ГЛАВА VIII

ГЛАВА VIII

Именно к той, подготовительной поре относятся многочисленные мои записи в блокнотах, на тетрадных листках и даже на полях газет. Беглые зарисовки пейзажа, отдельные фразы, химические формулы, адреса, телефоны — все это, вместе взятое, оказалось, пожалуй, сродни некоему рукописному средневековому сборнику, где без всякого порядка чередовались высказывания отцов церкви, полезные рецепты, поучения, гимны, исторические сведения, копии документов и даже стихи.

Летописцы грядущих веков,

Вот я открою,

что скрыто за этим бесстрастным лицом,

И скажу вам, что написать обо мне,

Напечатайте имя мое

И портрет мой повесьте повыше,

Ибо имя мое — это имя того,

Кто умел так нежно любить,

И портрет мой — друга портрет,

Страстно любимого другом…

Это из Уолта Уитмена, стихи которого любил Алексей Николаевич Бах.

«Царь-голод орудует людьми… Отчего одним хорошо, Другим худо, отчего одни роскошествуют, другие пухнут от голода?

Много мук приняла человеческая душа, пока разрешила себе эту задачу, пока дозналась, где правда, где кривда в людских порядках».

Это уже сам Алексей Николаевич Бах.

Следующий бумажный обрывок я извлек, наподобие ярмарочного попугая, предсказывающего судьбу, из кучи других.

«Баку. Конец декабря 1903 года. Б. К. встречается с Красиным. В письме Ленину имеется упоминание об этой встрече, состоявшейся в один из дней, предшествующих выступлению Б. К. на Асадулаевской фирме».

Наверное, это было уже началом книги, в которую я вступал с превеликими опасениями, будто вода оказалась слишком холодной и следовало по крайней мере постараться привыкнуть к ней.

Я едва поспевал за моим героем, который то и дело менял имена. То он был вольноопределяющимся 262-го пехотного резервного полка Богданом Мирзаджановичев Кнунянцем, то безымянным горожанином в весеннем костюме с блестящими пуговицами, то рабочим Левоном. Потом Кавказцем. В Санкт-Петербурге, куда поехал сдавать за IV курс по окончании срока высылки, он снова стал Кнунянцем, через месяц, в Женеве, — Рубеном, еще через неделю, в Брюсселе, — Русовым.

Когда его окликали на улице, он не останавливался. Привык к тому, что за ним следят. Привык расслабляться, если никуда не спешил. Научился не чувствовать пристальных взглядов филеров в спину. Умел быстро скрываться, проваливаться сквозь землю.

Это была странная жизнь после устойчивой, неторопливой шушинской жизни. В нем проснулся талант нелегала, разбуженный некогда братом Людвигом. Химические опыты в пилипенковской лаборатории на фоне сегодняшних забот и неотложных партийных дел казались, такими же далекими, как тутовый сад в Ннгиджане, виннокурня, застывший в неподвижности мир, бесконечные трели цикад, сбивающие воздух до густоты яичного желтка. Впрочем, тогда он еще верил, что вернется в лабораторию.

В начале года, зимой, когда их с Тиграном арестовали, обнаружив при обыске типографский пресс и шлифовальную доску, он заявил, что пресс надобен ему для различных химических опытов. Тогда он делал вид, что увлечен исключительно химией, и в заключении занимался лишь ею, для чего просил сестру приносить из библиотеки нужные книги. Обвинение, которое могли предъявить братьям, было слишком серьезно: в Баку искали тайную типографию — знаменитую «Нину».

Разумеется, одного железного пресса с ключом для гаек к нему да шлифовальной доски было недостаточно, чтобы начать судебное дело. До шрифта, к счастью, не добрались.

В камере предварительного заключения он читал журналы и книги по химии, делал выписки, вспоминал результаты собственных экспериментов. Он увлекся, попав в самим собой поставленную ловушку, и с нетерпением думал о возвращении в Петербург.

Что же касалось недавно организованной типографии Бакинского комитета, то она была спасена.

На следующий день после обыска шрифт был переправлен к банвору[5] Мехаку Марией — матерью арестованного рабочего. После ареста сына она жила у братьев, помогая вести хозяйство.

Шрифт был тяжелый. Мария торопилась. Вспоминая минувшую ночь и тайком крестясь, она дивилась собственной смелости. «Страшен сон, — думала, — да милостив бог».

В это зимнее время приморский город, сотканный из паутины азиатских улочек, в которую, словно черные жирные мухи, влипли дома разбогатевших на нефти дельцов, каждый день, в пятом часу пополудни надолго погружался в беспросветный мрак. Словно кто-то набрасывал на город темное покрывало и только в десятом часу утра потихоньку снимал его.

В полутьме наступающего утра Мария открыла голубую деревянную дверцу в саманной стене татарского дома и вздрогнула от мысли, что могла перепутать адрес. Увидев банвора Мехака, спускающегося с крыльца, успоикоилась.

— Заходи, Мария-джан. Что так рано? Птицы еще не проснулись.

— Обыск у наших был, — прошептала Мария.

— Шрифт взяли?

— Вон он, твой шрифт, в сумке.

Мехак еще хотел спросить, но Мария ответила, не дослушав:

— Забрали. И того, и другого. Книжки нашли. Станок.

— Заходи.

Мария вытерла ноги о тряпочку, вошла.

— Ночью, когда постучали, я уже спала. Разбудили, изверги. Хотела мешок в окно выбросить, а там люди. Папироски тлеют. Выгребла я мусор из помойного ведра, шрифт туда бросила, мусором сверху присыпала. Они в комнате книжки нашли, станок, а потом на кухню ко мне. Я уж легла, а они, нехристи, прут. Я и закричала. «Мало вам, — кричу, — моего сына, изверги? Если, — кричу, — войдете, я еще громче закричу, весь дом разбужу. Всякий срам потеряли!» Они и отступились.

Когда Мария ушла, банвор Мехак отправился к Симе[6], отвечавшему за технику. Решил спросить: что делать с типографией? Ее устроили в только что снятом доме (двя комнаты и кухня).

Выслушав Мехака, Сима, опасаясь, что его арестуют следом за братьями, поспешил передать дела Семену.[7]

Семен связался с Никитичем,[8] и они обсудили дальнейшую судьбу типографии. За квартиру было заплачено вперед. Поскольку Никитич был не только «электрической силой», но и основной экономической силой подполья, вопрос о переносе типографии в другое место без него решен быть не мог.

— Нет пока оснований для беспокойства, — сказал Никитич. — Оставим все, как есть. Сима любит конспирировать. Дай ему волю, он так законспирирует типографию, что мы и сами ее не найдем.

Посмеялись. Тогда, при начальнике Бакинского жандармского управления полковнике Дремлюге, над такими вещами смеялись легко и часто. Еще не вошли в моду «столыпинские галстуки», и самоубийства революционеров-подпольщиков были, в общем-то, редкостью.

В разноплеменном либеральном Баку начала девятисотых годов полиция лениво закидывала неловко связанную сеть, сквозь ячейки которой в лабиринты улиц уходила не только вся мелкая, но и крупная рыба. Будущий член ЦК РСДРП Леонид Борисович Красин являлся заведующим биби-эйбатской станции общества «Электрическая сила», а будущий председатель Совнаркома Армении Саак Мирзоевич Тер-Габриэлян работал в Каспийском товариществе.

Это была почти безобидная игра в прятки.

«Кроме общего характера объяснений, никаких других от обвиняемого добыть не удалось, ибо на все вопросы касающиеся его личности и обнаруженной у него переписки, Богдан Кнунянц высказывал нежелание давать показания.

Тигран Кнунянц, как и брат его, не признавал себя виновным, относительно найденного у них давал объяснения, согласные с объяснениями Богдана».

Такая вот невинная игра в кошки-мышки. Веселая игра! На отпечатанной банвором Мехаком первой листове, присланной в полицейское управление, от руки приписано: «Вы думаете, что нашли типографию, ошибаетесь! Ее ищете не там, где следует».

Как удержаться от соблазна и не процитировать веселый финал?

«Признано было возможным освободить их от дальнейшего содержания под стражей».

Тем и кончился для братьев этот арест (для Богдана — четвертый).

За шесть месяцев, то есть с момента организации типографии и до отъезда Богдана в Женеву, банвор Мехак вместе с помощниками отпечатал более тридцати тысяч листовок на русском, армянском и татарском языках.

«В каждом из наших городов существуют комитеты партии, работающие на нескольких языках, до сих пор на трех (русский, грузинский и армянский), — делился своим опытом Богдан Кнунянц на пятом заседании II съезда, — а если понадобится, и на четырех (еще татарский). И несмотря на это, до сих пор никаких неудобств от этого не создавалось и успех движения на Кавказе не ослаб».

Я вижу высветленную весенним солнцем жизнь бакинского дворика, вылезшую кое-где травку, которую жует, пачкая мокрый нос в сухой земле, дворовый пес. Жует, чихает и кашляет. Во дворе я вижу Мехака Аракеляна — банвора Мехака, или, по-русски, рабочего Мехака, — с изнуренным, заросшим щетипой лицом, точно после тяжелой болезни. Как и Тигран, он не спал две ночи, печатая на гектографе листки к предстоящей демонстрации, — те самые, со сваленным с трона царем, валяющейся короной и сломанным скипетром.

Банвор Мехак щурится от яркого света, гладит собаку, затягивается папиросой, Тигран, пошатываясь от усталости, незлобиво дразнит хозяина дома Мешади Абдул Салама, будто для того только, чтобы не заснуть.

Зашедшим сюда ненадолго Людвигу, Богдану и Авелю Енукцдзе кажется, что эти бледные тени, громко именуемые работниками типографии Бакинского комитета РСДРП, тотчас исчезнут, стоит подойти к ним ближе.

— Как дела? — спрашивает Авель.

— Еще половины не сделали, — отвечает Мехак.

— Сколько же все-таки?

— Считайте. Шесть с половиной тысяч печатных и полторы тысячи гектографированных. Ваш брат измучился, — обращается он к Людвигу и Богдану. — Что делать, я ведь рисовать не умею.

— Э, — машет рукой Тигран, — ничего особенного.

— Наш Тигранчик выносливый, — говорит Богдан.

— Мелик научит не есть и не спать, — жалуется Мехак. — Мелик сам может неделю так.

— Где он, злодей?

— Печатает. Они там на пару с Вано. Хотите посмотреть работу?

— Для того и пришли.

Мехак скрывается в доме. Собака лениво жует траву.

— Сегодня должны собраться представители районов, — говорит Людвиг. — Будем решать вопрос о демононстрации.

А что, — с подозрением оглядывает братьев Тигран, — может, зря стараемся?

— Какой там зря! Рабочие возбуждены. Самым трудным будет убедить их не брать с собой на демонстрацию оружие.

В прошлом году, — включается в разговор Мешади Абдул Салам, — многие не пошли, боялись резни. Говорили, мусульман бить будут.

— Сознательные рабочие такого не скажут, — важно замечает Тигран.

Богдан слушает его, не улыбаясь. Он вспоминает, как маленький Тигран стрелял из рогатки в мусульманина А продавца туты, за что получил от отца изрядный нагоняй. И еще вспоминает: они с Людвигом в ннгиджанском саду. Разве все это было с ними? Нет, конечно. С кем-то еще.

— Что ж, — продолжает Тигран, — они стрелять будут, а мы, как овцы, ждать, пока нас убьют?

Солнце. Утро. Бакинский дворик. Глухая глинобитная стена. Молодой Богдан. Молодой Авель. Молодом Людвиг. Юный Тигран. Весна революции.

Банвор Мехак приносит листки.

— Нужен еще станок, — говорит Людвиг. — «Гутенберг» один не справляется.

Тихо, скороговоркой говорит, слов почти не разобрать.

— С Леонидом Борисовичем посоветоваться надо.

— Вано, — зовет Богдан, — иди сюда.

— Он прав, — подходит Вано, — станок нужен. Пусть Никитич расщедрится еще рублей на сто. С тремя наборами как справиться? Если бы только один русский текст.

— Может, еще одного наборщика нанять? — предлагает Мехак.

— Денег нет, — не смотрит на него Людвиг.

— Они с Медиком хотят из нас святых сделать. По пятьдесят копеек на два дня выдают. А иногда вовсе голодом морят.

— Вы и есть святые.

— Ты уж точно святой Петр, — подтрунивает «Дедушка»-Мелик над Мехаком. — Ей-ей, он похож на этого святого соню.

— Нужно еще найти того, кто продаст станок.

— «Гутенберга» ведь удалось купить.

— Разве апостол Петр был соней? — начинает злиться Мехак.

— Товарищи, что за глупости, ей-богу. Как не стыдно?

— На татарском будет набирать Мешади.

— Красной краской печатать будем, — говорит Мешади Абдул Садам.

— Да, — говорит Богдан, рассматривая карикатуру. — Молодец Тигранчик. Красное с черным — просто замечательно.

— Красной краской на татарском печатать будем. Один мудрый человек сказал, что красный цвет — это цвет радости. Красный цвет самый лучший для глаз. От него расширяется зрачок. А от черного сужается.

— Вот и все, что известно о той типографии, — говорит Мешади. — Это все, что от нее осталось. Здесь, под стеклом. Между прочим, хозяина дома, где они устроили типографию, тоже звали Мешади. Мешади Абдул Салам Мешади Орудж-оглы. Запишите лучше, а то трудно будет запомнить.

— Надо же, такое совпадение.

— Он помогал им печатать листовки. К сожалению, слишком многое утеряно. Конспирация. Известно, что дом находился в крепостной части города. Вы там были? Я могу отвести, показать, если хотите. Как у вас со временем?

— Неважно, — признался я. — Я ведь здесь, в Баку, в командировке по химическим своим делам. Разве что вечером, если вам удобно.

— Давайте вечером. Мы переписываемся с сестрой Богдана Кнунянца. Это ваша бабушка? Забыл ее имя.

— Фарандзем Минаевна.

— Да-да, — качает головой Мешади. — Трудное имя.

— Редкое. Как, бедную, ее только не называют: Фарандзема, Фараизель, Фара.

— Обычно, — смеется Мешади, — когда речь идет о рукописи, то обилие вариантов служит признаком ее древности.

— Во время празднования бабушкиного девяностолетия в одном из наших московских учреждений докладчик упорно называл ее Сарой Наумовной и женой Богдана Кнунянца.

— В таком случае говорят: в докладе имелись отдельные неточности.

Мы посмеялись.

— Взгляните на эту фотографию. Не узнаете? Это Парапет, где происходили весенние демонстрации 1902 и 1903 года. Совершенно была голая площадь, не то что теперь. Собираетесь писать историческую книгу?

— Скорее что-нибудь вроде сборника сохранившихся текстов, воспоминаний, сцен, воссоздающих события того времени.

— Вы слышали, — спросил Мешади, — о писателе ал-Джахизе? Это имя означает «пучеглазый». Его дед был негром. Жил он около пятисот лет назад. Он писал о школьном учителе и о разбойниках, о ящерице, об атрибутах Аллаха и о хитростях женщин. Опасаясь наскучить читателю, он то и дело переходил от печального — к шутке, от серьезного — к изящной причудливости. Его ценили за многогранность и разнообразие приемов, сравнивая с человеком, который ночью собирает хворост.

Корреспондент газеты «Борьба пролетариата» о демонстрации 2 марта 1903 года: «10 часов утра. Парапет полон народа. Сюда собрались рабочие, торжественно несущие в руках палки, студенческая молодежь, интеллигенция, мелкая буржуазия и другие…

Ровно в 11 часов около 200 рабочих направились к середине улицы с призывом „Товарищи, сюда!“, подняли красное знамя и, разбрасывая разноцветные листовки, с возгласами „Долой самодержавие!“, „Да здравствует революция!“ перешли на Марийскую улицу… Когда достигли Петровской площади, нас было уже 400 человек».

Из донесения: «Около полудня в Молоканском саду собралась группа рабочих, среди которых встречалась и учащаяся молодежь. Постепенно группа увеличивалась и вскоре превратилась в толпу, запрудившую прилегающую к саду улицу; послышались крики „Ура!“, „Долой самодержавие!“ и пр., при этом многие из толпы стали разбрасывать по улицам для публики листовки — небольшие листки цветной бумаги — с преступпой надписью на русском и армянском языках, гласившей „Долой самодержавие! Да здравствует политическая свобода! Да здравствует социализм! Бакинский комитет РСДРП“… Когда стали разгонять толпу, часть рабочих, вооружившись камнями и палками, оказала было сопротивление, но была все-таки рассеяна… Кроме вице-губернатора ранен был один казак, и несколько чипов полиции получили легкие ушибы. Из публики же никто ранен не был… После демонстрации задержан был в числе других армянин житель села Шуши Баграт Калустов Авакянц…»

«Тот самый студент Авакян, — напишет в „Хронике одной жизни“ И. В. Шагов, — который в день пятнадцатилетия Фаро принес цветы в двухэтажный шушинский дом на горе».

Друг детства и товарищ Богдана Кнунянца, будущий комендант города Баку Багдасар Авакян, один из двадцати шести комиссаров.

«…житель села Шуши Баграт Калустов Авакянц, при котором найдена пачка (54 экземпляра) литографированных воззваний в 1/8 долю листа…»

«На полулисте бумаги, — ошибочно будет вспоминать бабушка.

…с рисунком: посредине листка изображен императорский трон, а слева, у подножия его, фигура лежащего императора, под которою надпись „деспот“, над императором стоит наступающий на него левою ногою рабочий с молотком в одной руке и со знаменем в другой. На знамени надпись „1903–2 марта“, „пролетариат“; справа рисунка написано следующее: „Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Долой самодержавие! Да здравствует политическая свобода! Да здравствует социализм! БК РСДРП“».

Описания листовки бабушкой Фаро и чиновником, доносящим по начальству, различаются лишь в деталях. Бабушка, однако, ошибочно относит издание нарисованной братом Тиграном листовки к апрельской демонстрации 1902 года.

«В числе арестованных накануне мартовской демонстрации были Б. М. Кнунянц, Е. В. Голикова и другие».

«Арестовав руководителей, власти надеялись сорвать демонстрацию 2 марта…»

Но тщетно. Последовавшая за ней демонстрация 27 апреля, в которой участвовало свыше 5000 человек с семью знаменами…

«…приняла у нас неожиданные размеры, она превзошла самые оптимистические желания комитета, — докладывал II съезду партии от имени Бакинского комитета; Богдан Кнунянц. — Демонстрации имели у нас громадное значение: они сильно подняли в глазах рабочих и местного общества престиж социал-демократическего движения».

В автобиографии бабушки Фаро издание цветной листовки отнесено уже вполне верно — к весне 1903 года. «Большая подготовительная работа, проведенная Бакинским комитетом РСДРП в 1902 году, — пишет бабушка, — сказалась на массовости движения. Достаточно вспомнить про мощную бакинскую демонстрацию 2 марта 1903 года, посвященную 42-й годовщине крестьянской реформы 1861 г., и внушительную первомайскую демонстрацию, которой предшествовали массовые рабочие собрания по всем районам, воззвания к безработным, казакам, солдатам, учащимся с призывом к однодневной политической забастовке. Помнится, на демонстрации были разбросаны листовки на ярко-красной бумаге. Наряду с флагами, демонстранты несли плакат, нарисованный братом Тиграном, который учился в петербургской школе живописи и ваяния барона Штиглица, но в последний год учебы был выслан в Баку за участие в студенческом движении. На плакате был изображен рабочий с флагом в одной руке и молотом в другой…»

Далее бабушка описывает плакат, повторяющий изображение листка, изготовление которого включало занятные подробности кулинарного характера.

«Богдан одобрил проект, а также текст листка, и мы с Тиграном приступили к работе. Нам помогала восьмиклассница Соня Пирбудагова, активистка при ученическом комитете. Мы заказали для гектографа две большие железные формы, якобы для печения пирогов. В этих формах мы сварили гектографическую массу и спрятали в одной из русских печей пустой казармы, рядом с которой занимал небольшую отдельную комнату наш Тигран, отбывающий воинскую повинность как вольноопределяющийся. Каково же было наше огорчение, когда, встретившись у брата, чтобы начать печатание, мы обнаружили, что оба гектографа безнадежно испорчены. Солдаты, убирая казармы к пасхе, нашли противни и, приняв гектографическую массу за сладкое (ведь глицерин с желатином сладкие на вкус), стали есть ее, отщипывая от краев. Мы вынуждены были начать все сначала, когда до демонстрации оставались уже считанные дни…»

После пропущенного — видимо утерянного — листа машинописи следует описание первомайской однодневной забастовки…

«…охватившей буквально весь город. В забастовочную волну были втянуты самые отсталые слои рабочих, вплоть до служителей лавок, магазинов, кондукторов, кучеров конок и т. д. Забастовали учащиеся средних школ. Возбуждение было огромное. Мы, молодежь, бегали во все концы города, заходили в скверы, прислушиваясь, собирая сведения об откликах на демонстрацию для прессы и лично для Богдана. В Баку начались разговоры о том, что страна переживает канун больших политических событий.

Вернувшись после первого Закавказского съезда социал-демократических организаций из Тифлиса, Богдан несколько вечеров кряду работал над каким-то документом, спорил с Лизой, волновался, рылся в литературе, посылал нас с Тиграном в библиотеку Армянского чедов веколюбивого общества за статистическими справками. Мы знали, что он собирается куда-то на севере даже догадывались куда, так как много разговоров было тогда о готовящемся II съезде партии. Совещаясь с представителями различных районов Баку, Богдан требовал от них точных сведений, много ездил сам по районам.

А в июле на машиностроительном заводе Бакинского общества на Биби-Эйбате, где проходил практику Людвиг, началась всеобщая забастовка. Собственно, никакой практики он не проходил — лишь получал зарплату и вел партийную работу. Насколько помнится, устроился он там через т. Красина, имеющего большие связи на Биби-Эйбате. Людвиг стал председателем стачечного комитета. В течение нескольких дней забастовка охватила все промыслы, заводы, железнодорожные мастерские, порт».

В конце декабря 1903 года Богдан встретился с Красиным. В письме последнего к Ленину упоминается об этой встрече. Она состоялась 30 декабря 1903 года перед вечерним выступлением Богдана на Асадулаевской фирме. Возможно, в день выступления.

Я снова вынужден констатировать: «их многое объединяло», — имея в виду не только принадлежность к одной партии, но и некоторые другие события биографического характера, смещенные друг относительно друга на восемь лет, разделяющие день рождения бывшего студента Петербургского технологического института Леонида Красина и студента V курса того же института Богдана Кнунянца.

Оба были исключены из института за участие в студенческих беспорядках. Оба служили в армии вольноопределяющимися. Для обоих Баку стал школой революционного подполья.

Все-таки к Леониду Борисовичу Красину судьба была более милостива. Элегантный, преуспевающий инженер, заведующий «Электрической силой», «ответственный техник, финансист и транспортер» партии с дружелюбной снисходительностью встречал в хорошо обставленной бакинской квартире двадцатипятилетнего студента, так и не закончившего свои скромные химические опыты в пилипенковской лаборатории. Внешний вид «финансиста» вполне отвечал его положению, тогда как поношенный пиджачок и застиранная косоворотка делегата II съезда были неизменной одеждой вечного студента.

— О, путешественник наш, заморский гуляка! — приветствовал его Красин. — Какие новости привезли?

Они пожали друг другу руки, и Красин усадил гостя.

— Ваше письмо об итогах съезда читали, обсуждали.

— Нужно собирать новый съезд.

— Зачем?

Красин насмешливо взглянул на гостя, который горячо принялся доказывать, что III съезд при создавшемся в партии кризисе необходим.

— В вас кипит молодая кавказская кровь, дорогой Богдан. Погодите, страсти улягутся, все образуется. Напи заграничные организации живут несколько искусственной жизнью. Оторванные от практической повседневной работы, они тратят много сил понапрасну. Честное слово, если бы им приходилось заниматься тем, чем занимаемся здесь мы, они поумерили бы свой пыл. Уверен, что Бакинский комитет целиком станет на сторону большинства. Сейчас не время ссориться. Наши противоречия менее существенны, чем то, что объединяет нас.

— Расхождение с меньшевиками — сугубо практический вопрос. Либо мы будем иметь действенную, боеспособную партию, либо…

— Вы отдаете себе отчет в том, что значит в нынешних условиях созывать новый съезд? — перебил Красин. — Во-первых, он решительно ничему не поможет, только запутает нас. Во-вторых, откуда взять средства? Одна типография Бакинского комитета обходится в двести рублей в месяц. О чем говорить? Расскажите лучше, как поживает достопочтенный ваш брат Тарсай Минаевич? Несмотря на непродолжительное знакомство, я часто о нем вспоминаю и снова хотел бы встретиться. Кроме изобретательства он увлекается, кажется, живописью?

— Да, он недурно рисует. В родительском доме висят написанные им портреты. Тигран тоже рисует. Но кто был истинным художником, так это старший брат Иване. Представьте себе: тонкие контурные линии — ничего больше. Когда рассматриваешь их, кажется, что никак не можешь ухватить главного, и тогда начинаешь смотреть с еще большим напряжением, пытаясь понять. Нечто подобное я испытал недавно в галерее Тэйт в Лондоне, где выставлены картины одного английского художника. В них много неясного, изображение смазано, размыто. Море. Виды Италии. Обратив внимание на даты, я не поверил глазам. Этот художник, показавшийся мне более чем современным, родился в восемнадцатом веке.

— Я запамятовал, где служит ваш брат?

— Тарсай — акцизный чиновник.

— Ну, это не для него. Пусть приходит в «Электрическую силу». Я попытаюсь подыскать для него достойное дело.

— Теперь он живет в Тифлисе. У его жены умерла мать, и они всей семьей туда переехали.

— Между прочим, меня с ним познакомил Людвиг, А с вами?

— Тоже он.

— Вы, кажется, приехали тогда ненадолго в Баку?

— Да, и остановился у Тарсая. Он жил в гостинице «Старая Европа». Так будем готовиться к новому съезду, Леонид Борисович?

— Исключено. После объезда комитетов вы придете к такому же выводу.

В письме Ленину от 1(14) января 1904 года Красин писал: «Третьего дня был здесь Богдан. Переданные им доводы мало меня убедили».

Миновал год, прежде чем, находясь уже в Петербурге, Красин понял, что время внутрипартийных диспутов невозвратимо ушло. Против винтовок требовались винтовки. Против шашек и вспененных лошадей, затаптывающих безоружную толпу, могла бороться лишь монолитная, сильная, боеспособная организация. И тогда, став одним из организаторов III съезда и перейдя на нелегальное положение, Красин вспомнил тот бакинский разговор с Богданом. «Откуда в этом молодом человеке такая искушенность? — подумал он. — Откуда такое острое политическое чутье? И к чему это он заговорил тогда о художнике живописующем море и виды Италии?»