ПОЛИТИЧЕСКИЕ ЗАГОВОРЫ
ПОЛИТИЧЕСКИЕ ЗАГОВОРЫ
После большевицкого переворота я потерял место во Всероссийском Земском Союзе. Вскоре О. П. Герасимов, имевший дела с норвежским Обществом Ганневика, уже некоторое время до того (при царском правительстве) начавшим хлопотать о большой концессии на севере России, предложил мне вступить в это дело.
Концессионеры рассчитывали, что советская власть продлится в России недолго, но боялись потерять свои хозяйственные позиции, если они не продолжат свои переговоры и изыскания и при большевиках. Ни Герасимову, ни мне в этих переговорах с советской властью, разумеется, участвовать не приходилось. «Великий Северный Путь» — так называлась проектировавшаяся концессия — было дело безусловно интересное в своем замысле и, так или иначе, идеи, легшие в основу этого проекта северной железнодорожной магистрали, связывающей европейскую Россию с Сибирью, думаю, будут когда-нибудь осуществлены на благо русского народного хозяйства[1].
[1]Нет сомнения, что когда автор писал эти строки (ок. 1945 г.), он никак не мог знать о ГУЛаговском строительстве железнодорожной магистрали Салехард — Игарка. На ней погибли десятки тысяч заключенных, но дорога была брошена недостроенной.(Прим. ред.)
Работа моя в этом деле, по выработке устава Общества, была недолгая, но довольно интересная. Некоторое время спустя представители концессионеров были арестованы и дело заглохло. Во всяком случае, я не могу пожаловаться на эту мою — первую — службу для заработка. Вторая моя служба, тоже недолгая и кончившаяся на этот раз моим собственным арестом, была в Московском Союзе Кооперативных Обществ (МОСКО), где я занимал весьма второстепенное место старшего делопроизводителя. На отношение к себе в «МОСКО» я тоже пожаловаться никак не могу, но это была первая в моей жизни служба безо всякого интереса и исключительно для заработка (очень скромного).
Если после большевицкой революции, лишившей всех нас состояния, я принужден был служить, так сказать, «для тела» (я должен был содержать мать и сестру), то «для души» я принимал участие в разных тайных политических делах и организациях. Через Папа я соприкасался с работой тайной противобольшевицкой информационной организации, так называемой «Азбукой» В. В. Шульгина (лично познакомился с ним только в Берлине в 1921-1922 гг.). По поручениям Папа мне приходилось встречаться с французским генеральным консулом в Москве Гренаром. Папа и я были тогда очень неискушены в конспиративных делах, и мне до сих пор непонятно, почему ни он, ни я не были арестованы по этому делу большевиками. Правда, события происходили еще в то время, когда ВЧК сама была далеко не так прекрасно организована, как позднее.
Зимой 1918 года Миша Лопухин, игравший роль в тайной московской Военной Организации, связанной с нами, сообщил мне о готовившемся заговоре для освобождения Государя и его Семьи, находившихся тогда под арестом в Тобольске. Дело это было задумано и велось отдельно от существовавших тогда политических и военных организаций. Лопухин познакомил меня с присяжным поверенным В. С. Полянским, душою заговора. Последний произвел на меня крайне легкомысленное впечатление. Я не подозревал его в провокации, но очень боялся, чтобы он не погубил Государя, а также и участников заговора легкомысленной подготовкой. Кроме того, я как-то мало верил тому, что рассказывал Полянский о своих сношениях по этому вопросу с французским послом Нулансом и другими иностранными дипломатами.
Полянский был в Москве вообще неизвестен, но в революционные эпохи выдвигаются новые люди, и кроме того, в такие времена необходима некоторая доля политического авантюризма, вредного в нормальное время. Какие и у кого можно было наводить о нем подробные справки в такое время и по такому делу? Во всяком случае, Полянский, видимо, обладал некоторым шармом: например, он обворожил Мишу Лопухина, человека безусловно умного. Меня Полянский звал участвовать в заговоре «на первых ролях», не определяя, в чем состояла бы моя деятельность... Условием моего вхождения в организацию я поставил привлечение к делу, хотя бы только в виде советников, двух-трех крупных государственных или общественных деятелей, известных и Государю, и союзникам. К тому же,— говорил я и Полянскому, и Лопухину,— без известных имен мы не сможем получить достаточно денег, а если деньги — «нерв войны», то они тем более — «нерв заговоpoв». В данном случае, для безопасности Государя, мы должны особенно стараться свести действие силой до возможного минимума и больше основываться на подкупе (нам говорили, что подкупность большевицкой стражи Царской Семьи была уже проверена).
Я назвал несколько имен, из которых мы сошлись с Полянским на А. В. Кривошеине и А. Д. Самарине. Я взялся переговорить с обоими, я их лично знал. Как тот, так и другой (я говорил с ними отдельно), отнеслись к заговору Полянского еще гораздо скептичнее меня. Кроме тех же сомнений, что и у меня, в серьезности постановки дела и в личности самого Полянского, Кривошеин в самом принципе был против попытки освобождения Государя путем заговора. Он почему-то считал положение Государя не столь безнадежным и поэтому не хотел идти на рисккакого бы то ни было заговора.А. Д. Самарин еще осторожнее меня отнесся к данному заговору, участвовать в котором он решительно отказался, но, в принципе, был согласен со мною, что положение Государя чрезвычайно опасно и риск для Царской Семьи будет только расти.
Так мой проект дать заговору Полянского более серьезную базу — провалился, и Полянский с Лопухиным продолжали дело тем же совершенно кустарным способом, что и раньше. Мой брат (которому, под секретом, я рассказал о своих сношениях по этому делу) и четыре двоюродных брата: Владимир Трубецкой, Николай Лермонтов и двое Соловых, в качестве рядовых исполнителей, под начальством Миши Лопухина, с группой других участников дела (почти исключительно офицеров) в январе 1918 года поехали в Сибирь. Вся эта симпатичная, но абсолютно не серьезная, рискованная затея провалилась, к счастью без вреда для кого бы то ни было. Последнее — почти чудо. Мой брат Саша написал свои воспоминания об этом заговоре. Здесь на деле проявилась жертвенная готовность многих идти с закрытыми глазами на рискованное дело ради освобождения Государя, но раскрылась также преступно-легкомысленная организация такого ответственного дела. Полянский,зная,как все было подготовлено — вернее, неподготовлено,— не имел права рисковать жизнью участников заговора, веривших ему на слово иобманутыхим, и, главное, не имел права рисковать жизнью Государя.
В. С. Полянский пропал с моего горизонта. Только приехав за границу, я услышал о нем весьма неблагоприятные отзывы; он, будто бы, сделался секретным агентом ГПУ. Никаких данных в этом отношении у меня лично нет, однако самый факт, что никто из участников заговора тогда не пострадал, говорит за то, что в то время Полянский агентом ВЧК не был. Мне приходилось слышать, что позднейший арест Миши Лопухина и его расстрел, будто бы, стоял в какой-то связи с его бывшей работой с Полянским. Насколько я знаю, это не верно: Лопухин и группа офицеров, с ним связанная, пали жертвой предательства по линии военной организации, в которой все они состояли. Произошло это, по всей вероятности, не без немецкого участия. По некоторым данным, немцы в Москве, напавшие на след военной организации «союзнической» ориентации, выдали ее на расправу большевикам.
Не припомню точно времени моего вхождения в Национальный Центр, куда меня привлекли О. П. Герасимов и Д. Н. Шипов. Последний, впрочем, в это время принимал уже очень небольшое участие в деятельности Центра, но продолжал быть его казначеем Потом Шипов был арестован и скончался в тюрьме Тело его было выдано на руки его семье, и я был на его похоронах. Не помню, чтобы кто-нибудь так переменился в гробу, как Дмитрий Николаевич, которого я не видел только несколько месяцев. Я бы его не узнал.
Шипову очень повредила его закоренелая привычка к «общественной отчетности». Как мне передавали, у него при обыске нашли полную отчетность Национального Центра. Повредить эта отчетность могла только самому Шипову, так как он не мог, разумеется, объяснить, что она означает, все же статьи расхода и имена были обозначены условными словами.
Мы не раз просили Д. Н. Шипова не вести отчетности по хранившимся у него суммам, но он никак не мог на это решиться. Говорили, что именно находка этой «шифрованной отчетности» погубила Шипова: без этого он был бы отпущен из тюрьмы, где он вскоре заболел и умер.
Когда-то Жорж Кадудаль говорил сообщникам по заговору: «Когда мы победим, нам останется только умереть,— к нормальной жизни государства мы, конспираторы, не приспособлены!» Думаю, Кадудаль, по существу, был прав, однако лично мне пришлось наблюдать в жизни гораздо больше обратных случаев, когда люди, привыкшие к нормальной жизни государства, именно поэтому оказывались неприспособленными к роли заговорщиков или «подпольщиков». Таким был, например, прекраснейший человек и замечательный земец, Д. Н. Шипов. Мне лично, волей судеб, пришлось заниматься «конспирацией» довольно долго, я начал это делать еще будучи молодым; однако все же я чувствую себя куда более приспособленным к так называемой «нормальной» государственной деятельности, чем к «подпольщине ».
Группа Национального Центра в Москве в то время состояла почти поголовно из людей, только силой вещей принужденных заниматься конспирацией, но к ней совершенно неприспособленных. Это, понятно, не могло не отзываться на его работе.
Деятельность Национального Центра под большевицкой властью развивалась, главным образом, в двух направлениях: мы, во-первых, держали связь с нашими политическими друзьями и с противобольшевицкими силами на окраинах России (Деникин, Колчак, Юденич), а также, спорадически, с «союзниками». Насколько мы могли, мы информировали антибольшевицкие силы по вопросам политическим, экономическим и даже военным. Во-вторых, мы держали контакт с разными противобольшевицкими организациями внутри Советской России. С остатками Правого Центра и Союза Возрождения России (в который входили антисоветские социалисты разных толков) Национальный Центр состоял в постоянном общении и для этого, ввиду обстоятельств, был даже создан так называемый Тактический Центр, в который входили по два представителя каждой из трех политических организаций. От Национального Центра туда входили Н. Н. Щепкин и О. П. Герасимов (когда Щепкин был арестован и потом расстрелян, заменил его я). В свою очередь, Тактический Центр выделил из себя Военную Комиссию из трех членов, куда входили от Правого Центра мой приятель С. М. Леонтьев, от Союза Возрождения — С. П. Мельгунов, а от Национального Центра — я. Тактический Центр и особенно Военная Комиссия постепенно сделались единственным органом всех трех политических организаций, работа которых все более замирала в условиях большевицкого террора. Последнее время, фактически, работа этой Военной Комиссии лежала на Леонтьеве и на мне.
Московская Военная Организация возглавлялась тогда генерал-лейтенантом Стоговым, позднее арестованным и удачно бежавшим из тюрьмы на юг. Его начальник штаба был в то время полковник Генерального штаба Ступин (позднее расстрелян).
Военная Организация, формально, стояла вне всяких политических объединений, но работала в тесном общении с нами. В частности, она финансировалась через наше посредство. Даже когда адмирал Колчак прислал на нужды Военной Организации два миллиона рублей (аннулированными в Сибири «керенками»), дошедшие до нас деньги были внесены не непосредственно Военной Организации, а шли через вашу кассу и выдавались военным постепенно, по мере их нужд.
Военная Организация объединяла и организовывала внутренние противобольшевицкие силы, а также добывала сведения военного характера, которые сообщались нами соответствующим антисоветским вооруженным силам (главным образом, «Юга России»). Кроме того, Военная Организация получала иногда задания наступающих на большевиков армий (например, порча сообщений в тылу Красной Армии и т. п.). Военная Организация подготавливала также план вооруженного восстания в Москве, которое должно было вспыхнуть по указанию Вооруженных Сил Юга России, наступающих на Москву.
Некоторое время после взятия белыми Орла в 1919 году мы со дня на день ожидали этого приказа и так его и не дождались. При восставших в Москве военных силах должны были быть и представители гражданской власти. Согласно плану восстания я лично должен был принять в свое ведение, немедленно после их захвата и до передачи законным властям, Государственный Банк, Казначейство и другие учреждения, где могли находиться государственные ценности. Не могу, разумеется, сказать, насколько удачно могло бы быть наше московское восстание, но планы его были все же довольно разработаны. Настроение большевиков в Москве после Мамонтовского прорыва было почти паническое, что, конечно, увеличивало наши шансы. По нашему мнению, как нами и было сообщено в штаб генерала Деникина, шансы внезапного захвата Москвы были у нас в то время довольно значительные, но мы не могли рассчитывать удержать ее в своих руках, если бы Белая армия не прорвалась к нам в ближайшие дни. Самый факт восстания в Москве, по нашему мнению, немало облегчил бы задачу прорывающимся к ней белым частям.
Я думал, и продолжаю думать до сих пор, что если был ген. Кутепов после завладения Орлом, несмотря на опасное положение на фронте, собрав кулак, двинулся на Москву, где было бы поднято восстание, судьбы всей кампании, больше того, судьбы России могли бы принять совсем другой оборот.
Многих теперь обуял какой-то исторический фатализм, и они не допускают даже возможности «белой победы» в нашей гражданской войне. Невольно вспоминаются слова Ницше: «Историк — пророк навыворот...» Я не могу встать на эту фаталистическую точку зрения. Конечно, поражение белых не было чисто случайным и имело под собою много оснований, но все же оно было прежде всеговоеннымпоражением, и военный успех мог бы все перевернуть. Мы ясно видим теперь политические ошибки белых, но ведь и красные их немало тогда делали.» Политические ошибки, конечно, способствовали поражению белых, но нельзя все валить на эти ошибки. В 1943 году, незадолго до кончины П, Б. Струве, я был рад слышать из его уст точно такой же взгляд на этот вопрос. В Париже же я узнал от генерала Кутепова, что после взятия Орла у него было большое желание, наперекор директивам Ставки, нанести прямой удар по Москве; в его штабе были офицеры, увлекавшиеся этим планом (в частности, М. А. Критский). Кто знает, не были ли в этот момент в руках Кутепова ключи к победе?
Деятельность моя в то время была работой не политика, а конспиратора. В такой работе, без сомнения, имеются и привлекательные стороны, особенно для молодого человека. Однако я лично не был этим увлечен. В душе моей слишком мало авантюризма, необходимого в такие эпохи и для такой деятельности, а кроме того, как я уже говорил, я не особенно люблю само чувство риска, столь радующего сердце смельчаков. Конечно, некоторое приятное возбуждение этот ежечасный риск мне все же давал, но, думаю, я шел на него почти исключительно из чувства долга и «noblesse oblige». To, что мне не пришлось воевать на фронте, еще больше заставляло меня идти на личный риск в политической борьбе за Россию. Однако, вступив на этот путь, не могу сказать, чтобы я особенно страдал от чувства всегдашней опасности, подстерегающей отовсюду; к этому, если и не совсем, то все же как-то привыкаешь, как и ко всему на свете...
Я особенно ясно помню два случая — и они были не единственные! — где мне особенно везло, но которые могли окончиться для меня совсем иначе.
Один раз это было в начале успехов ген. Деникина. В одну прекрасную ночь наш дом был оцеплен красными курсантами (что-то вроде красных юнкеров) и чекистами. К нам в дом вошло, помнится, 18 человек, которые под руководством чекиста и представителя Совета рабочих депутатов нашего участка принялись производить обыск.
Обыск этот не относился лично ко мне, а был «повальным»: обыскивали всех жильцов нашего дома (мы были «уплотнены»). Искали, главным образом, оружие.
В то время я был в доме единственным мужчиной «недемократического» происхождения. К тому же я был секретарем нашего «домового комитета», председательницей которого была (вернее — числилась) старая горничная моей тети Соловой. Так или иначе, я привлек к себе самое пристальное внимание обыскивающих: мою комнату обыскивали тщательнее других и, кроме того, я должен был сопровождать обыскивающих всюду, давая им всяческие справки.
После вооруженного восстания (в октябре 1917 г.) мой брат и двоюродные братья Соловые спрятали ввашемдоме много оружия (одних винтовок было с десяток). Часть этого оружия была скрыта под паркетом одной из комнат, а большая его часть, в том числе винтовки и револьверы, были очень поверхностно зарыты в земле, покрывавшей чердак дома (земля служила лишним изолирующим слоем от холода). В те времена за нахождение оружия кара была одна — расстрел.
И еще, как нарочно, вечером накануне обыска я получил и дешифровал сношение из разведывательного отделения штаба Деникина (полк. Хартуляри), привезенное гонцом с юга. На следующий день я должен был передать это сношение дальше, а на ночь я спрятал его в стоячих часах, находившихся на этажерке около лестницы. Я помню, как накануне, пряча это сношение, я колебался между двумя обычными прятками. Во вторую, оставшуюся на этот раз пустой, залез рукой один из обыскивающих, часы же остались необысканными, хотя один курсант и взял их при мне в руки, посмотрел и... вновь поставил на место.
Обыскивали нас всю ночь, до утра, но, на наше счастье, паркетов не подымали. Была очень опасная минута, когда чекисты привели меня на чердак и потребовали лопату, чтобы разрыть землю. При этом главный чекист испытующе посмотрел мне в лицо: «Ничего тут, гражданин, не зарыто?» — «Я ничего не зарывал»,— отвечал я... К счастью, у обыскивающих не нашлось подходящих лопат, а той, которую они достали у дворника, служившей для разгребания снега, рыть на чердаке было очень неудобно; все же в двух-трех местах попробовали. Слава Богу, рыли в удачных местах и ничего не нашли.
Пока обыскивали чердак, меня сверлила мысль, что в случае нахождения оружия, которого, как я говорил, было порядочно, за него мог ответить жизнью не только я один, но также мать, сестра и тетя: подобные случаи бывали нередко...
Опасность поджидала меня, однако, там, где я ее совсем не ожидал...
Мою комнату, где я ничего компрометирующего не прятал, обыскивали особенно тщательно, даже стены простукивали, но ничего в ней, конечно, не нашли. Обыскивали ее несколько человек, в том числе оба начальника — представитель Совдепа и чекист. Обыск комнаты уже кончался и чекист перешел в следующую, как вдруг, неожиданно, из-под полки столика-этажерки, недавно поставленного в мою комнату, полетели на пол приколотые к нему снизу какие-то бумажки. По-видимому, их задели чем-то. Совдепщик как кошка бросился их поднимать и, осмотрев, предъявил мне: «Это что такое?» У меня захолонуло сердце, но наружного спокойствия я, слава Богу, не потерял. «Не знаю,— ответил я,— этот столик только недавно поставили мне в комнату, он стоял раньше в сарае, где хранится мебель. Что в него положили, я не знаю». Разумеется, я понимал всю безнадежную слабость моей отговорки.
Увидев бланки, я тотчас ронял, в чем было дело. Бумажки были похищены из какой-то красноармейской части, подлинные и заранее снабженные печатью и подписью, командировочные удостоверения. На бланках не было лишь проставлено имя командируемого. Мой брат и двоюродные братья, Соловые, получали эти удостоверения от своей военной организации и снабжали ими офицеров, пробирающихся в Добровольческую армию. Только позднее я узнал, что мой брат и Соловые прятали эти бланки, пришпиливая их под полку столика-этажерки, стоявшего тогда в гостиной нашего дома и занятой тогда известным анархистом кн. П. А. Кропоткиным и его семьей. Они правильно рассчитывали, что у Кропоткина обыска не будет. Уезжая из Москвы, они, никому ничего не сказав, оставили удостоверения в их прятке. Между тем, не помню точно почему, столик от Кропоткиных был вынесен и, не зная куда его деть, ему нашли место в моей комнате.
Я понимал, что нахождение у меня бланков означало расстрел; оставалось только надеяться на непредвиденный случай. Действительно, отчаиваться никогда не стоит!
Между тем совдепщик, как мне показалось, не без иронии на меня посмотрел и, аккуратно собрав все бланки, положил их в свой портфель.
Обыск продолжался. Отдельные обыскивающие что-то присваивали себе, в частности из очень редкой тогда провизии, но, в общем, краж было мало, а в наших интересах было их не замечать.
В конце концов мне дали подписать довольно безграмотный протокол обыска, в котором — далеко не полностью — были перечислены разные найденные у нас предметы, включая офицерские седла, бинокли и т. п. Это все у нас немедленно забрали. Я, разумеется, подписал протокол, не обращая внимания на то, что тут же чекисты уносили и вещи, не внесенные в опись, очевидно, в свою личную пользу. Меня несколько обрадовало то, что найденные и отобранные у меня бланки тоже не были внесены в опись. Еще более я радовался, что меня тут же не арестовали...
Часть вещей у нас увезли сразу после обыска. Но мне сказали, что за некоторыми другими вещами, в частности за несколькими ящиками севрских и саксонских сервизов, которые у нас нашли, пришлют грузовой автомобиль. На мой вопрос, почему у нас отнимают фарфор, я получил ответ: «Нельзя держать посуду в ящиках, когда она нужна трудящимся». При этом чекист, не без наивности, производил опись содержимого ящиков; столько-то блюд, чашей, тарелок и «кукол» (фарфоровых фигурок). После отъезда чекистов мы лихорадочно поспешили заменить в ящиках старинный и очень ценный фарфор более простыми чашками, тарелками и «куклами». В то время это было очень трудно сделать, так как в магазинах ничего достать было невозможно. Все же нам удалось почти все вовремя заменить, и присланный грузовик увез «для трудящихся» более простую посуду. Но в конце концов остались в дураках все же мы: через некоторое время к нам было прислано из ВЧК несколько грузовиков и весь спасенный нами старинный фарфор вместе со старинной мебелью и разными вещами «бывших князей Трубецких» (так было сказано в ордере) был все же увезен в «дома трудящихся» и «детские столовые». Помню, как на грузовик грубо швырнули голландский шкапчик петровских времен и он развалился на куски. «Ничего, на дрова пойдет»,— говорили грузчики-чекисты. Может быть (и то только «может быть»), мне удалось спасти тогда один дивный севрский сервиз «уник». Я, как бы невзначай, сказал начальнику-чекисту, забиравшему наши вещи, что сервиз этот стоил не меньше 10000 рублей золотом. Чекист тут же приказал погрузить его вместо грузовика на свой легковой автомобиль. Я надеюсь, что чекист продал этот сервиз в свою пользу и тем способствовал сохранению этого предмета искусства от бесславного конца в «детской столовой». Но я забежал вперед и уклонился в сторону от рассказа про наш ночной обыск.
Прошел день, и я уже начал немного надеяться, что дело с отобранными у меня бланками прошло благополучно. Вдруг мне говорят, что пришел и спрашивает меня тот самый совдепщик, который был ночью на обыске. Мы жили тогда очень уплотненно, а к себе в комнату я его звать не хотел, поэтому я вышел к представителю Совдепа в коридор. Шел я к нему с беспокойным чувством, но был встречен любезной и даже какой-то робкой улыбкой. «Вы меня узнаете? Я хотел бы поговорить...» — «Пожалуйста, говорите»,— сказал я. Мой собеседник забегал глазами; «Тут как-то неудобно...» Я ввел его в ванную комнату и затворил двери. «Так Вы обыском довольны?» — каким-то странным голосом спросил совдепщик. «То есть как — доволен?» — недоумевающе переспросил я. «Да так, все по-хорошему было, а бланочки у меня остались... Я, знаете, человек семейный... жить тоже надо... Теперь вот наша сила, а потом, может статься, опять будет ваша... Так вот, я и того... На всякий случай, значит... Уж Вы, пожалуйста, запомните мою фамилию. Уткин я... Может, когда и поможете мне, если ваша сила будет... Не забудьте...»
Я совершенно не ожидал такого поворота дела, но как только, с первых слов, понял, куда гнет товарищ Уткин, я принял не просто уверенный, но даже несколько покровительственный тон, который его очень успокоил. «Не беспокойтесь, запомню! — сказал я многозначительно.— А за вашу услугу — благодарю».
Как обрадовался Уткин! Можно было думать, что услугу (и еще какую!) оказал не он мне, а я—ему... Я протянул Уткину на прощание руку, и он с некоторым подобострастием пожал ее. Счастливая улыбка играла на его губах, когда он уходил из дома,— очевидно, Уткин чувствовал себя теперь застрахованным на обе стороны.
Гора спала с моих плеч, и было чему радоваться...
Человек, не знакомый с Тогдашними условиями жизни, может спросить: почему я не бежал немедленно после обыска, пользуясь тем, что не был тогда же немедленно арестован?
-Отвечу: если бы я тогда бежал, а история с отобранными у меня бланками так неожиданно не повернулась бы к моей выгоде, то вместо меня, почти наверное, были бы расстреляны моя мать и сестра. Я знаю ряд подобных случаев расплаты одних за других в то время по принципу круговой поруки, в данном случае семейной. Например, так погибла жена генерала Стогова, бежавшего из концентрационного лагеря. За время моей конспиративной работы на воле, а потом в тюрьме, мне не раз приходила мысль о бегстве для избежания грозной и, казалось, неминуемой опасности. Однако всякий раз меня останавливало опасение подвести родных или связанных со мною друзей под кару на основании круговой ответственности.
Другой случай поразительного спасения произошел со мной следующим образом.
Это было, если не ошибаюсь, в самом конце лета 1919 года. Мне надо было передать зашифрованную мною депешу для отсылки по назначению. За ней должен был зайти ко мне полковник С. В условленное время он не пришел, и оказалось, что он прошлой ночью был арестован. В ту ночь были вообще массовые аресты по нашей Военной организации. Как было заранее предусмотрено, в случае ареста С. я должен был передать то, что ему предназначалось, первому его заместителю, лично известному мне по Организации офицеру, но когда я пошел к нему, то по условленному внешнему знаку на его квартире я понял, что там — засада. (Потом оказалось, что и он арестован.) Мне, следовательно, нужно было обратиться ко второму заместителю полковника С., которого я лично не знал; мне было неизвестно также, имеются ли (и какие) условные знаки о неблагополучии на его квартире.
Кстати скажу, что такие условные знаки очень часто в нужную минуту не действовали по тем или иным причинам, а делавшие на квартире засаду чекисты, в свою очередь, принимали все меры к тому, чтобы после устройства в ней «мышеловки» внешне в квартире не было ни малейших изменений, например не совсем отдернутой занавески на каком-нибудь окне, или тому подобного. Итак, мне уже очень повезло, что на квартире у первого заместителя арестованного полковника С. были явственно заметны условные знаки неблагополучия.
Признаюсь, после ареста С. и засады в квартире его первого заместителя мне было не очень приятно идти ко второму его заместителю, даже не зная условных сигналов на его квартире (пароль явки я, конечно, знал: иначе и идти не стоило бы). Однако прислушиваться к себе тут не приходилось, а надо было действовать. Я мог послать вместо себя одного офицера для связи, но сделать так в данном случае мне было бы стыдно.
Я заложил шифрованную депешу за ленту моего «канотье» и отправился по адресу второго заместителя С. Прятка депеши за ленту шляпы могла, конечно, помочь мне в случае поверхностного обыска, но, по нашему опыту, попавшегося в «серьезную» мышеловку обыскивали так тщательно, что скрыть даже малообъемистую вещь было очень трудно. У одного знакомого, попавшегося в «серьезную» засаду (то есть по серьезному делу), при обыске не только осмотрели и переломали все папиросы по одной, но и распороли все швы на его белье и одежде. Моя прятка в шляпе была для этого случая, разумеется, недостаточной, и я это сознавал.
Депеши через фронты мы обычно посылали в виде микрофотографий. Один наш техник как-то не то утоньшал, не то вовсе снимал прозрачную подкладку под чувствительным слоем фотографической пленки, что позволяло придавать ей совершенно минимальный объем. Несколько таких микрофотографий свободно прятались в папиросе, но, как я уже говорил, прятка эта оказалась ненадежной. Один наш курьер не раз благополучно проходил через фронт с такими микрофотографиями, запрятанными в его кожаном поясе. Пояс этот был цельный — не сшитый (иначе его могли бы распороть при обыске, такие случаи были), а в толще самой кожи бритвой делался надрез, куда и вставлялась микрофотография. Разрез с наружной стороны заклеивался и немного затирался грязью: заметить его было невозможно. Прятка была идеальная и, при гибкости утонченной пленки, совершенно незаметна на ощупь. Этот способ служил нам довольно долго, но раз смущенный курьер приехал к нам без донесения: его у него отобрали красноармейцы вместе с поясом, польстившись на последний и не подозревая его «контрреволюционного» содержания...
Итак, я шел на конспиративную квартиру в одном из переулков недалеко от Арбата. Квартира была на третьем этаже. Входя в подъезд дома, я совершенно машинально заметил у двери доску, где было указано, что на четвергом этаже живет доктор «по внутренним болезням», кажется, «Чапиков». Эту доску с фамилией доктора я заметил тогда чисто случайно и без всякого обдуманного намерения ею при необходимости воспользоваться.
Я подымался по лестнице уже на третий этаж и, как сейчас помню, дверь квартиры, куда я шел, была от меня направо... Я был на середине пролета, и мне оставалось подняться всего несколько ступеней, потом я должен был звонить (или стучать) в дверь. Что меня там встретит: заместитель полковника С. или чекистская засада? Не первый и не последний раз испытал я это чувство перед дверьми конспиративной «явки», но на этот раз у меня было как-то особенно смутно на душе. Что это? — предчувствие? Вообще, я к этому не особенно склонен, но именно какое-то неясное, но тоскливое предчувствие тяготило мое сердце.
Еще несколько ступеней и через четверть минуты я бы уже стучал в дверь квартиры... Вдруг дверь эта сама отворяется и из нее навстречу мне выходят несколько человек в кожаных куртках — чекисты...
Должно быть, в эту самую минуту происходила у них смена караула на засаде в квартире.
К счастью, хладнокровие мне не изменило, и я продолжал, не замедляя и не ускоряя шага, подниматься по лестнице навстречу чекистам. Однако у старшего из них, видимо, зародилось подозрение. «Куда вы идете, гражданин?» — окликнул он меня. «К доктору Чапикову»,— ответил я, вдруг вспомнив провиденциально виденную мною внизу доску с фамилией доктора. «А где этот доктор проживает?» — «Этажом выше»,— отвечал я. Чекисты очень поверхностно обыскали меня, ощупав карманы (вероятно, в поисках оружия), но не задержали. Я уже начал подниматься выше, на четвертый этаж, когда у старшего чекиста вновь мелькнуло какое-то подозрение. «Пройди с гражданином наверх,— сказал он одному из своих подчиненных,— посмотри, живет ли там доктор?»
Один из чекистов пошел со мною.
В голове моей роем завертелись мысли: что я буду говорить, если доктора не окажется на квартире (очень многие тогда уже годами раньше уехали из Москвы, а доски-объявления на домах остались).
Однако все обошлось как нельзя лучше. Доктор оказался не только дома, но в это время были как раз его приемные часы. Мой чекист остался за дверью, а я, дождавшись своей очереди в ожидальной, пошел к доктору. Я пожаловался на свой желудок (совершенно здоровый) и после консультации, с рецептом в кармане, вышел из его квартиры. Сопровождавший меня до двери чекист не остался ждать. Я был свободен!..
После этого пришлось мне еще дня два проносить под лентой канотье мою шифрованную депешу. Только тогда удалось нам восстановить порванные массивными арестами связи.
Позднее я узнал, что в засаду на квартире, куда я направлялся, попало два человека нашей Организации и один посторонний, по-видимому, ни во что не замешанный господин. Все трое, как мне передавали, были расстреляны, хотя ничего у них при обыске найдено не было. Стоит ли прибавлять, что расстрелян был и сам хозяин квартиры.