и я хочу, чтоб по-новому было,
И у меня в душе «закрутил гаврило»,
Да так, что и раскрутить его теперь не сумею,
У меня это с детства, может, от геморроя,
Но в душе-то у меня теперь совершенно другое,
Ведь если, Михаил Иванович, вам латынь знакома,
Я же тоже какое ни на есть, но «сапиенс-хомо».
Не держите на меня, на обывателя, обиду,
Погодите, и я в люди выйду.
Возлюбите меня, как и прочих всех,
Михаил Иванович, отче наш, иже еси на небесех!..
В центре фельетона была весьма важная для того времени, значительная тема перевоспитания, перековки. Остальные темы фельетона касались качества продукции, за что боролись тогда яростно и беспощадно. Речь шла при этом не только о качестве производственной продукции, но и о борьбе за качество во всем, что было близко советским людям и что волновало их – в быту и отношениях людей, в литературе и искусстве.
О том, как готовился тогда репертуар и как мной самим понималась в то время борьба за «качество продукции» применительно к своей профессии, я писал в автобиографической заметке «Смирнов-Сокольский о себе»:
«Репертуар пишу сам. Было время – пользовался помощью других, особенно во времена «запарки». Отказался не потому, что это не нужно. Убедился, что присяжные поэты делать этого просто не умеют. Очевидно, стихи в репертуаре – дело десятое. Репертуар – это совершенно другая работа, требующая больше знания, чем поэтического вдохновения.
Но дружба и знакомство с пишущей братией дает и дало невероятно много. Впрочем, это, кажется, называется – средой.
Монолог или рассказ пишу месяцами, по пять, по десять строк в день. Читаю сразу без выучки, как закончу. Посему иногда поругивают за «несделанность» в смысле актерском.
Однако считаю себя правым. «Что» – важнее, чем – «как». «Как» – приходит позднее».
Борьбе за качество продукции был посвящен и написанный в том же 1926 году фельетон «Повесть о советском карандаше», встретивший активный общественный отклик. Фельетон был написан райком. Начинался он с признания:
Конечно, человеку наивному и простому
Уподобиться Льву Николаевичу Толстому
Невозможно, хотя бы даже и в мелочах…
Не стоит это доказывать в длинных речах,
А достаточно среди белого божьего дня
Посмотреть внимательно – ну, хотя бы, скажем, на меня
И убедиться самим немедленно тоже,
Что личность моя на Льва Толстого решительно непохожа.
И, однако, у каждого из нас
Бывает в жизни этакий незабываемый час,
Когда хочется засунуть ручки свои за живот,
Распушить седую бороду во весь перед
И толстовскую фразу не завопить, а прямо-таки закричать:
Дескать, братцы мои, товарищи, граждане,
«Не могу молчать!»
Это вот «Не могу молчать!» и проходило лейтмотивом через весь фельетон.
…Захожу это в ГУМ – совершеннейшее терра-инкогнито —
Позвольте мне, говорю, честное москвошвейное пальто.
И только это было начал пальтишечко на себя надевать —
Рукава вдруг начали сами по себе отставать,
Суконце расползается на весь покрой,
Ну, словом, вижу – не пальтишечко, а прямой Стандартстрой!
Я это к заведующему: «Послушайте, говорю, любезный,
Что ж это, действительно, продукт у вас такой бесполезный?
Ведь это же не пальтишечко, а прямо пеленка какая-то детская!»
А он мне в ответ: «Мало ли, говорит, что пеленка, зато советская.
Носить его действительно могут немногие,
Зато, говорит, не пальто, а сплошная идеология…»
Как всегда, большое место в фельетоне уделялось искусству и литературе:
…Возьмите хотя бы наше литературное искусство, как таковое.
Как это говорится, братья-писатели, в нашей судьбе что-то лежит роковое.
И это роковое так крепко лежит,
Что от него читатель, как черт от ладана, бежит.
Потому за исключением очень немногих,
Стоящих на правильной, нужной дороге,
Остальные приговаривают: «Неважно, что, мол, я,
писатель, в грамотности не спец,
Зато у меня революционный конец,
У меня, мол, слово «красный» повторяется тысячу раз в каждом томе».
Братья-писатели, введите на слово «красный» режим экономии!
Пора пересмотреть все это писательское нытье,
А что это советское, так это еще не все.
Ведь если в такое произведение, в самую его середку,
Завернуть обыкновенную голландскую селедку,
Так селедка мало что потеряет половину соли и смака,
Она же начнет кусаться, как бешеная собака!..
И как общий вывод:
…До каких же пор это будет верно,
Что раз советское, так должно быть обязательно скверно?
Да что ж это за причины особые, тонкие?
Ведь деньги-то наши советские – настоящие, звонкие!..
Фельетон «Московские звонари» (1927) был посвящен любителям псевдореволюционной болтовни, всякого рода «аллилуйщикам», подменяющим необходимую критику и самокритику «пустозвонием». Приводя ряд примеров такого «пустозвония», бюрократизма, плохого качества продукции, самодурства отдельных чиновников и т. д. и т. п., в конце фельетона предупреждал:
Это не обывательское брюзжание, товарищи!
Брюзжание в фельетоне моем не участвует.
Но указать вам на это считаю полезней,
Чем без толку вопить «ура» и «да здравствует»…
Как это у Демьяна Бедного говорится:
«Попы и те звонят в положенные дни;
Поэтов звон хорош, но тоже до предела.
Не Ильича ль завет: «Поменьше трескотни, побольше дела!..»
Заключает второе пятилетие фельетон, подготовленный к десятилетию Советской власти, – «Император Всероссийский»:
В этом году большевистской республике – десять лет со дня основания —
Вот, собственно, юбилей, который для некоторых вроде высшей меры наказания,
Потому и срок подходящий, именно десять лет,
И изоляция строгая и надежды на амнистию нет…
В фельетоне рисовалась «российская эмиграция» с ее мышиной возней и «блюстителями престола» Николаем Николаевичем, Кириллом Романовым и прочими, мечтающими о возвращении, о реставрации.
Не вспомнил бы я о них сегодня даже нарочно,
Если бы не наш трест механики точной,
Выпустивший к десятилетию Октября
Новые будильники, вызванивающие старую музыку гимна «Жизнь за царя»…
Был действительно в то время такой ляпсус у треста, использовавшего для новых будильников старые «музыкальные валики» с музыкой «Боже, царя храни».
Фельетон был развернут на таком приеме: что, мол, произошло бы, если бы все вернулось. Если бы возвратились Романовы в Россию, как бы они себя повели, вновь оказавшись у власти, и что бы из этого вышло. А вышла бы отвратительная картина возвращения к темному, мерзкому прошлому, на фоне которого алмазными звездами сверкают достижения молодой десятилетней Республики.
Методологически я в этой работе отошел уже от всякого рода «бисовок».
Фельетон вырастал в самостоятельную беседу-речь-доклад на единую, основную, глубоко волнующую тему. Окончательно определился жанр эстрадного фельетона в такой форме, какую разрабатываю и сейчас.
Анализируя последние работы той поры, Сим. Дрейден в статье «Слушая Смирнова-Сокольского» приходил к заключению: «…в анкетах своих на вопрос: Ваша общественная работа? – Смирнов-Сокольский может ответить несколькими, недоступными еще для многих, но полными глубокого общественного содержания словами – Артист Советской Эстрады…»