XXXIV

XXXIV

С тяжелым чувством грусти расстался я с моими ревельскими сотрудниками… И все-таки я радовался предстоящему, довольно продолжительному путешествию на пароходе, которое оказалось для меня настоящим пребыванием в санатории. Пассажиров на «Балтиморе» было очень мало, и, за исключением неизбежных встреч во время еды, я был почти все время сам с собой и мог спокойно предаваться своим мыслям. А мысли мои были невеселые.

Все пережитое в Ревеле — и борьба с гуковщиной, и моя тяжелая болезнь, так и не разгаданная врачами и деформировавшая весь мой организм, — отразилось на моей психике. Все сильнее и сильнее бушевали во мне горькие сомнения в целесообразности моей работы. Скажу без преувеличения, — я отдавал ей всего себя, у меня почти не было личной жизни, или, вернее, я жил только своей работой, ее интересами. Я служил делу честно, сурово честно, с искренним и глубоким омерзением борясь с тем, что я называл гуковщиной. И я с отчаянием видел и убеждался в том, что гуковщина представляет собою поистине многоголовую гидру, а я, увы, не был Геркулесом, чтобы сразу отрубить ей все семь голов чудовища… И на моих глазах, вместо одной отрубленной головы, немедленно вырастала новая, которая начинала еще сильнее жалить… И я чувствовал себя — с горечью и озлоблением против себя самого — каким-то советским Дон-Кихотом, измученным и израненным в честной, но неумной борьбе с ветряными мельницами…

Колесо чугунное вертится, —

Бесполезно плакать и молиться…

Но если минувшее — Берлин, Гамбург, Москва и Ревель — вселяло в мою душу полное разочарование, граничившее с отчаянием, то не менее тяжело и страшно мне было заглядывать и вперед, в предстоявшую мне деятельность в Англии. Я знал, что мне придется работать там с такими деятелями, как Крысин и Половцова. Уже по моей работе в Ревеле я имел некоторое представление о том, что представляют собою эти два лица, с которыми у меня была пренеприятная деловая переписка. И вот, гуляя по палубе «Балтимора» и стараясь представить себе мою будущую деятельность в Лондоне, я вспоминал о них, и эти воспоминания лишь усугубляли мои тревоги…

Покупая разного рода товары для России, «Аркос» отправлял их пароходом в Ревель, где они перегружались на железную дорогу для отправки в Москву. Из-за этих-то товаров у меня и возникла с «Аркосом» переписка, часто принимавшая крайне (с моей стороны) резкий характер. Мне вспоминались поставки сукна, которое часто было крайне небрежно уложено и погружено, благодаря чему товар приходил подмоченный и неисправимо загрязненный, а иногда с массой кусков, протертых во время качки. Вспоминались мои рекламации, в которых я настаивал на более бережном обращении с товаром… И ярко встала передо мной картина прибытия в Ревель партии шоколадного порошка и какао. Я остановлюсь на этой поставке, так как она весьма характерна.

Я получил известие, что с таким-то пароходом из Лондона идет к нам для переотправки в Россию, если память мне не изменяет, две тысячи тонн какао и шоколадного порошка. В день прибытия парохода Фенькеви пришел ко мне совершенно расстроенный.

— Произошло нечто ужасное, — с места сообщил он мне. — Прибыл шоколад, и я не знаю, что с ним делать…

— Как так? — спросил я.

— Я вас прошу, Георгий Александрович, — ответил он, — поехать со мной на пристань… Посмотрите сами и дайте мне распоряжение… я не знаю, что делать…

Мы поехали. Стоял санный путь. Когда мы подъезжали к пароходу, ошвартовавшемуся против таможенного склада, Фенькеви обратил мое внимание на снег и на толпу, собравшуюся у парохода. Действительно, картина, развернувшаяся перед моими глазами, представляла собою нечто сказочное: весь снег был перемешан с шоколадным порошком и какао, и женщины и дети подбирали эту смесь в ведра и другие посудины и уносили с собой… Снег повсюду кругом был шоколадного цвета. От парохода к таможенному складу двигались грузчики с мешками и ящиками, из которых не просыпался, нет, а тек шоколадный порошок. Мы остановились у парохода. Вся палуба, все снасти пароходные были шоколадные, точно в детской сказке. Люди ходили по шоколаду, над пароходом носилась густая шоколадная пыль, покрывавшая собою всех и все…

Поднявшись на пароход и заглянув в трюм, я увидал мешки и ящики, тоже покрытые коричневой пеленой и точно плававшие в шоколаде. Я спустился в трюм. Там меня ударил в нос отвратительный запах, напоминавший трупный. Это шоколад и какао, смешавшись с морской водой, издавали такое зловоние. Трюм был наполнен мешками, частью прорванными, и ящиками, многие из которых были поломаны, и весь товар пропрел. Были ящики, обращенные в щепы, и мешки, совершенно разорванные. Эти обломки и рвань от мешков лежали в стороне в трюме же, утопая в том же шоколадном порошке, который как бы заливал все свободные места… Я поднялся на палубу, спустился с парохода и среди грузчиков, облепленных шоколадной пылью, толпы любопытных и собиравших шоколад двинулся по шоколадной дороге к таможенному складу. Толпа гудела, смеялась, и из нее доносились по моему адресу свистки и иронические, злорадные восклицания: «А, вот они, советские грабители… пьют кровь народа!.. Вишь, какое угощение для голодных!..» и т. п.

Я вошел в склад. Там меня встретила та же картина: весь пол примерно на вершок, если не больше, был покрыт шоколадом…

Лишь небольшая часть груза была спасена. Мы узнали, что этот груз представлял собою военный сток, раза три путешествовавший в Америку и обратно. И они, Половцова и Крысин, зная это, не могли не знать и того, что легкая, не рассчитанная на многократные передвижения, укупорка (она состояла частью из тонкого дерева ящиков, выложенных внутри обвощенной бумагой) уже значительно поистрепалась, а они не только купили этот залежавшийся и пропревший товар, но, не проверив укупорку, отправили товар морем в Ревель… Конечно, я не мог обойти молчанием этот факт и написал им очень резкое письмо… Россия понесла колоссальные убытки на этой поставке…

Мне вспоминалось все это, и тяжелые предчувствия овладевали мною все сильнее и сильнее. Я искал утешения и ободрения в письме Красина, который, убеждая меня ехать в Лондон, манил перспективой совместной работы. Он писал, что, занятый сложными политическими вопросами, не успевает следить за «Аркосом», находящимся в руках Крысина и Половцовой, «людей скорее малоопытных, чем недобросовестных», говорил он, которые ведут дело спустя рукава, полагаясь на своих доверенных сотрудников, среди которых есть «немало жулья». Он уговаривал меня приехать и взять в руки «Аркос» и завести там настоящий порядок. «Нечего и говорить, — писал он, — что я буду всегда в твоем распоряжении и всем авторитетом моей власти всегда буду поддерживать тебя».

Я еще верил тогда в силу Красина, и его уверения обнадеживали и успокаивали меня. Я вспомнил и о моем ответе на его призыв, в котором я, соглашаясь ехать в Лондон, указывал ему, между прочим, на то, что я хотел бы взять с собой моих близких ревельских сотрудников, в которых я был уверен и которых Литвинов всячески старается выжить. Красин в своем ответе писал, что согласен, но советовал повременить с этим, пока я сам не приеду в Лондон. И тогда же я специально об этом говорил с Литвиновым и спросил его, согласен ли он отпустить их ко мне. Он мне ответил, что они ему совершенно не нужны и что с его стороны нет никаких возражений к их переводу…

* * *

Между тем мы подошли к Либаве. Памятуя наставления Маковецкого, я решил не сходить на берег. И, по-видимому, я поступил хорошо, так как здесь произошло нечто непонятное, оставшееся навсегда для меня загадкой. Едва «Балтимор» причалил, как на палубу поднялся какой-то субъект в форме и с портфелем под мышкой. Он переговорил о чем-то с капитаном. Я сидел на палубе довольно далеко от капитана, а потому не слышал, о чем они говорили. Я заметил, как капитан показал ему в мою сторону, и он подошел ко мне…

— Господин Соломон? — спросил он и на мой утвердительный ответ сказал, что он начальник порта и что ему нужно взглянуть на мой паспорт. Мои документы были внизу, в каюте, и он спустился вместе со мной. Я показал ему мой дипломатический паспорт. Он внимательно прочел его и, положив в портфель, быстро направился к выходу. Я пошел за ним.

— Потрудитесь сейчас же возвратить мне мой паспорт, — сказал я.

Не останавливаясь, он на ходу, поднимаясь уже по лестнице на палубу, бросил мне:

— Я вам его возвращу перед отходом парохода, — и он быстро продолжал подниматься. Я его нагнал и остановил:

— Немедленно же отдайте мой паспорт, слышите! — резко сказал я.

— Мне он нужен, — отвечал он и, путаясь и сбиваясь, начал мне объяснять что-то — Может быть, вы сойдете на берег, — здесь вам местные коммерсанты готовят встречу… хотят чествовать вас обедом, — так паспорт должен пока оставаться у меня…

— Не говорите глупостей! — отрезал я. — И сию же минуту отдайте мой паспорт… пароход английский, и я сейчас же позову капитана…

Мы были уже на палубе, где я увидел помощника капитана, который давал мне уроки английского языка и который говорил немного и по-немецки. Он обратил внимание на то, что между нами происходит какой-то крупный разговор, и направился к нам. Я продолжал резко настаивать. Тот нес всякий вздор. Однако увидя приближающегося помощника капитана с удивленно-вопросительным выражением на лице, он торопливо открыл свой портфель и, возвратив, почти бросив мой паспорт, стал быстро спускаться по сходням на берег.

— Что это? — спросил меня помощник капитана. — Какие-нибудь неприятности?.. Почему он так быстро убежал?

Я ему рассказал о происшедшей сцене. Он даже покраснел от возмущения.

— О, сэр, вы хорошо ему ответили, — сказал он по-английски. — Пусть бы попробовал не отдать вам паспорта!.. Как? На нашем пароходе, под английским флагом… такое насилие!.. Мы показали бы ему!..

Немного позже на пароход пришел советский консул Раскольников с женой, чтобы представиться мне. Они пробыли у меня около получаса. Раскольников сообщил мне, что местные коммерсанты хотят, чтобы я осмотрел новые, выстроенные в Либаве товарные склады, в надежде, что я соглашусь направлять из Лондона грузы в Россию транзитом через Либаву. Сославшись на нездоровье, я отказался сойти на берег.

После этого визита меня посетил еще какой-то подозрительный субъект, резко семитского типа, отрекомендовавшийся советским агентом по закупке разных товаров. Он долго и усердно, по временам с плохо скрываемым раздражением, настаивал на том, чтобы я сошел на берег и принял приглашение коммерсантов, которые-де решили чествовать меня роскошным обедом, что все, мол, приготовлено, что они обидятся и прочее. Он сидел у меня не менее часа. Я категорически отказывался, и он, как мне показалось, разочарованно попрощался со мной и ушел с парохода.

Но характерно и в высшей степени подозрительно то, что сами-то либавские коммерсанты, горевшие таким желанием показать мне новые склады и чествовать меня обедом, не появлялись и так и не появились. И откуда в Либаве могли знать, что я на пароходе — я никого в Либаве не уведомлял о моем отъезде из Ревеля. Не была ли мне подготовлена ловушка? Не был ли последний посетитель чекист? Не предполагалось ли меня «скрасть»?.. Ведь уголовная хроника гуковщины так богата разными подвигами…

* * *

Рано утром 2 июня (1921 г.) мы были в Лондоне. Явились таможенные досмотрщики. Но по распоряжению английского правительства наш багаж не был подвергнут осмотру. На берегу меня ждал служащий делегации, который проводил нас в отель, где были заняты для нас комнаты.

Началась моя служба в Англии…

Я немедленно же поехал в помещение делегации повидаться с Красиным. Там же я увидался с Клышко, который встретил меня как ни в чем не бывало. Он только сказал мне, что «эти черти-англичане из форейн-офиса» напутали и так бессовестно задержали мою визу.

— Si non ? vero, ? ben trovato[82], товарищ Клышко. — ответил я ему итальянской поговоркой, не зная каковой и думая, что я ему говорю какой-нибудь комплимент, он глупо засмеялся. Надо заметить, что это хитрый, но более чем ограниченный человек.

Выше, в предшествующей главе я назвал Клышко «злым гением» Красина. Скажу несколько слов, чтобы представить читателю этого нового советского героя. В то время Клышко было лет около сорока. По образованию и специальности он низший техник. До революции он находился в Англии на службе у известной фирмы «Виккерс», где одновременно с ним служил и Литвинов, с которым он очень сошелся. Но по его словам, которым я не верю, он относился к Литвинову будто бы очень отрицательно. Вернувшись в Россию после революции, он служил в Госиздательстве, во главе которого стоял тогда впавший одно время в немилость Боровский. Познакомился я с Клышко еще в Москве, когда Красин собирался в Англию. Не знаю уж, по чьей рекомендации Красин принял его в состав своей делегации в качестве секретаря ее, так как Клышко знал английский язык, которым Красин не владел. Вскоре обнаружилось, что Клышко был приставленный к Красину чекист, усиленно следивший за каждым его шагом. Покойный Красин не раз сам жаловался мне на это, говоря, что не может от него отделаться, что несколько раз просил центр избавить его от этого «интригана, соглядатая и лакея», но безуспешно. И в то же время, несомненно для меня, Красин был под сильным и непонятным мне влиянием Клышко… И Клышко оставался в Лондоне, ненавидимый всеми, кроме тех, кто был уполномочен им следить за товарищами и доносить. Наряду со своими «секретарскими» обязанностями, Клышко был, по-видимому, и агентом Коминтерна. Он всюду лез, всюду совал свой нос и был все время начеку, стараясь что-то вынюхать и подслушать. Для этого он усвоил себе похвальную привычку входить ко всем — к Красину, ко мне и к другим — даже не постучав. Он просто тихо и как-то сразу открывал дверь и, быстро оглядываясь по сторонам и прощупывая своими глазами всех и все в комнате, начинал говорить… Меня и Красина очень шокировала эта манера влезать в наши кабинеты, не стесняясь тем, что у меня или у Красина находится кто-нибудь по делу… Напротив, он, по-видимому, именно и следил за тем, нет ли кого у Красина или у меня, и неожиданно появлялся с каким-нибудь часто совершенно нелепым вопросом.

Помню, мы как-то беседовали с Красиным в моем кабинете. Я зажег над дверью моего кабинета снаружи, т. е. в коридоре, красную лампочку — сигнал, что никто не должен входить, что я занят… Не прошло и двух минут, как, очевидно предупрежденный кем-нибудь из своих шпионов, что Красин у меня и что зажжен сигнал «не входить», а следовательно, мы говорим с ним конфиденциально, Клышко, словно призрак, очутился в моем кабинете, конечно не постучав. Мы оба взглянули на него с такой нескрываемой ненавистью, что он, против своего обыкновения, смутился.

— Я не помешал? — спросил он.

— Вы же видите, что горит красная лампа, — с нескрываемым отвращением к нему ответил Красин, — значит…

— А мне нужна ваша подпись, Леонид Борисович, вот под этим письмом, — сказал Клышко, показывая письмо.

— Да я же вам сказал, что с этим спешить нечего, — с досадой оборвал его Красин. — А теперь мне нужно поговорить с Георгием Александровичем, — добавил он, как-то демонстративно, в упор поглядев на Клышко, который с независимым видом, пожав плечами, не торопясь ушел.

— Препаршивый субъект, — с бессильным озлоблением сказал Красин. — Всюду лезет, следит, подглядывает, подслушивает…

— Да, — согласился я, — но неужели ты не можешь от него отделаться? Ведь это положительно твой злой гений…

— Да, отделайся! — с горечью произнес Красин и потом, даже понизив голос, добавил — Ведь это же чекист… от него не отделаешься. Я его третирую, как лакея… ему все нипочем…

Мне неоднократно придется еще возвращаться к этому «ангелу-хранителю», приставленному к Красину и державшему все лондонское представительство в страхе. Пока же продолжаю мои воспоминания в известной последовательности.

Красин велел Клышко поехать со мной в «Аркос», познакомить меня с Половцовой и Крысиным и оформить мое вступление в члены правления «Аркоса», который помещался в то время на небольшой улице, выходившей на Кингсуэй. Мы поехали туда, и Клышко, быстро пройдя через ряд комнат и едва отвечая небрежным кивком на приветствия служащих, подошел к какой-то двери и, не постучав, вошел в комнату. Это кабинет Половцовой и Крысина.

— Вот, я привел вам нового товарища, — сказал он и с нескрываемым злорадством прибавил: — Которого вы с таким нетерпением ждали.

В. Н. Половцова была крупная женщина типа Брунгильды. Она была доктором каких-то наук. В качестве коммерсанта и вообще в деловом отношении она была полным ничтожеством и представляла собою «Трильби» Крысина, повторяя все его доводы и взгляды. Сам Крысин был человек очень ограниченный. Он не чужд был некоторого образования, но все это прошло как-то мимо него, не оставив на нем хоть сколько-нибудь серьезного следа. По натуре он был кляузник и большой софист[83]. Он был старый кооператор. Кажется, он был честен, но он вполне доверял своему секретарю Ш., который, в сущности, и вел все дело закупок, из-за которых выходили большие неприятности. Крысин страдал какой-то серьезной болезнью сердца…

Мы познакомились, наговорили друг другу разных комплиментов, выразили взаимные надежды на дружную товарищескую работу и затем перешли к оформлению моего вступления в число членов правления «Аркоса», этого официально английского акционерного общества, действующего по утвержденному английским правительством уставу. Для того чтобы я получил право быть членом правления или директором, я должен был обладать каким-то определенным количеством акций и быть выбранным общим собранием. Все эти проформы были проведены, кажется, в тот же день. И таким образом, уже с самого дня моего прибытия в Лондон — 2 июня 1921 года — я стал директором «Аркоса». Помещение «Аркоса» было очень небольшое, и поэтому Красин уступил мне свой кабинет, которым он почти не пользовался, так как очень редко бывал в этом учреждении.

На другой же день мне были представлены все служащие и состоялось первое заседание правления, где были распределены между членами правления существующие отделы. По предложению моих товарищей на меня было возложено руководство отделами техническим, счетно-финансовым, управлением дел и личным составом. На первом же заседании я предложил правлению пригласить на службу в «Аркос» моих ревельских сотрудников — Маковецкого, Фенькеви, Волкова и некоторых других… Половцова и Крысин, державшиеся со мной сперва очень корректно, с готовностью согласились, и правление передало соответствующую часть протокола Клышко как секретарю делегации, для получения для новых сотрудников виз.

Чтобы не возвращаться еще раз к этому вопросу, здесь же расскажу, как и чем окончилась эта моя попытка. То, о чем я выше говорил, чего я опасался, едучи в Лондон, оказалось реальным фактом — меня действительно ждала в Лондоне мобилизовавшаяся в ожидании моего неизбежного приезда новая гуковщина, под знаменем которой объединились Половцова, Крысин и Клышко. Первые двое не были членами партии, хотя «доктор» Половцова неоднократно мне говорила, что она и Крысин, по существу, «колоссальные» коммунисты. Клышко же был «стопроцентный» коммунист. Согласившись на мое предложение пригласить моих кандидатов, без всяких разговоров, Крысин и Половцова, по соглашению с Клышко, решили, что этому не бывать, так как прибытие моих сотрудников усилит меня и Красина. Знаю все это от одного ставшего впоследствии моим близким сотрудником покойного Владимира Андреевича Силаева, о котором дальше. И вот Клышко повел свои интриги. Прежде всего он списался от имени делегации с Литвиновым, который, очевидно надлежащим образом инструктированный своим приятелем Клышко, написал в ответ, что, «никогда не соглашался отпустить упомянутых сотрудников и что он-де не понимает, откуда товарищ Соломон мог сделать такой вывод». Словом, интрига пошла в ход. Конечно, я был глубоко возмущен этой ложью. Клышко же, всегда игравший на два фронта или, вернее, придерживаясь всегда одного фронта, показав мне ответ Литвинова, поторопился сказать: «Вот видите, как товарищ Литвинов беззастенчиво лжет». И он посоветовал мне написать ему лично. Я написал и спустя две недели получил от него ответ, в котором он сообщал, что хотя «совершенно не помнит», чтобы у нас с ним был разговор об указанных сотрудниках, но раз я так этого желаю, он согласен их отпустить. Тогда Клышко, ведя все ту же линию, начал «хлопотать» о визах… Между тем ревельские мои сотрудники, получив от меня своевременно уведомление о принятии их в «Аркос» и о том, что остановка лишь за визами, что является-де лишь пустой формальностью — так я писал на основании слов Клышко, — обрадовались и стали готовиться в путь. Я постоянно наседал на Клышко, а он все отвертывался разного отписочного характера ответами: «Все готово, но английское правительство наводит какие-то справки…» или: «Все готово, но ждут какой-то подписи…»

Между тем Литвинов, который, как я говорил, неустанно преследовал моих сотрудников, в свою очередь «работал», готовя им раны и скорпионов… И вскоре я получил известие, что Маковецкого отозвали в Москву, где и арестовали, обвиняя в шпионаже в пользу Польши. Фенькеви тоже вызывали, но он отказался ехать. Одну мою сотрудницу, человека ригористически честного, тоже арестовали уже в Ревеле и под стражей отправили в Москву, предъявив ей обвинение в краже драгоценностей, что, разумеется, не подтвердилось, и она была освобождена после нескольких месяцев заключения в тюрьме… Волкова вызвали в Москву…

Освободившись из тюрьмы, Маковецкий подробно написал мне (конечно, с оказией) о причинах своего ареста и о том, как он освободился: «По существу дела, — писал он, — я был арестован просто как «соломоновец» и, разумеется, стараниями Литвинова, ненавидящего Вас до чрезвычайности». Тем не менее ему было предъявлено обвинение в шпионаже в пользу Польши. Обвинение подтверждалось «документом», напечатанным на пишущей машинке (на бланке ревельского представительства) и содержащим какие-то военные сведения и подписанным якобы Маковецким. Но ему удалось доказать подложность своей подписи, и, благодаря дружбе его жены-грузинки с известным большевиком Камо, он был месяца через два освобожден. В дальнейшем Маковецкий получил назначение на пост председателя какой-то торговой палаты в Петербурге, и года через два скоропостижно (?!) скончался в своем служебном кабинете.

Фенькеви, как я говорил, был тоже вызван в Москву. Он запросил о причине вызова и, узнав, что ему инкриминируют какие-то обвинения по поводу каких-то вагонов, отказался ехать и потребовал, чтобы указанное расследование было произведено специально командированным следователем в Ревеле, где у него в транспортном отделе имеются все документы. Впоследствии он благодаря протекции Глеба Максимилиановича Кржижановского, близкого друга Ленина, получил назначение в Берлин, где находится, кажется, и посейчас.

Была вызвана в Москву и еще одна очень дельная сотрудница, намеченная мною к переводу в «Аркос», но она тоже отказалась ехать, и вскоре вслед за тем ей удалось, не знаю уж как, устроиться в Берлине.

Таким образом, пять человек моих наиболее дельных и высококвалифицированных сотрудников (Маковецкий, Фенькеви, Волков и две женщины) пострадали исключительно благодаря Литвинову и только из-за того, что все они были честные и порядочные люди, и притом, по выражению покойного Маковецкого, «соломоновцы»… Я знаю от того же покойного Силаева, что все эти репрессии были учинены Литвиновым с ведома и содействия Клышко и не без участия его лондонских друзей.

Мне горько писать эти строки. Горько вспоминать о всех страданиях и неприятностях, выпавших на долю упомянутых моих сотрудников, увы, из-за меня… Нет, не из-за меня, а из-за того, что они честные люди, к рукам которых не прилипла ни одна трудовая народная копейка, из-за того, что они бескорыстно служили русского народу, болея его болезнями и страдая его скорбями… Не из-за меня, нет, а из-за того, что мы сошлись и сблизились с ними на почве тождественного понимания гражданской чести и задач служения народу…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.