19

19

Здание школы оказалось при ближайшем знакомстве с ним совсем маленьким. Два этажа, на каждом по четыре класса. И ещё деревянный флигель Во Дворе, в котором тоже четыре класса для занятий и небольшой зал. В основном каменном здании на первом этаже — маленькая канцелярия, а на втором — учительская. И это все. Сдвоенных классов нет. От первого до десятого — все по одному. Но ребят в каждом класс Не меньше, а то и больше сорока человек Занятия в две смены — с 8:30 — утром и с 14:30 — днем. Директор в этой школе появился новый. Работать он начал с октября того же года, когда я начала учиться в этой школе. Наш девятый класс назначен был ходить на занятия во вторую смену, и только в следующем году учились мы с утра.

Надо прямо сказать, что ярких воспоминаний о двух школьных годах в сызранской школе не сохранилось. Даже особенно запоминающихся учительских фигур в памяти не удержалось. Пожалуй, лишь о нескольких хочется сказать. О математике Тезикове прежде всего. Это был пожилой человек, всю жизнь проживший и проработавший в школе в Сызрани. Он держался школы № 4, хотя его не раз приглашали перейти в 1-ю школу, находящуюся на главной улице города и считавшуюся лучшей, очевидно, потому, что учились в ней дети городского начальства, и признать её находящейся не на первом месте в городе было просто странно. Но Тезиков не оставлял своего места и обучал алгебре, геометрии и тригонометрии со всем присущим ему умением и даже блеском. Среднего роста, худощавый, с небольшой бородкой и всевидящими глазами, с лаконичной и вместе с тем образной речью, он производил сильное впечатление на всех нас, подчиняя силе логики демонстрируемых нам суждений и элегантности присущих ему манер. Тезиков никогда не унижал, не стыдил, не делал никому резких замечаний. Он вёл каждого за собой, побуждая рассуждать и думать. С ним было надежно и никто не боялся уроков математики, хотя отметки ставил он скупо и отличников у него почти не было. Но не было в первой-второй четвертях, а во второй половине года они появлялись, а уж в последней — четвертой четверти — их становилось ещё больше. У меня тоже окрепла уверенность в своих математических возможностях, которой в московской школе почти и не было. Там я получала хорошие отметки, но и давались они не просто. Здесь стало интереснее и всё как-то получалось легче. Однако тоже не сразу. Казалось сначала, что Тезиков ждал от меня чего-то большего, но потом, определив мой уровень, направлял меня так здорово, что выжал все, на что была я способна. А главное, внушил уверенность в своих силах.

Учителем физики был Владимир Владимирович, прозванный Буравчиком. Он приехал из Минска, и, как видно, успел по дороге к Волге хватить лиха. Выглядел удручённым, одет был в сильно поношенный пиджак и валенки с галошами. Но иногда оживлялся, и тогда острые глазки его сверкали из-под густых бровей, а говорил он быстро-быстро скрипучим голоском и начинал все быстрее и быстрее шагать по классу, размахивая кистью правой руки с вытянутым указательным пальцем. Кабинета физики, как впрочем, и кабинета химии, а также и никаких других специальных кабинетов, в школе не было. Ни одного физического прибора мы в глаза не видели. Буравчик ловко изображал их мелом на доске и с помощью куска мела и словесных описаний проводил необходимые опыты. Однако делал он это крайне редко, понимал, очевидно, малую результативность подобных методов. Иногда Буравчик приходил чрезмерно оживлённым и тогда был добр и ставил только хорошие отметки. Иногда он впадал в полное уныние и говорил, что ничего подобного тому, что видит он сейчас перед собой, ему в самом плохом сне никогда не могло присниться. Мы считали, что он не прав, и Борька Постеров (он всегда всё знал по всем предметам) вступал с Буравчиком в спор. Учителю ото быстро надоедало, махнув рукой, ом принимался проверять наши тетради, потребовав полной тишины.

Если Буравчик что-то да объяснял, что-то проверял, то учительница химии, чьё имя не вспоминается, с наукой, которую она была призвана нам преподать, никак связана не была, говорить о ней не хотела и сразу же ознакомила нас со своей методикой, сказав, что будет задавать уроки по учебнику и по нему же проводить опрос. Учебники у нас были, мы покорно отмечали страницы очередного урока, запоминали их по мере возможности и отвечали, когда она вызывала к доске. Писать что-либо на доске остерегались, как, впрочем, и сама учительница, но текст учебника она знала назубок и без труда поправляла отступившего от него отвечавшего ученика. Все было тускло и непроглядно. К тому же и уроки химии чаще всего почему-то были по расписанию самыми последними, когда всем хотелось есть и спать.

Человек с трудным армянским именем делал вид, что преподает иностранный язык, и он был прав, потому что язык этот, именовавшийся а расписании немецким, был для него языком неведомым и этом смысле абсолютно иностранным, не в меньшей степени иностранным, чем для нас. Утешал он нас и самого себя тем, что в то время, когда фашистские изверги напали на нас, изучать их язык нет охоты, хотя — прибавлял учитель тут же, — знать его, конечно, надо, потому что всегда надо знать врага своего. Армянин был категоричен и находил горячую поддержку в школьной массе. Воспоминания о Дитрихе Львовиче, рассказывавшем нам о своём племяннике Кио на родном ему немецком языке в московской школе, несколько скрашивали безрадостную картину среднего образования, а привезенный заботливыми родителями немецко-русский словарь вдохновлял, направляя мысль на необходимость самой начать читать хоть какие-то немецкоязычные тексты. Но книг немецких не было. Был учебник, его я начала читать, держа в руках словарь.

Хороши были уроки литературы, но не всегда, а лишь в те дни, когда учитель, называвшийся Пимен, не дремал, а был бодр и в хорошем настроении. Не часто это случалось, зато когда происходило, то всем доставляли удовольствие рассказы Пимена и о Чехове с его «Вишневым садом», и о Горьком, сумевшим так вовремя написать захватывающий роман «Мать». Правда, сам Пимен гораздо больше любил поэзию и прекрасно читал стихи Маяковского. Был Пимен родом с Дона, в Сызрань его занесло ещё в молодости, и остался он здесь на всю жизнь. Был он далеко не молод и любил, как мы хорошо понимали, выпить. Однако не злоупотреблял. Во мне Пимен признал любителя изящной словесности и знатока московских музеев, по причине чего и заставлял меня рассказывать о доме Толстого в Хамовниках, о Ясной поляне, о картинах, которые я видела в Третьяковской галерее и с удовольствием слушал. Ещё он просил рассказывать о спектаклях московских театров.

Темы сочинений давал он нам нестандартные, всегда придумывал что-нибудь интересное. Обычно поступал Пимен таким образом: писал на доске три темы, одна из которых была вполне для школьного курса соответствующей, например «Образ середняка в романе М.А. Шолохова «Поднятая целина», а две другие темы — несколько иного характера, но тоже с литературой связанные, например такие: «Почему же Катерину называют «светлым лучом в темном царстве», если она изменила своему мужу?» И «Разве Обломов хуже Штольца?» Поставив эти вопросы, Пимен не без интереса ждал ответа на них и читал некоторые сочинения с согласил их авторов вслух перед всем классом. Комментировал добродушно и радовался всякой удаче.

О чем вовсе невозможно вспомнить в связи с девятым классом, так это о том, что происходило на уроках биологии и географии. Что-то было, но что именно, сказать затрудняюсь. Оба эти предмета, завершившись на девятом году обучения, в десятом классе уже не всплывали, с ними было покончено.

Но главная неудача постигла нас с преподаванием истории. Здесь ситуация сложилась сложная потому, что учителем истории был директор Семён Семёнович Вергун, ранее живший на Украине и там работавший. В Сызрани он стал директором, потому что прежний ушёл на фронт, Да и вообще для эвакуированных учителей оказались свободные учительские места в связи с войной; учителя-мужчины молодого и среднего возраста были мобилизованы и предметы оказалось в старших классах некому. В младших и средних классах работали почти одни женщины, директорами школ были мужчины. Семён Семёнович держал нас всех в страхе, нередко давая прямо понять, что все бывшее здесь до него, должно быть изменено или вовсе искоренено. Но ваш класс не был строптивым, и к урокам истории, им даваемым, относился стоически терпимо. Чего мы не могли стерпеть, так это обмана и лицемерия. А Вергун это допускал. Да не только допускал в своих действиях, но и других к этому как-то подталкивал. Сильнее всего проявилось это в истории с пирожками.

В школе каждый день на второй перемене нам раздавали пирожки с капустой или с картошкой. Это был школьный завтрак. Пирожки были большие и вкусные. Мы дорожили этим завтраком, потому что шел он сверх хлебной нормы по карточкам. Иногда даже желание пропустить уроки и не пойти в школу сразу же перебивалось мыслью о том, что пирожок в этом случае не получишь. Стоил он совсем дешево — 5 копеек вместе с кружкой сладкого чая. А если кто-то пропускал занятии по болезни, то мы оставляли для него пирожок, и кто-нибудь заносил его больному домой, идя из школы. Так уж было заведено, так было во второй и в начале третьей четверти. Но вот после зимних каникул, когда началась новая четверть, директор стал брать оставшиеся пирожки себе и не разрешал их никуда уносить. Мы знали, что во всех классах их набиралось не так уж мало. Жила директорская семья тут же в школьном дворе, в небольшом флигеле. Туда дежурные по классу и должны были относить оставшиеся завтраки. Сначала мы этого не делали, но директор или сам следил, или назначал кого-нибудь следить за установленным им «порядком». Ребята возмущались, а однажды решили сказать директору, что наш класс отказывается отдавать оставшиеся пирожки. Но кто будет это говорить? Поручили Борьке Нестерову и мне. Как раз в тот день мы и были дежурными. Мы и сказали ему об этом прямо в классе, куда он зашел вместе со своей женой, тоже работавшей учительницей в младшем классе. Разозлился он страшно, но ругаться не стал, а только сказал, что необдуманные поступки будут иметь свои последствия. Для меня это обернулось очень плохо, но не сразу, а через некоторое время, когда стали принимать в комсомол тех, кто ещё не был принят в восьмом классе. Борька Нестеров уже был комсомольцем, а я нет. На собрании директор сказал, что он против того, чтобы рекомендовать меня для поступления в ряды ВЛКСМ, потому что я неправильно веду себя по отношению к старшим товарищам, к тем, кто является членами коммунистической партии и кому доверяют ответственную работу. «К тому же, — добавил он, — она вряд ли пройдет политсобеседование. Я в этом глубоко сомневаюсь». Больше никто ничего не говорил. Это было весной 1942 года, а уехал Семен Семенович Вергун со своей семьей из Сызрани в Среднюю Азию осенью того же года, когда немцы приближались к Сталинграду и в городе было введено затемнение.