27

27

Дело обучения студентов филфака шло в заведенном порядке. На романо-германском отделении основной упор делался на лекционных курсах по истории зарубежной литературы, включавших освещение литературы стран Западной Европы и не касавшихся ни стран Восточной Европы, ни Востока как такового, ни таких континентов, как Африка и Австралия. Что же касается Америки, то о литературе США речь шла лишь в курсе XX века, о латиноамериканских писателях не упоминалось вовсе.

Курсы русской литературы были весьма объемны по количеству отводимых часов, однако содержание их определялось произвольно: все зависело от желания и интересов лектора. Так, например, Николай Иванович Либан, читая курс русской литературы первой половины XIX века, почти все время посвятил Жуковскому, познакомив нас самым подробным образом с обстоятельствами его жизни и всеми аспектами творческой деятельности. Но не было лекций ни о Лермонтове, ни о Грибоедове. Даже о Пушкине лектор говорил мало и бегло. В лекциях по второй половине века не вырисовывались фигуры Григоровича, Лескова. О Достоевском можно было слушать только спецкурс для желающих, а в общем курсе речи о нём не шло. В те годы внимание студентов к таким писателям, как Достоевский и Лесков не привлекалось, даже если они учились на филологических факультетах. Доцент Дувакин блестяще читал о Маяковском, уделив ему более половины своего курса, и с явным нежеланием касался иных явлений.

Однако многое компенсировалось самостоятельным чтением. И все же, если бы не родительская библиотека, не сызранские сундуки, наполненные книгами, а, главное, если бы не школьные годы, за которые так много из русской литературы было прочитано вслух нашей бабушкой, если бы не знакомство со спектаклями пьес Островского, Чехова, Горького на сценах московских театров, то зияющие пустоты в представлении о богатствах родной литературы были бы очевидны, несмотря на сданные зачеты и экзамены. Даже школьные учителя говорили нам о Фонвизине, Державине, Некрасове, Гоголе больше, чем уделялось этому внимания на романо-германском отделении в годы нашего студенчества.

Совсем по-иному обстояло дело с курсами зарубежной литературы. Впрочем, и здесь, конечно, многое зависело прежде всего от преподавателей. С ними нам повезло. Начиная с античной литературы и читавшего её С.И. Радцига и кончая курсом литературы XX века, прочитанного Е.Л. Гальпериной, — все было интересно и, как нам казалось в то время, достаточно полно. Но главными для всех нас стали лекции Леонида Ефимовича Пинского, появившегося на нашем курсе во втором семестре первого года пребывания в университете. Занятия в этом семестре шли уже на Моховой. Факультет наш располагался в основном на четвертом (верхнем) этаж левого крыла здания, во дворе которого стояли памятники Герцену и Огареву. Подниматься на верхний этаж надо было по железным ступенькам довольно крутой лестницы. Дверь с последней лестничной площадки вела в коридор, освещавшийся тусклым светом электрических лампочек. Войдешь в коридор, а вернее, в своего рода «преддверие» коридора, и сразу же через первую дверь слева попадаешь в круглую аудиторию Она расположена в угловой части здания, окна выходят и на улицу Герцена (теперь она снова называется Большая Никитская), и на Манеж, и на Александровский сад. Виден Кремль, Исторический музей, гостиница «Москва». В этой круглой аудитории, где столы стояли всегда в каком-то беспорядке, а место лектора в связи с этим не было строго определено, хотя неустойчивая кафедра существовала, оставляемая профессурой без всякого внимания по причине её полной бесполезности, ибо разместить бумаги или портфель было негде, а опереться на кафедру было рискованно, — в этой круглой аудитории мы и начали слушать лекции Пинского.

Вот он входит в аудиторию, до отказа набитую слушателями, пробирается между столами, встает у стенки и, откинув со лба прядь густых волос, начинает говорить. Невысокий человек в сером костюме и вязаном жилете овладевает аудиторией постепенно, но всецело. Тишина небывалая. Все взоры устремлены на него, боимся пропустить слово, вслушиваемся в каждую фразу, все хотим записать. Чем мы захвачены? Новизной сведений о неведомых нам прежде средневековых сагах и героических деяниях Кухулина? Или удивительным переплетением излагаемых фантастических сюжетов с новыми для нас литературоведческими понятиями и терминами? Бой Кухулина с Фердиадом перерастает в рассуждение о жанровой природе старинных сказаний. Исторические реалии вторгаются в сказочные повествования Мир ирландских саг предстает во всей его суровости и неожиданной красоте, заставляет забыть об окружающем и вместе с тем соединяет настоящее с прошлым.

Два года мы слушали лекции Л.Е. Пинского — от средних веков по XVIII век включительно. В них и открылась нам западноевропейская литература, её шедевры, основные темы и их образное воплощение. Путь души человеческой и её искания в дантовской «Божественной комедии», яркая сила и громкий смех Франсуа Рабле, испанское барокко, но самое незабываемое — все, связанное с Шекспиром, с величием и бессмертием его трагедий, с их непреходящей философской глубиной, вобравшей в себя мир страстей человеческих. Мы были увлечены, покорены и завоеваны. Каждая лекция становилась событием. У дверей круглой аудитории собирался весь курс. Места шли нарасхват. Их не хватало, и найденная где-то на чердаке длинная доска, положенная на два стула, не могла возместить их очевидный недостаток.

В конце семестра решено было произнести благодарственную речь от лица всех студентов и преподнести лектору букет. Это не было в традициях университета. Никому, кроме Пинского, мы не дарили цветов. Но тут все сошлись в едином желании сделать это. Среди нас были 'диетически поклонявшиеся ему студентки, были влюбленные в него девицы, всегда успевавшие захватить самые лучшие, самые близкие к своему кумиру места в аудитории. Ася Рапопорт, Майя Абезгауз, Вера Ермолаева, Юля Живова — это самые верные и постоянные его поклонницы. Были и другие. Однако и для них, и для всех остальных он прежде всего был Мэтром. Это — главное. Произнести речь и преподнести букет было поручено мне, хотя в круг самых беззаветных его поклонниц я не входила. Лекции Л.Е. Пинского мне многое дали, многое открыли, заставили думать, размышлять и побуждали все больше и больше читать. Они помогли определить направление дальнейшего пути в избранной специальности.

Для торжественного вручения букета необходимо было приличное платье. В моем гардеробе ничего подходящего не просматривалось. Но у мамы среди остававшихся в одном из чемоданов вещей сохранился трёхметровый отрез купленного ещё до войны крепдешина. Букетики нежных цветочков на кремовом поле выглядели чудесно. За один день сшить из этого сокровища платье вызвалась мать Инны Белкиной — нашей однокурсницы. Жила она в том же угловом доме на улице Воровского, где находился наш продуктовый магазин. Утром отнесла я материю в квартиру Белкиных, выстояв очередь в магазин, поднялась на пятый этаж на примерку, вечером платье было готово. Фасон прост, вид вполне приличен. Перед лекцией принесен и спрятан от глаз Леонида Ефимовича громадный букет, а после завершения ее, набравшись духу и прихватив букет, направилась я к столу, за которым он стоял, произносить благодарственную речь. Все обошлось благополучно, но что именно было сказано, совершенно не помню. Все встали, аплодировали, а Пинский смущенно улыбался и двумя руками на некотором отдалении от себя держал бело-розовый букет. Мы расставались с ним на летние месяцы с тем, чтобы осенью встретиться снова.

Все курсы, прочитанные другими преподавателями зарубежной литературы, при всех их достоинствах не шли ни в какое сравнение с лекциями Пинского. Появился однажды в аудитории пожилой человек с козлиной бородкой и с сильным акцентом произнес лишь одну фразу, которой оказалось достаточно для скороспелой, но уже не изменившейся в дальнейшем оценки его лекторских данных. «Вальтер Скотт — это тот Скотт, который написал «Айвенго», — утверждал наш новый преподаватель. Раздался смех. А когда было сообщено, что «Гюго написал «Каштанки в цвету», уже никто не смеялся. Вскоре человек с бородкой исчез. Его сменил великолепный в своей красоте, облаченный в военную форму, Александр Абрамович Аникст, читавший курс литературы XIX века. Его любили и чтили студентки, учившиеся годом старше нас, но после Пинского мы не смогли разделять их чувств. Вместо потрясений, связанных с исканиями Фауста и размышлениями Гамлета, — суховатая простота пересказа содержания романов, перечисление писательских имен и произведений, ими написанных. Дотошная Вера Ермолаева обнаружила дословное совпадение лекции о поэтах «Озерной школы» со статьей в «Литературной энциклопедии». Интерес угасал, но лекции мы слушали. Лектор смотрел чаще всего куда-то в сторону, в окно, за которым виднелось небо и плывущие облака. Майка Кавтарадзе засыпала. Зайка старательно записывала. На неё и её записи мы и возлагали надежды. Экзамен проходил тяжело. Александр Абрамович демонстрировал своё презрение к обнаруживающим под его насмешливым взглядом своё невежество отвечающим студентам, а потом окончательно унижал их поставленной с пренебрежением хорошей оценкой. Были и отличные оценки, что не сокращало дистанции между экзаменатором и отвечающим.

На последнем курсе мы познакомились с Евгенией Львовной Гальпериной. Все оживились, повеселели. Темой своей дипломной работы я выбрала романы Томаса Гарди и занялась с энтузиазмом их изучением в Библиотеке иностранной литературы, располагавшейся в то время в Лопухинском переулке на Кропоткинской. Но об этом — позднее.

Было много дисциплин, преподававшихся нам в университете. Подавляющее впечатление производили многочисленные лекции и практические занятия по общественным дисциплинам — истории КПСС, политэкономии и некоторые курсы по философии. На этих занятиях посещаемость строго контролировалась. Конспектировать приходилось уйму литературы, запоминать было необходимо множество не запоминавшихся фактов. Изучали биографию Сталина. Чтобы несколько оживить всю эту формалистику, мы с Зайкой решили написать для одного из семинаров совместный доклад о литературных реминисценциях в работах Сталина. Собрание его сочинений начало тогда выходить. Появились первые два тома, и мы принялись выискивать подходящие цитаты и суждения. Но порыв наш почти сразу же увял. Мы поняли, что лучше отказаться от замысла, задумавшись над встретившимися в самом начале наших изысканий приводимыми вождем словами «мавр сделал своё дело, мавр может удалиться». Комментировать их не хотелось.

Чаще всего мы пропускали лекции по педагогике и психологии, хотя оба эти небольших курса читали известные каждый в своей области специалисты и титулованные ученые. Педагогику читал профессор Каиров, психологию — Рубинштейн. Каждый был автором увесистого учебника. Один вид этих толстенных книг приводил в уныние, а содержание их повергало в смятение. Прогулка по Тверской заменяла скучнейшие лекции. Беседы в Александровском саду были гораздо важнее сообщаемых фактов из сферы психолого-педагогических наук. Но после таких вольных отступлений от регламентированного дня все равно приходилось возвращаться на Моховую: пропускать занятия по истории КПСС или политэкономии было нельзя. Преподаватель в зеленом костюме с красным галстуком по фамилии Кирпичев поджидал нас в отведенной аудитории с явно выраженным стремлением доказать, что только он один среди всех здесь присутствующих знает о линии партии в годы индустриализации. Приходилось выслушивать его поучения.

Совсем иное настроение царило на спецсеминарах по литературе. Михаил Михайлович Морозов воспринимался нами как истинный знаток Шекспира и шекспировской эпохи. Он был артистичен, и в его исполнении любой вид, любая форма занятий проходили всегда захватывающе интересно. К тому же он знакомил нас со всеми современными интерпретациями шекспировских комедий и трагедий. Блистательно читал монологи Макбета и короля Лира, приглашал на вечера ВТО, знакомил с актёрами. Под его влиянием Зайка занялась образами шутов в пьесах Шекспира.

На первых порах и я без всяких сомнений решила связать свою судьбу с любимым мною Диккенсом и записалась в семинар Валентины Васильевны Ивашевой. Тогда она только что появилась на филфаке, но лекционный курс по зарубежной литературе XIX века читала не у нас, а на русском отделении. Свой доклад и курсовую работу я посвятила «Рождественским рассказам» Диккенса, сохраняя верность Скруджу и все ещё с умилением вслушиваясь в трели сверчка за очагом. На мои наивные и неуместные привязанности было с присущей ей жесткой прямолинейностью сразу же указано Валентиной Васильевной. Самым решительным образом она осудила и Диккенса, и меня за сентиментализм и неуместное попустительство отступлениям от правды жизни и подмене её сказочными вымыслами. Велено было заново продумать концепцию доклада и осудить повинного в отходе от реализма писателя. Предлагалось умерить чрезмерное восхваление создателя «Рождественской песни в прозе». Не отозвавшись на высказываемые в форме приказа пожелания, я покинула злополучный семинар, оберегая свою любовь к английскому юмористу.

Захотелось слушать лекции о русской литературе. Такая возможность была: желающие студенты романо-германского отделения могли посещать спецкурсы о творчестве русских писателей. Спецкурсы Бонди о Пушкине и Белкина о Достоевском стали событием, а посещение Литературного музея Л.Н. Толстого на Кропоткинской, где регулярно читались лекции о Толстом и его современниках, тоже значило очень многое. К тому же был ещё Театральный музей Бахрушина, который привлекал своими богатствами.

В университетские годы для нашего курса академические занятия занимали в нашей жизни основное место. Им отдано было все время, на них было сосредоточено внимание. Возможность учиться в суровые годы войны воспринималась как дар судьбы и с чувством долга перед теми, кто сражался за это. Солдат, доставивших меня в Москву, я никогда не забывала.