ГЛАВА VIII

ГЛАВА VIII

Литературные занятия и знакомства. – Стихи на смерть Пушкина и дело о них

Во всяком случае все, что рассказано нами в предыдущей главе, заставляет невольно сжиматься сердце, если подумать, сколько молодых, горячих сил и дорогого времени растрачено было Лермонтовым на беспутные оргии и пошлое светское ловеласничанье. Остается лишь удивляться, как он уцелел физически и нравственно, как не сломилось его железное здоровье и вместе с тем не угас огонь его гениального духа.

И тем более поражает необъятность могучих сил Лермонтова, что, как оказывается, Лермонтов далеко не был весь поглощен недостойными его высоты великосветскими и лагерными похождениями, какими он в это время увлекался. Он жил положительно двойною жизнью и находил каким-то образом время и возможность, уединяясь от товарищей и от света, творить свои дивные произведения. Так, сверх массы мелких стихотворений ко времени его первой ссылки он успел окончить “Демона”, написать поэму “Боярин Opшa”, повесть “Казначейша” и драму “Маскарад”. Подобно Пушкину, он скрывал от своих светских друзей и знакомых свои литературные занятия, выставлял себя лишь паркетным шаркуном, шалуном-гусаром, бонвиваном и донжуаном и обнаруживал свой поэтический дар лишь убийственными эпиграммами-экспромтами, которыми пугал, злил и вооружал против себя в большом свете всех, кто попадался ему на зубок. Но в то же время он не упускал случая завязывать различные литературные знакомства. Так, мы видели уже, что его родственник Юрьев пристроил в “Библиотеку для чтения” его “Хаджи Абрека”. Другой родственник, С.А. Раевский, свел Лермонтова с A. A. Краевским, издававшим тогда “Литературные прибавления к “Русскому инвалиду”. Впоследствии Лермонтов имел довольно обширные знакомства в кругу писателей, особенно влиятельных и великосветских: он был знаком с Жуковским, князем Одоевским, Плетневым, А. Н. Муравьевым (автором “Путешествия ко святым местам”).

Вот что рассказывает Муравьев в своей книжке “Знакомство с русскими поэтами” о своем знакомстве с Лермонтовым:

“Однажды его товарищ по школе, гусар Цейдлер, приносит мне тетрадь стихов неизвестного поэта и, не называя его по имени, просит только сказать мое мнение о самих стихах. Это была первая поэма Лермонтова, “Демон”. Я был изумлен живостью рассказа и звучностью стихов и просил передать это неизвестному поэту. Тогда лишь, с его дозволения, решился он мне назвать Лермонтова, и когда гусарский юнкер надел эполеты, он не замедлил ко мне явиться. Лермонтов просиживал у меня по целым вечерам: живая и остроумная его беседа была увлекательна, анекдоты сыпались, но громкий и пронзительный его смех был неприятен для слуха, как бывало у Хомякова, с которым во многом имел он сходство. Часто читал мне молодой гусар свои стихи, в которых отзывались пылкие страсти юношеского возраста, и я говорил ему: “Отчего он не изберет более высокого предмета для столь блестящего таланта?” Пришло ему на мысль написать комедию вроде “Горе от ума”, резкую критику на современные нравы, хотя и далеко не в уровень с бессмертным творением Грибоедова. (Дело идет, конечно, о “Маскараде”). Лермонтову хотелось видеть ее на сцене, но строгая цензура III отделения не могла ее пропустить. Автор с негодованием прибежал ко мне и просил убедить начальника сего отделения, моего двоюродного брата Мордвинова, быть снисходительным к его творению; но Мордвинов оставался неумолим; даже цензура получила неблагоприятное мнение о заносчивом писателе, что ему вскоре отозвалось неприятным образом”.

В этих заключительных словах Муравьев намекает, конечно, на известный эпизод со стихотворением на смерть Пушкина.

Думал ли Лермонтов, когда он заводил недостойную его интригу с Сушковой с целью обратить на себя внимание большого света, что он и без столь предосудительного средства, силою одного своего высокого таланта, мог заставить заговорить о себе, и притом не два-три петербургских салона, а всю Россию. Эпизод, о котором сейчас пойдет речь, служит наглядным примером того, какое действие производят крупные общественные события на литературные дарования, которые, будучи даже столь могучими, как у Лермонтова, обыкновенно дремлют в годы всеобщего застоя и пошлости.

Таким событием, сильно взволновавшим все русское общество, была неожиданная смерть Пушкина, павшего на дуэли жертвою коварной и низкой интриги. Известно, что происходило, как только по Петербургу разнеслась весть о дуэли. Перед домом, где жил Пушкин, с утра до ночи стояли толпы, ожидавшие известий о положении поэта; люди всех званий теснились потом в его квартире, чтобы поклониться его праху. Опасались волнения, взрыва народной ненависти против убийцы; принимались меры предосторожности.

Как на всю молодежь, несчастное событие сильно подействовало и на Лермонтова, который, как говорят, незадолго перед тем имел случай познакомиться с обожаемым поэтом.

Юрьев, товарищ и родственник Лермонтова, рассказывает, что и несчастное событие, и симпатии высшего общества к Дантесу, к которому особенно благоволили великосветские барыни, сильно раздражали Лермонтова. Всегда исполненный деликатного почтения к своей бабушке, поэт с трудом воздержался от раздраженного ответа, когда старушка стала утверждать, что Пушкин сел не в свои сани и не умел управлять конями, которые и увлекли его в пропасть. Не желая спорить с бабушкой, Лермонтов уходил из дома. Бабушка, заметя, как на внука действуют светские толки о смерти Пушкина, стала избегать говорить о них. Но говорили другие, весь Петербург, и все это наконец так повлияло на поэта, что он захворал нервным расстройством. Ему являлась даже мысль вызвать Дантеса и отомстить за гибель русской славы. Результатом этого возбуждения и было стихотворение на смерть Пушкина, в котором Дантес был выставлен как искатель приключений. Умы немного утихли, когда разнесся слух, что государь желает строгого расследования дела и наказания виновных. Тогда-то эпиграфом к стихам своим Лермонтов поставил:

Отмщенья, Государь, отмщенья!

Паду к ногам твоим:

Будь справедлив и накажи убийцу,

Чтоб казнь его в позднейшие века

Твой правый суд потомству возвестила,

Чтоб видели злодеи в ней пример.

(Из трагедии).

Стихотворение первоначально не имело шестнадцати заключительных строк и кончалось стихом: “И на устах его печать”. Оно прочтено было государем и другими лицами и удостоилось высокого одобрения и даже выражения надежды, что Лермонтов заменит России Пушкина. Жуковский признал в стихотворении проявление могучего таланта, а князь Вл. Ф. Одоевский наговорил комплиментов по адресу Лермонтова при встрече с его бабушкой. Толковали, что Дантес страшно рассердился на Лермонтова и что командир лейб-гвардии гусарского полка утверждал, что не сиди убийца Пушкина на гауптвахте, он непременно послал бы вызов Лермонтову за его стихи.

Беспокоясь о болезни внука, бабушка послала за лейб-медиком Арендтом, который как очевидец последних минут жизни Пушкина рассказал Лермонтову всю печальную эпопею двух с половиною суток, с 27 по 30 января, которые прострадал Пушкин. В это самое время вошел к Лермонтову родственник Николай Аркадьевич Столыпин (брат Монго-Столыпина). Он служил в министерстве иностранных дел и принадлежал к высшему обществу. Он рассказал больному, о чем толкуют в великосветских салонах, сообщил, что вдова Пушкина едва ли долго будет носить траур и называться вдовою, что ей вовсе не к лицу, и т. п. Расхваливая стихи Лермонтова, Столыпин находил, что напрасно, вознося Пушкина, Лермонтов слишком нападает на невольного убийцу, который, как всякий благородный человек, не мог не стреляться: honneur oblige.[3] Лермонтов отвечал, что чисто русский человек, не офранцуженный, неиспорченный, снес бы от Пушкина всякую обиду во имя любви к славе России, не мог бы поднять руки на нее. Спор стал горячее – и Лермонтов утверждал, что государь накажет виновников интриги и убийства. Столыпин настаивал на том, что тут была затронута честь и что иностранцам дела нет до поэзии Пушкина, что судить Дантеса и Геккерна по русским законам нельзя, что ни дипломаты, ни знатные иностранцы не могут быть судимы на Руси. Тогда Лермонтов прервал его, крикнув: “Если над ними нет закона и суда земного, если они палачи гения, так есть Божий суд!”

Запальчивость поэта вызвала смех со стороны Столыпина, который тут же заметил, что у “Мишеля слишком раздражены нервы”. Но поэт уже был в полной ярости, он не слушал собеседника и, схватив лист бумаги, сердито поглядывая на Столыпина, что-то быстро чертил, ломая карандаши, по обыкновению, один за другим. Увидав это, Столыпин полушепотом и улыбаясь заметил: “la po?sie enfante!” (поэзия зарождается!) Наконец раздраженный поэт напустился на собеседника, назвал его врагом Пушкина и, осыпав упреками, кончил тем, что закричал, чтобы он сию же минуту убирался, иначе он за себя не отвечает. Столыпин вышел со словами: “Mais il est fou ? lier” (Да он дошел до бешенства, его надо связать!) Четверть часа спустя Лермонтов прочел Юрьеву заключительные 16 строк своего стихотворения.

С. А. Раевский, сожитель Лермонтова, возвратясь домой, пришел в восторг от нового окончания стихотворения на смерть Пушкина и стал распространять эти сильные стихи. Ни ему, ни самому поэту и в голову не приходило, что за них можно пострадать.

Между тем на многолюдном рауте у графини Ферзен A. M. Хитрово, разносчица всевозможных сенсационных вестей, обратилась к графу Бенкендорфу со злобным вопросом: “А вы читали, граф, новые стихи на всех нас, в которых la cr?me de la noblesse[4] отделывается на чем свет стоит молодым гусаром Лермонтовым?” Она пояснила, что стихи, начинающиеся словами “А вы, надменные потомки”, являются оскорблением всей русской аристократии, и довела графа до того, что он увидал необходимость разузнать дело ближе. Граф Бенкендорф знал и уважал бабушку Лермонтова, бывал у нее, ему была известна любовь ее к внуку, но, при всем желании дать делу благоприятный оборот, он ничего уже не был в состоянии сделать. На другое же утро он заметил Л. В. Дубельту, говоря о слышанном на вечере, что “если Анна Михайловна (Хитрово) знает о стихах, то не остается ничего более делать, как доложить о них государю”. И действительно, когда граф явился к императору, чтобы доложить о стихах в самом успокоительном смысле, государь уже был предупрежден, получив по городской почте экземпляр стихов с надписью: “Воззвание к революции”. Подозрение тогда же пало на госпожу Хитрово.

Арест Лермонтова произошел следующим образом. Посланный в Царское Село осмотреть бумаги поэта и арестовать его Веймарн нашел квартиру нетопленной, ящики стола и комодов пустыми. Отсутствие Лермонтова прикрыли внезапною болезнью его, приключившеюся при посещении внуком престарелой бабки, и ограничились затем только выговором ближайшему виновнику недосмотра полковнику Саломирскому, позволившему офицеру самовольно отлучиться от полка и проживать в Петербурге. Затем обратились в петербургскую квартиру Лермонтова, и 21 февраля поэт был посажен на гауптвахту в Петропавловской крепости.

В тот же день с Раевского были сняты показания. Решившись взять на себя вину в распространении стихов друга и для того, чтобы показания Лермонтова не разнились с его показаниями, он черновую, писанную карандашом, положил в пакет, адресовав его на имя крепостного человека Лермонтова, Андрея Иванова. К черновой приложена была записка:

“Андрей Иванович! Передай тихонько эту записку и бумаги Мишелю. Я подал записку министру. Надобно, чтобы он отвечал согласно с нею, и тогда дело кончится ничем. А если он станет говорить иначе, то может быть хуже. Если сам не сможешь завтра же поутру передать, то через Афанасия Алексеевича (Столыпина). И потом непременно сжечь ее”.

Доставить пакет этот Раевский поручил одному из сторожей. Пакет был перехвачен и немало усугублял виновность Раевского в глазах судей.

После домашнего допроса Лермонтова посадили в одну из комнат верхнего этажа Главного штаба. К нему пускали только камердинера, приносившего обед. Поэт велел завертывать хлеб в серую бумагу и на этих клочках с помощью вина, печной сажи и спички написал несколько стихотворений, а именно: “Когда волнуется желтеющая нива”, “Я, Матерь Божия”, “Сосед”, “Узник”.

25 февраля последовало Высочайшее повеление, а 27-го вышел приказ, по которому Лермонтов переводился тем же чином (корнетом) в Нижегородский драгунский полк – на Кавказ. Раевский же, проведя на гауптвахте один месяц, был выслан в Олонецкую губернию на службу по усмотрению тамошнего губернатора. Он поплатился, таким образом, более самого поэта, был возвращен из ссылки позднее, и Лермонтов сильно скорбел за своего друга. Дело в том, что допрашивавший Лермонтова граф Клейнмихель обещал, что если Лермонтов назовет виновника распространения, то избегнет разжалования в солдаты, названное же лицо будет прощено. Лермонтов и назвал Раевского. Когда же он был выпущен из-под ареста и узнал, что Раевский сидит в заключении, то пришел в отчаяние, не зная, что участие Раевского было известно до признания Лермонтова и допрос Раевского был сделан днем раньше допроса Лермонтова. Однако поэт долго не мог простить себе своего заявления о том, что никому, кроме Раевского, не показывал стихов, и что Раевский, вероятно, по необдуманности, показал их другому, и таким образом они распространились. Еще в июне 1838 года, возвращенный с Кавказа и вновь определенный в лейб-гвардии гусарский полк, Лермонтов пишет в Петрозаводск Раевскому о том, что повергло его в несчастие. Очевидно, услужливые люди пытались вызвать между друзьями вражду или хоть недоразумение, и поэт с негодованием отвергает наветы. Когда Раевский в декабре 1838 года получил наконец прощение и вернулся из ссылки в Петербург, где жили его мать и сестра, уже через несколько часов по приезде вбежал в комнату Лермонтов и бросился на шею к Раевскому.

“Я помню, – рассказывает сестра последнего, г-жа Соловцева, – как Михаил Юрьевич целовал брата, гладил его и все приговаривал: “Прости меня, прости меня, милый!”

Я была ребенком и не понимала, что это значило; но как теперь вижу растроганное лицо Лермонтова и большие, полные слез глаза. Брат был тоже растроган до слез и успокаивал друга”.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.