XXXIII

XXXIII

Красин уехал. Я продолжал работать. Литвинов, относясь ко мне лично вполне корректно и даже наружно по-товарищески тепло, вымещал свою злобу против Красина и меня на моих близких сотрудниках, которые слезно просили меня, при получении мною нового назначения, взять их с собою. Ашберг приезжал еще не один раз, и мы с ним и Литвиновым разрабатывали все детали его проекта, который, по полученным от Красина известиям, встретил полное сочувствие в советских сферах и, главное, со стороны Ленина.

В начале февраля возвратился из отпуска Гуковский… Я едва-едва с ним поздоровался, хотя он, несмотря на последнюю сцену, когда я почти вытолкнул его из моего кабинета, что-то очень лебезил передо мной. Литвинов между тем непременно решил устроить «дипломатический» обед, на который были приглашены и эстонские сановники, как министр иностранных дел Бирк и др. Обед имел целью демонстрировать «перед лицом Европы», — как говорил Литвинов, приглашая меня, — что между нами тремя, т. е. Гуковским, Литвиновым и мною, царят мир и любовь. Пришлось проглотить еще одну противную пилюлю — участвовать в этом обеде, улыбаться Гуковскому, слушать его похабные анекдоты, беседовать с быстро напившимся Бирком, и манерами и развитием представлявшим собою средней руки уездного русского адвоката.

Гуковский оставался недолго в Ревеле, устроившись в маленькой комнате в той же «Петербургской гостинице» и работая вместе с Фридолиным над составлением своего отчета. Затем он уехал в Москву и исчез из поля моего зрения. И теперь я считаю своевременным попытаться сделать более или менее подробную характеристику этого излюбленного советского деятеля, которого так старательно покрывали во всех его гнусностях его друзья-приятели.

От сколько-нибудь внимательного читателя моих воспоминаний, надеюсь, не укрылось, что Гуковский представлял собою в некотором роде центр, около которого сгруппировалась вся мерзость, все нечистое, все блудливое, все ворующее и пожирающее народные средства. Около него стали, частью скрываясь, частью явно, все те, кого я называю его «уголовными друзьями».

Принимаясь за эту характеристику, я беру на себя нелегкую задачу. Ведь это характеристика человека, настолько порочного, что всякий, прочтя ее, вправе будет заподозрить меня в том, что из чувства неприязни я сгустил краски до полной потери чувства меры и, впав в чисто мелодраматическую фантазию, вывел не живое лицо, а какого-то кинематографического злодея. Но много лет прошло с того момента, как я расстался с Гуковским, который давно уже спит могильным сном, и за эти годы я часто возвращался мыслью к прошлому и, в частности, к Гуковскому, разбираясь во всем том, что мне известно о нем. И я тщательно искал в нем хотя бы одну положительную черточку, присутствие которой претворило бы эту чисто абстрактную фигуру героя бульварного романа в живое лицо. Увы, при полной моей добросовестности в этом отношении, я не могу оживить, очеловечить его, и он остается героем мелодрамы, он остается чистой абстракцией.

И вот в этом-то и заключается трудность проведения его характеристики. Но и это еще не все. Часто мелодраматические герои выводятся, как личности, обладающие какой-то инфернальной силой, чем-то от Мефистофеля. Но в данном случае нет и этого. Нет ни одной хотя бы и отрицательной, но яркой черты в характере этого реального типа. Это был человек совершенно слабый, со всеми основными чертами слякотного характера, и в то же время он был силой, ибо он был силен не сам по себе, а по тем условиям, которые его создали, которые его поддерживали и которые в конце концов его погубили… Его создала советская система…

Я не знаю его биографии, а потому не могу привести всего того, что обыкновенно приводится в жизнеописаниях, т. е. тех условий, в которых он родился, жил и воспитывался и чем, обыкновенно, биографы обосновывают определенный характер данного лица. Я узнал его лишь в Москве в качестве советского сановника, когда ему было уже лет около пятидесяти. Выдающийся инженер, Р. Э. Классон, большой друг Красина, как-то в свою бытность в Ревеле характеризовал Гуковского, которого он знал еще по Баку, где тот был главным бухгалтером городской управы, как шантажиста и просто мошенника и нравственное ничтожество. Как я уже упоминал, в начале советского режима Гуковский был назначен народным комиссаром финансов. Но он оказался совершенно неспособным к этой сложной должности. Он был смещен и назначен членом коллегии Рабоче-крестьянской инспекции, говорят, по дружбе со Сталиным. Я не знаю лично Сталина. Как к государственному деятелю я отношусь к нему вполне отрицательно. Но по рассказам его близких товарищей, между прочим, и хорошо знавшего его Красина, Сталин — человек, лично и элементарно, вполне честный, крайне ограниченный (что и видно по его деятельности), но глубоко, до идиотизма преданный идеям революции, и поэтому я не допускаю и мысли, чтобы Сталин протежировал Гуковскому, если бы не считал его тоже честным человеком.

В качестве члена коллегии Рабоче-крестьянской инспекции, как я уже говорил в свое время, Гуковский обнаружил самую крайнюю узость и ограниченность, ясно доказавшие, что он не государственный человек, а просто кляузник. В Ревеле он развернулся вовсю. Как мы видели, он заводит содержанку, устраивает ее мужа и брата на хлебные места, вместе с ними мошенничает, просто ворует, проводит время в скандальных кутежах и оргиях… И все это он делает совершенно открыто, не обращая внимания на то, что пресса всего мира описывает его подвиги. ЦК партии, члены которого все время подкупались им, чтобы спасти его, посылают к нему его семью, которую он держит в черном теле, продолжая вести все ту же жизнь прожигателя. Я его уговариваю, тычу ему в глаза его явно мошеннические договоры; мои адвокаты подтверждают мои слова, но он лжет и притворяется и пишет человеконенавистнические доносы, адресуя их своим «уголовным друзьям». Доносы эти чудовищны, полны лжи и только лжи и сладострастного стремления уничтожить людей, ставших ему поперек дороги…

Он все время, так сказать походя, лжет. Лжет даже и тогда, когда знает, что тотчас же будет уличен. Напоминаю читателю, например, приведенное мною его уверение, что он живет с семьей на семь с половиной тысяч марок в месяц, хотя он знал, что я сейчас же уличу его во лжи. Известный как старый, преданный партии революционер, он покрывает Эрлангера, и, не отпуская его в Москву, куда его требует ВЧК, он добывает ему за большие деньги фальшивый паспорт и дает ему возможность удрать с награбленными деньгами.

И в то же время он садически жесток. Напоминаю о его постоянных сладострастных чтениях мне доносов на меня же. Узнав, что одну мою сотрудницу вызывают по ложному доносу в Москву (по многим причинам я не могу об этом подробно говорить), по обвинению ее в шпионаже и что я, расследовав дело, отказался ее откомандировать, он приходит в слепое негодование и буквально умоляет меня отправить ее в Москву.

— Вот напрасно, — говорит он, — вы не откомандировываете ее в Москву. Ведь раз требуют, значит, есть за что… Надо быть твердым, Георгий Александрович, не жалеть тех, кто посягает на измену. Ведь есть еще время, поезд с курьером уходит в 12 часов ночи. Сейчас только шесть часов. Ведь долго ли одинокой женщине собраться… хе-хе-хе!.. Право, Георгий Александрович, ну, я прошу вас, велите ей немедленно приготовиться, — тоном жалобы, почти мольбы продолжает он, — и сегодня же выехать… А? Велите, прошу вас… ведь она успеет. — И далее он говорит каким-то мечтательным, сладострастным тоном, как-то захлебываясь и млея — Отправьте, право, пусть постоит у стеночки… у стеночки, хе-хе-хе… пусть… это делают у нас безболезненно… отправьте… это полирует кровь, хе-хе-хе-хе… пусть у стеночки…

Я думаю, из всего приведенного выше видно, что основными чертами его были — ничем не сдерживаемый, грубый, чисто животный эгоизм, половая распущенность, отсутствие чувства элементарной стыдливости, выражавшегося в его моральной оголенности, алкоголизм, хитрость, жестокость, лживость, предательство, т. е. в конечном счете полный дефект морали… Не нужно быть психиатром для того, чтобы, зная основную сущность его болезни (сифилис), поставить правильный диагноз — прогрессивный паралич.

Но отвлечемся от него самого, от его индивидуальности. И поставим твердо и честно сам собою вытекающий вопрос: да как же мог в течение ряда лет человек, страдающий этой страшной болезнью, занимать министерские посты, и не только занимать их, но и пользоваться расположением, дружбой, уважением и поддержкой государственных людей, которых я называл «уголовными друзьями»?

Ответ на этот вопрос может быть ТОЛЬКО ОДИН — вся эта эпопея, которую я выше называл ГУКОВЩИНОЙ, есть результат ИНДИВИДУАЛЬНОЙ БОЛЕЗНИ и КОЛЛЕКТИВНОГО ПРЕСТУПЛЕНИЯ.

Спустя несколько месяцев, находясь уже в Лондоне, я узнал, что Гуковский был предан суду. Но он захворал какой-то таинственной болезнью, по официальным сведениям это было воспаление легких. Он скончался в страшных мучениях. И, борясь со смертью, он повторял только одну просьбу: «Позовите ко мне Кобу (Сталина), я ему все расскажу…» Но Сталин не пришел к нему. В советских кругах говорят, передавая эту версию, как страшную тайну, что Гуковский был отравлен, чтобы без суда и следствия покрыть могильной плитой вместе с его бренным телом и ею (его ли только?) преступления, в которых были замешаны многие…

И заканчивая описание похождений Гуковского и переходя к дальнейшему, мне неудержимо хочется сказать: НЕСЧАСТНАЯ РОССИЯ, НЕСЧАСТНЫЙ РУССКИЙ НАРОД, КОТОРЫМ ПРАВЯТ ПРЕСТУПНИКИ И ДУШЕВНОБОЛЬНЫЕ.

Между тем 19 февраля я заболел какой-то тяжелой болезнью, в которой не могли разобраться лучшие ревельские врачи вместе с известным профессором Юрьевского университета Цего фон Мантейфелем. Тогда как-то никому в голову не пришло подумать об отравлении. И лишь спустя много-много времени у меня при сопоставлении ряда обстоятельств, сопровождавших это мое заболевание, совершенно, можно сказать, деформировавшее всю мою натуру, явилось подозрение, что я был отравлен каким-то неизвестным ядом… Но это только предположение… Мне пришлось пролежать свыше месяца…

Я лежал, и, должен отдать справедливость Литвинову, он обнаружил во время моей болезни большую заботливость и настоящее товарищеское внимание ко мне. Между тем Ашберг продолжал работать над реализацией своего проекта, стараясь заинтересовать в осуществлении его и общественное мнение шведских деловых сфер. Это необходимо было ввиду того, что в то время во главе Швеции стояло консервативное правительство, очень недружелюбно относившееся к советскому правительству, которое Швецией не было признано. Правда, было нечто вроде какого-то полупризнания, и там находился командированный в качестве полуофициального, совершенно бесправного советского агента Керженцев, которого шведское правительство держало в черном теле, не признавая за ним обычных прав дипломатического представителя. Он, если не ошибаюсь, не пользовался даже личным иммунитетом, мог иметь в своем штате лишь весьма ограниченное число лиц и не мог исполнять даже самых ограниченных консульских функций. Да и по своим чисто личным свойствам Керженцев не пользовался в Швеции никаким престижем и влиянием. Между тем шведское правительство лично ко мне относилось крайне недружелюбно, и попытка Ашберга и его друзей позондировать почву у тогдашнего министра иностранных дел и узнать, согласился ли бы он разрешить мне въезд в Швецию, встретила с его стороны резко отрицательное отношение.

Вот поэтому-то Ашберг и старался обработать влиятельные деловые круги Швеции и привлечь их симпатии ко мне, чтобы нажать на министра. В результате в то время, как я лежал, борясь со смертью, а потом, едва начав поправляться, ко мне начались какие-то паломничества разных влиятельных организаций и лиц из Стокгольма. Первым, если память мне не изменяет, меня посетил прибывший специально, чтобы познакомиться со мной, председатель шведского риксдага господин Петерсон. Его визит совпал с моментом, когда мне было очень плохо и я от слабости едва мог говорить. Затем приезжали представители разных торгово-промышленных объединений, как, например, синдиката тяжелой индустрии, разных заводов, фабрик… Приезжали и другие лица и, между прочим, жена Брантинга (лидера шведских социалистов, ныне покойного). Она сообщила, что ко мне хотел ехать Брантинг, но, занятый подготовлениями к новым выборам, не мог отлучиться из Швеции, и вместо него приехала она, чтобы познакомиться со мной и просить меня не менять моего решения переехать в Стокгольм для осуществления «известной комбинации», которую ее муж горячо-де приветствует.

Все эти визиты носили, на мой взгляд, довольно комичный характер: люди упрашивали меня приехать в Стокгольм, не менять моего решения и пр., а между тем всем было хорошо известно, что и мое правительство одобрило этот проект и что я согласился на его осуществление. Однако скоро мне стало известно из частных источников, что работа Ашберга наткнулась на сильное противодействие Ломоносова, естественно очень не желавшего, чтобы я поселился в Швеции. И в конце концов все старания Ашберга кончились полным провалом.

Когда почва была достаточно подготовлена, к министру иностранных дел явилась многочисленная депутация просить о разрешении мне въезда в Швецию. Депутация эта состояла из представителей нескольких крупных торгово-промышленных объединений, членов риксдага с председателем во главе и разных других лиц. Но министр был уже подготовлен и хорошо вооружен и в ответ на их просьбы показал им старый, выкопанный кем-то и всученный ему номер левой социалистической газеты «Стормклоккан» («Набат»), в котором был помещен много лет назад один из моих рассказов «Убийство шпиона», из воспоминаний русского революционера. Два слова об этом рассказе. В нем я со слов моего товарища привожу описание, как один революционер, человек очень гуманный, преследуемый шпионом, проследившим его при выходе из конспиративной квартиры, где происходило очень важное совещание, несмотря на все свое отвращение к убийству, должен был застрелить его. И, убив его, он наклонился над ним, вынул из его кармана записную книжку и заглянул в его мертвые с выражением застывшего ужаса глаза, и в нем начались угрызения совести: имел ли он право убить человека?..

Министр прочитал депутации этот рассказ и возмущенным голосом сказал, что он слишком любит свою родину, а потому и не может допустить, чтобы человек, призывающий к убийствам, получил возможность перенести свою преступную деятельность в Швецию…

Таким образом, проект Ашберга был похоронен. Но с приходом к власти Брантинга проект этот был все-таки осуществлен, но без моего участия, и банк «Экономиакциебулагет» и сейчас работает исключительно на советское правительство.

Между тем я начал поправляться от моего странного и продолжительного заболевания. В Ревель приехал назначенный помощником Литвинова по торговой части некто Аникиев, человек совершенно ничтожный, о котором даже мой приятель, курьер Спиридонов, посещавший меня во время моей болезни, говорил на своем волжском наречии:

— Он никуда не годится… Тут нужен человек образованный… А он что? Совсем необразованный, да и ленивый…

Кстати, не могу не вспомнить, как во время моей болезни, когда я, хотя дело уже и пошло на поправку, был еще очень слаб, меня навестили все три наших курьера во главе со Спиридоновым, который и поднес мне два маленьких горшка с гиацинтами. И при этом Спиридонов от их имени произнес мне длинную приветственную речь:

— Вот… это тебе от нас… мы все тебя любим, потому ты хороший… честный… вот возьми. — И, упарившись и весь вспотев от этой длинной речи, он протянул мне эти два скромных горшочка цветов…

Я до того не ожидал этого трогательного чествования меня, что расплакался, как ребенок… Мы все расцеловались. Я их угостил кофе… И, оправившись от трудной официальной части визита, они просто и долго говорили со мной…

Право, это, кажется, была одна из лучших минут всей моей советской службы!..

Наступила какая-то скучная никчемная жизнь. Я ходил гулять, ничего не делал. Ко мне постоянно заходили вся моя «верная пятерка» и другие сотрудники, стараясь меня развлечь и отвлечь. Часто бывал и Литвинов… Он вел свою линию и продолжал всеми мерами угнетать моих сотрудников и вскоре довел одного из них, П. П. Ногина, до того, что он сам попросил Москву о своем отозвании. Было грустно и тяжело. Все мои сотрудники настоятельно просили меня взять их с собой, когда я получу новое назначение. И конечно, я дал им твердое обещание все сделать, чтобы исполнить их просьбу… Я заручился заранее согласием Литвинова отпустить их: он не скрывал, что терпеть их не может…

Конечно, я все время был в — переписке с Красиным. Он писал мне сперва из Москвы, а затем по возвращении через Финляндию и Германию в Лондон — и из Англии. Он предлагал мне разные назначения: в Германию, Данию, в Лондон на пост директора «Аркоса»… Поразмыслив, я остановился на Лондоне, на чем и Красин всего больше настаивал, соблазняя перспективой работать в одном месте с ним. Я телеграфировал ему. Он ответил, что виза обеспечена и чтобы я готовился с получением ее немедленно выехать…

И я стал со дня на день ждать визы. Но время шло, а визы не было. Потом, уже в Лондоне, я узнал о причине задержки. При Красине состоял в качестве секретаря делегации Николай Клементьевич Клышко, его настоящий злой гений, о чем мне придется говорить в части моих воспоминаний, посвященных Лондону. «Аркос» возглавлялся двумя членами правления — В. П. Половцовой и В. А. Крысиным, с которым у меня была неприятная переписка по поводу проходивших транзитом через Ревель для отправки в Москву закупленных ими крайне недоброкачественных товаров. Конечно, мои рекламации, нередко весьма резкие, по адресу Половцовой и Крысина вооружили их обоих против меня, что они демонстративно подчеркнули своей телеграммой, посланной Литвинову, когда они узнали о его назначении в Ревель. В ней они тепло приветствовали его, говоря, что «с радостью узнали о назначении в Ревель в его лице настоящего представителя…» Клышко, все время ведший игру на два фронта, сам очень недовольный моим назначением, так как это усиливало Красина, в угоду своим желаниям, а также желаниям Половцовой и Крысина, получив распоряжение Красина возбудить ходатайство о визе для меня с женой, «ввиду массы неотложных дел» сперва долго тянул, а затем, спустя порядочно времени, по категорическому приказу Красина, возбудил ходатайство, но «по ошибке» только относительно визы моей жены. Таким образом, английский консул в Ревеле получил разрешение выдать визу только моей жене. Я послал Красину срочную телеграмму об этом «недоразумении», он разнес Клышко, и тот тогда поторопился взять визу и для меня. Отмечу, что это было очень просто, так как Ллойд Джордж дал согласие Красину заранее при разговоре с ним обо мне. Таким образом, моя виза была получена только через три дня после визы моей жены. Но упомяну кстати, что вся эта почтенная компания — Половцова, Крысин и Клышко — вели все время закулисную работу, чтобы мое назначение не реализовалось: сносились с друзьями в Москве, просили, настаивали… Словом, повторялась новая «гуковщина». Она заранее мобилизовала свои силы и, ощерившись, ждала меня в Лондоне.

Повторяю, обо всем этом я узнал лишь по прибытии в Лондон. Но один из следов этой компании попался мне в руки еще в Ревеле в то время, когда я, дав согласие Красину, ждал визу (это тянулось около четырех недель). Как-то Маковецкий, придя ко мне, с недоумением показал мне телеграмму, адресованную Литвинову: «Передайте Соломону в отмену предшествующего распоряжения, что приезд его в Москву не требуется №… Чичерин». Распоряжения выехать в Москву мне не передавали, и мы вместе с Маковецким поняли, что идут какие-то не известные нам махинации. Надо полагать, что работы Половцовой, Крысина и Клышко одно время достигли цели, что Чичериным был уже послан приказ мне прибыть в Москву, но Литвинов, не желавший, чтобы я, попав в Москву, выступил с разоблачением по делу Гуковского, не показал мне телеграммы и возбудил от себя требование об отмене вызова меня в Москву. Таковы мои догадки. Но, конечно, эта телеграмма очень взволновала меня и моих друзей, и они с тревогой ждали получения мною визы в Англию, боясь, что вдруг меня отзовут в Москву. А Маковецкий довел свою осторожность до того, что, прощаясь со мной на пароходе, сказал мне:

— Георгий Александрович, я сейчас узнал, что «Балтимор» простоит в Либаве целый день, будет забирать там уголь… Я вас очень прошу ни под каким видом не сходить на берег… кто его знает, вдруг там получится распоряжение о том, чтобы вы ехали в Москву… С парохода вас не могут снять, он английский… Не сходите с него…

Я получил визу 23 мая (1921 г.). Я решил доставить себе удовольствие и ехать в Лондон морем. Пароход «Балтимор» выходил из Ревеля 25 мая. Я решил ехать с ним, хотя это был небольшой сравнительно и тихоходный пароход, который идет из Ревеля до Лондона девять суток. Мы быстро собрались, ликвидировали наши личные дела и 25-го утром были уже на борту парохода.

Не буду описывать трогательных и таких сердечных проводов, которые мне устроили мои сотрудники и особенно моя «верная пятерка», поднесшая мне скромный подстаканник с многозначительной надписью «Veritas vincit». По какой-то технической неисправности пароход задержался и вместо утра вышел лишь вечером около семи часов. Таким образом, проводы затянулись и провожавшие меня уходили обедать и опять возвратились на пароход…

Раздались отвальные свистки, дружеские поцелуи и объятия и… слезы…

Тяжело задышала машина, и, отдавая причалы и якоря, «Балтимор» стал отчаливать… Мы стояли у борта парохода, посылая последнее прости остающимся…

Пароход пошел сперва вдоль берега к выходу на фарватер… И мои друзья побежали по берегу, посылая прощальные приветы… Наконец Ревель остался позади…

Грустный, расстроенный и растроганный сердечными проводами, вошел я в свою каюту, наполненную цветами…

А пароход, все забирая ходу, шел, увозя меня к «берегам туманным Альбиона» для новой борьбы с новой МНОГОГОЛОВОЙ ГИДРОЙ ГУКОВЩИНЫ…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.