ВЕЧЕР 2 МАЯ 1939 ГОДА

ВЕЧЕР 2 МАЯ 1939 ГОДА

В качестве заведующего Отделом печати НКИД СССР я должен был присутствовать на различных дипломатических приемах, но происходило это довольно редко. Я не искал этих встреч и даже уклонялся от них, порой вопреки моим служебным обязанностям. Случилось, однако, так, что 2 мая 1939 года я был на обеде у японского поверенного в делах Ниси в бывшем морозовском особняке на улице Коминтерна (теперь Дом дружбы с зарубежными странами).

В те годы мне представлялось, что дипломатия японского империализма обладает в наибольшей степени чертами, присущими определенному зловещему типу политиков: наглость в расчете на слабость противника, упрямство и лицемерие, возведенные в систему. Словом, я относился недоброжелательно к тогдашним японским дипломатам.

Мои настроения отразились на том, как я держался на обеде. Незадолго до того крупный японский журналист (кажется, даже директор газетного предприятия, сейчас не помню) побывал в Москве, был принят мною, а затем поехал в Варшаву и оттуда стал посылать враждебные по отношению к СССР статьи, написанные в совершенно ином тоне, нежели его высказывания в Москве и статьи, посланные из Москвы. Я воспользовался этим для того, чтобы на обеде в полемической форме раскритиковать нравы японской печати и е внешнеполитическую линию. Конечно, я тогда сознательно или полусознательно игнорировал то обстоятельство, что не вс в статьях японского редактора было клеветой. Очевидно, он сообщал какие-то данные о репрессиях и терроре в СССР. Но ведь мне надлежало по должности парировать выпады против нашей страны, тем более, что они исходили из заведомо враждебного источника. Я поступал в соответствии со своими обязанностями и ставил интересы государства, его внешнеполитический престиж выше истины.

В разгар обеда слуга доложил тихо хозяину, что меня просят подойти к телефону. Оказалось, что меня срочно вызывают в секретариат наркома. Я сказал, что приеду, как только окончится обед. Такой вызов был совершенно необычным явлением. Поскольку звонили не мои дежурные цензоры и меня не соединяли с наркомом, я решил, что дело не в политических событиях, а просто сотрудник секретариата проявил чрезмерное и неуместное усердие. Однако минут через двадцать меня снова вызвали к телефону из секретариата наркома и сообщили, что я должен немедленно явиться в наркомат; меня попросили передать аналогичное распоряжение заведующему правовым отделом НКИД М.А.Плоткину, который тоже присутствовал на обеде. Я извинился перед посланником и тут же за столом сказал Плоткину, что его также желают срочно видеть по служебному делу. Плоткин, как и я, при первом звонке, решил, что происходит недоразумение, либо что я инсценировал вызов, чтобы демонстративно не засиживаться у японских дипломатов. В действительности, хотя на застольной беседе и сказались соображения внешнеполитической тактики, тем не менее я вовсе не был намерен нарушать правила и внешние формы дипломатической деятельности. Я говорю об этом по той причине, что в этот же вечер, руководствуясь именно подобными соображениями о необходимости соблюдать форму и порядок государственной работы, я совершил поступок, по существу правильный, но весьма неосторожный.

Я приехал в НКИД, вероятно, уже после 10 часов вечера. В «большом доме на Лубянке» (теперь — улица Дзержинского), расположенном против НКИД, окна на всех этажах как всегда ярко горели. В НКВД кипела работа. Но и в здании НКИД, где обычно вечером светились только лампы дежурных секретарей, в частности, в моем Отделе печати, — в этот поздний час был полностью освещен этаж, где находились кабинеты и приемные наркома, а между темными окнами других этажей сверкали огни в окнах кабинетов ответственных работников. Но внутри здания, в коридорах, было темно и пустынно, так как большинство сотрудников отсутствовали. В секретариате наркома я застал кое-кого из заведующих отделами, управляющего делами Корженко и нескольких сотрудников спецотдела (кажется, он тогда так назывался). Мне стало известно, что в здании НКИД заседает комиссия ЦК, которая намерена с нами беседовать.

Я пошел к себе в отдел и, просматривая вечерние телеграммы, мысленно готовился к беседе. Хорошо помню, что я был доволен, что предстоит встреча с комиссией ЦК; я надеялся лично изложить те проблемы работы с иностранной печатью, проблемы пропаганды и контрпропаганды, относительно которых мною были написаны докладные записки не только М.М.Литвинову, но и непосредственно в ЦК. О снятии Максима Максимовича с поста наркома я не знал; подобные предположения и не могли возникнуть именно в этот день, так как все видели Литвинова во время первомайского парада. Он находился на трибуне мавзолея и сидел в задумчивой и свободной позе чуть ниже той трибуны, на которой расположился Сталин и другие члены правительства, в том числе Берия, щеголявший, кажется, и на этом параде в военной форме НКВД. Позднее я подумал: возможно, Максим Максимович знал, что вскоре будет объявлено об его отставке и своим присутствием на параде демонстрировал, что он на свободе.

Не только я вечером 2 мая не знал, что разразилась катастрофа. Пока я у себя в кабинете ждал вызова в комиссию ЦК, ко мне зашел, тоже прибывший с дипломатического обеда, заведующий отделом Прибалтики Бежанов. Он еще не был в секретариате и, видимо, полагая, что произошли какие-то важные внешнеполитические события, хотел предварительно у меня проинформироваться. Обнаружив, что никаких особых международных событий нет, и, узнав от меня, что среди работников, вызванных в секретариат, находится сотрудник спецотдела Токмаков (давнишний работник НКИД, в конце 20-х годов — секретарь комсомольской ячейки), Бежанов воскликнул: «О, значит, дело серьезное!» и поспешно удалился. В тот же вечер я узнал, что Токмаков ведал секретными личными делами работников НКИД; именно поэтому его появление в вечерний час в Наркомате «бывалый» наркоминделец (каким был Бежанов) счел событием более серьезным, чем даже международный кризис. В известной мере Бежанов был прав. Бедняга убедился в этом на себе: он был арестован, как и многие другие дипломатические работники.

Приближалась моя очередь вызова в комиссию и я отправился в «предбанник»; так государственные чиновники именовали помещение, из которого двери вели прямо в кабинет высокого начальства. Все находившиеся в «предбаннике» были напряжены и угрюмо молчали.

Не знаю, объясняется ли это чертами моего характера, или в самом деле еще не прошло действие напитков, которыми меня потчевали на дипломатическом обеде, но я был настроен именно так, как бывает настроен человек, который, выпив вина, готовится принять участие в интересном приключении. Но, конечно, я отнюдь не был склонен к шуткам, когда, войдя в большой кабинет наркома, я оказался перед столом, за длинной стороной которого восседали: в середине — Молотов, справа от него — начальник ИНО НКВД Деканозов, назначенный заместителем наркома иностранных дел; слева от Молотова сидели Берия и Маленков. По правую сторону от Молотова, у самого торца стола сидел М.М.Литвинов. Когда я оказался лицом к лицу с правительственной комиссией в таком составе, мне окончательно стало ясно, что комиссия прибыла в наркомат в связи со сменой руководства НКИД. Я, конечно, не был в состоянии тут же на месте оценить смысл происходящих событий и их возможные последствия. Правда, я и не намерен был, узнав об отставке М.М.Литвинова, менять линию своего поведения и держаться при встрече с комиссией ЦК иначе, чем я первоначально предполагал.

Мне было предложено рассказать о работе моего отдела. Такой вопрос, очевидно, задавался каждому заведующему отделом. Я говорил довольно подробно, старался поставить все те вопросы, разрешение которых я считал назревшим. У меня в памяти остались только проблемы, которые вызвали реакцию присутствовавших, вернее, Берии. Насколько я помню, при этой встрече Молотов был молчалив и все время что-то записывал. Я запомнил его реплики при второй встрече в тот же вечер. Максим Максимович слушал, сидя вполоборота, и только один раз метнул в мою сторону взгляд, когда я, объясняя по какому кругу проблем я получал указания лично от наркома, сказал, что директивы порою бывали очень краткими, но мне кажется, я их правильно понимал и поступал соответственно. Когда я заканчивал эту фразу, Максим Максимович уже снова отвернулся. Видимо, ему сначала показалось, что я хочу сказать что-то, направленное против него и его руководства, но он быстро понял, что я вовсе не имею таких намерений. Нет сомнений, что все мои предшественники (кажется, я был последним), учитывая конъюнктуру, в своих докладах комиссии ЦК сделали немало выпадов против М.М.Литвинова.

Деканозов слушал молча, с глупо равнодушным и скучно угрожающим видом. В нем было какое-то малопочтенное сочетание мелкого торговца, подражающего в манерах крупным коммерсантам, и мелкого полицейского, подражающего жандармскому полковнику.

Маленков, тогда еще молодой государственный деятель, не произнес ни слова, но по мере того, как я говорил, его лицо приобретало удивленное, чуть смешливое выражение; он, казалось бы, думал: «Какие, однако, еще бывают чудаки в государственном аппарате».

Когда я характеризовал иностранных корреспондентов, Берия, поблескивая стеклами пенсне, воскликнул, как мне сначала показалось, раздраженно, а в действительности угрожающе: «Об этом мы с вами еще поговорим!». Я развивал свою излюбленную мысль, что у нас плохо поставлена и не организована контрпропаганда, и даже простая пропаганда за границей наших достижений, и что иностранные журналисты, писатели и ученые лишены возможности получать сведения о наших успехах, в распространении которых мы заинтересованы. В качестве одной из иллюстраций я упомянул о том, что иностранные корреспонденты приходили в Отдел печати за сведениями, относящимися к области обычной экономической статистики. Берия меня вновь атаковал: «Так вы и этим занимались!». На сей раз «тональность» реплики была совершенно ясна; мысленно выпятив грудь, я отвечал, что раз партия меня поставила на данный пост, я должен исполнять все выпадающие на мою долю обязанности, и смысл моего доклада как раз заключается в констатации ненормальности положения, сложившегося в области информации для заграницы о наших успехах.

Не могу не нарушить последовательность изложения, но читателям будет ясней описываемая ситуация, если я скажу, что 2 мая 1939 года, вечером, Берия уже располагал чудовищными «показаниями» против меня, которые, вероятно, он же лично накануне добыл с помощью пыток от человека, арестованного в ночь на 1 мая. Об аресте этого товарища — Е.В.Гиршфельда, с которым у меня не было близких личных отношений, я слышал, а фантастические показания несчастной жертвы Берии я прочел уже после того, как сам был подвергнут пыткам.

Самая острая проблема, поднятая мною в докладе комиссии ЦК, ранее еще не была затронута в моих докладных записках. Я счел, что, получив возможность выступать перед комиссией ЦК, я должен договорить все до конца. Я высказал и мотивировал мысль, что цензура телеграмм иностранных корреспондентов не имеет смысла и практического значения, более того, она вредна. Благодаря прогрессу в технике связи и постоянному контакту с дипмиссиями иностранные корреспонденты имеют возможность самыми различными путями посылать свою информацию помимо цензуры. Зато, обращаясь к цензору и составляя в соответствии со своими намерениями телеграммы, на основании того, что цензор вычеркивает, что он пропускает и что вставляет, могли проверить свою информацию или получить сведения, которые мы в данный момент не стали бы им давать. Я предложил отменить цензуру телеграмм иностранных корреспондентов.

Молотов явно старался держаться надменно и недружелюбно, но у меня тогда создалось определенное впечатление, что брюзгливая гримаса, застывшая на его лице, прикрывает растерянность. Когда я высказал «крамольные» мысли о цензуре, он придал своему лицу еще более недовольное выражение, одновременно делая пометки на бумаге. Маленков тогда, очевидно, взглянул с усмешкой и изумлением, между тем как Берия, видимо, выразил общие чувства комиссии, воскликнув с искренним возмущением: «Вы говорите вещи, которые не решится сказать даже член Политбюро!» (этот своеобразный комплимент я запомнил на всю жизнь).

Когда я после встречи с комиссией ЦК вернулся в Отдел печати, мне стало известно, что дежурного цензора атакуют иностранные корреспонденты с сенсационными телеграммами об отставке наркома иностранных дел СССР. Некоторые из корреспондентов добивались, чтобы я их принял. Я решил этого не делать, хотя обычно в дни больших событий всегда беседовал с наиболее видными журналистами и помогал цензорам. Однако, вместе с тем, я считал, что не должен вовсе прятаться от корреспондентов именно в этот вечер. Это дало бы повод для предположений, которые я считал нежелательными. При отсутствии каких-либо директив цензор не пропустил бы ни одной телеграммы с комментариями по поводу отставки Литвинова, а это, полагал я, имело бы вредные последствия; широкая печать сразу же подняла бы шум, заговорила бы «о растерянности в Москве» и даже о кризисе. Моим служебным долгом было предотвратить подобную ситуацию.

Все же я выбрал форму, наименее меня обязывающую. В пальто и шляпе я зашел в помещение цензуры, находившееся в первом этаже, с входом прямо с улицы. Обступившие стол взволнованного цензора взбудораженные корреспонденты сразу забросали меня вопросами. Я предупредил, что не имею никаких полномочий комментировать отставку Литвинова и зашел лишь для того, чтобы помочь цензору и облегчить отправку информации. Тем не менее, мне задавались вопросы, и я на них отвечал, каждый раз оговариваясь, что выражаю свое личное мнение. Корреспонденты не были назойливы и удовлетворились моими ответами на несколько вопросов, суть которых, сколько помню, свелась к двум.

Один вопрос имел, конечно, кардинальное значение: «Означает ли отставка Литвинова изменение внешней политики СССР?». Я ответил, что в СССР политику определяют не отдельные наркомы, а ЦК и высшее руководство партии, поэтому смена лиц сама по себе у нас не означает перемены политики. Это был в принципе правильный ответ, и подобного рода разъяснения, вероятно, не раз давали наши дипломаты. (Исключением из правила явилось то, что Г.А.Астахов, поверенный в делах в Берлине, как теперь стало известно из опубликованных за рубежом архивных документов, уже 2 мая, очевидно по директиве, осторожно выяснял, как отнесется гитлеровская дипломатия к последствиям снятия Литвинова с поста наркома и к новым перспективам советско-германских отношений. Но тайные маневры по подготовке сговора с гитлеровской Германией — особая тема, освещением которой я не стану здесь осложнять мое повествование.)

Возвращаюсь к моей беседе с иностранными журналистами 2 мая 1939 года. Второй вопрос, заданный ими, от ответа на который я не мог уклониться, был несколько бестактным. Они спрашивали, является ли Молотов знатоком международной политики и знает ли он иностранные языки. Я ответил, что Молотов — крупнейший государственный деятель и, естественно, он знаток всех важнейших проблем, в том числе и внешней политики.

Завизировав телеграммы, я поднялся обратно в Отдел печати и тут же продиктовал точный отчет о содержании телеграмм иностранных корреспондентов, их вопросов и моих ответов. Я переслал мою справку через дежурного в кабинет, где еще заседала комиссия ЦК.

Через несколько минут после передачи моей справки меня вызвали в кабинет комиссии ЦК. М.М.Литвинова уже не было в кабинете. Члены комиссии, очевидно, только что оживленно и шумно беседовали между собой и замолчали при моем появлении. Берия глядел на меня в упор сквозь стекла пенсне еще более недружелюбно и даже с некоторым злорадством. Тогда я не подозревал, но теперь понимаю, что он уже мысленно видел меня распростертым на полу его кабинета.

Молотов стоял у стола явно взволнованный. Если бы иностранные корреспонденты его видели в эту минуту, они все же сообщили бы в своих телеграммах, что «Москва растерялась». Потрясая моей справкой, Молотов яростно обрушился на меня.

«Мы не нуждаемся в ваших рекомендациях», кричал Молотов. Кажется, тогда же, а может быть при первой встрече, он произнес фразу, которую я запомнил, очевидно, потому, что все же был польщен: «Вы не гений, но человек умный, и должны были бы понимать…» Ни слова не было сказано по существу о том, что не надо было даже косвенно опровергать предположения о предстоящей перемене внешней политики. Не могу сказать, что вся эта тирада и ругань были ясным выговором именно за то, что я встретился с корреспондентами. Может быть, и так. Но, вероятно, из моей справки все же было видно, что я не мог избежать этой встречи.

Сцена, разыгравшаяся в кабинете комиссии ЦК, конечно произвела на меня сильное впечатление. Я не мог тогда сохранить уверенность в том, что действительно не совершил ошибки и во всяком случае понял, что сразу «впал в немилость». Я допустил, что меня снимут с работы, не в наказание, а просто по той причине, что заведующий Отделом печати должен быть доверенным и близким сотрудником руководителя внешней политики. Любопытные события, происшедшие через несколько дней, несколько рассеяли мои опасения. Об этом я буду говорить в следующей главе.