Феномен Юрия Давыдова

Феномен Юрия Давыдова

Очевидно, существует, специальный юбилейный жанр, но я им не владею. Придется писать как бог на душу положит. По отношению к Юрию Давыдову это самое разумное: поскольку он и сам последнее время жанровому определению не поддается. (См. «Бестселлер» – роман? гигантское эссе? поэма?)

Анри Пиренн, известный бельгийский исследователь, автор фундаментальной истории Нидерландской революции, приехав как-то в иностранную столицу, отказался осматривать древности, заявив: «Я – историк и поэтому люблю жизнь». Полагаю, что Давыдов вполне равнодушен к истории как предмету академического изучения. Он любит жизнь. Вернее, история для него – естественная часть жизни сегодняшней, наполняющая эту жизнь широким внебытовым смыслом.

Давыдов органичен в любом обществе – от лагерного барака до европейского университета… И не потому, что обладает способностью к мимикрии – ничуть, он всегда равен себе, – а потому, что высокодемократичен.

Может показаться при поверхностном знакомстве, что в быту он играет себя – вот такого: моряцкая внешность, сиповатый голос – как будто он только что отстоял вахту на баренцевом ветру, – безбоязненное использование всех ресурсов нашего богатого языка. Но он не играет – он живет.

Можно сказать: а на самом деле под этой внешностью и повадкой морского волка скрывается интеллектуал, великий мастер архивных разысканий, тонкий стилист, большой писатель и так далее. Но это вовсе не противоречие формы и содержания. Давыдов органичен, как талантливая проза.

Соображение, которое я рискну сейчас предложить, не есть всеобщее правило, а кому-то оно покажется несправедливым и жестоким. Но я уверен, что для писателя-историографа далеко не безразлична биографическая специфика. Давыдову в этом отношении, так сказать, повезло незаурядно: морское училище, Северный флот военных времен, послевоенный арест и конвейеры-допросы, сталинский лагерь – грубая плоть истории как единого жизненного потока в предельных своих образцах…

Для того чтобы проследить то, что в просторечии называется творческим путем Юрия Давыдова, требуется обширная монография. По количеству художественной прозы он недалеко отстал от Льва Николаевича Толстого. Будучи, помимо всего прочего, великим и упорным тружеником.

Здесь же возможно только окинуть беглым взглядом многообразное и бурное пространство его прозы.

Для меня чтение и почитание писателя Юрия Давыдова началось лет тридцать назад с «Судьбы Усольцева». Я пытался теоретически вычленять роковые элементы утопизма в поведении вершителей судеб России. Это, разумеется, были подходы к объяснению явного тогда уже провала большевистской модели жизнеустройства. И, читая небольшую повесть малоизвестного мне тогда писателя, понял, что он на сотне страниц художественного текста (имеющего, впрочем, историческую основу) уже решил эту задачу с блеском и неотразимой убедительностью, показав, что идти нужно не столько сверху вниз, сколько снизу вверх.

«Судьба Усольцева» – не только прозаический шедевр, но и могучий историософский трактат. Эту историю о том, как несколько сотен русских людей во главе с казачьим офицером Ашиновым попытались построить на африканском (!) берегу свое общество свободы, равенства и братства, свой социальный рай, свою Утопию, свой Город Солнца и какой ужас из этого получился, – эту историю я бы, будь моя воля, издал миллионными тиражами и включил в школьные программы.

Затем я прочитал «Глухую пору листопада» – один из самых мрачных и блистательных исторических романов в нашей литературе, сюжетный и смысловой стержень которого – дегаевщина, изощренная провокация, предшествующая эпопее Азефа.

Несмотря на бросающиеся в глаза отличия прозы Давыдова от прозы Достоевского – стилистика, общий взгляд на русскую историю, политическая идеология, – Давыдов, по сути дела, идет вслед за нашим «сумрачным гением». Его главные герои всегда на полюсах. Провокатор Дегаев и рыцарь революции Лопатин, палач Фролов и «князь Мышкин революции» Лизогуб, демонический лжец Нечаев и неистовый правдолюбец Бурцов. Давыдов изучает мир, где благородство и злодейство ведут непрерывный роковой хоровод, мир, где все обострено и смертельно напряжено, мир исторического катаклизма.

Да, да, у него, морского офицера, есть несколько прекрасных книг о русских флотоводцах – увлекательных, достойных, полезных. Но какое счастье, что он не остался на этом пути, что его генеральной темой стало русское освободительное движение, вызывающее сегодня сколь яростные, столь и бессмысленные споры, ибо в этой драме нет безоговорочно правых и виноватых.

О русских революционерах писали тьмы советских конъюнктурщиков.

Романы Давыдова не имеют к этой стихии ни малейшего отношения. Это трагические фрески. Давыдов выбрал народников, народовольцев, эсеров и близких к ним персонажей так же органично, как жил и живет. Ему, прошедшему мясорубку репрессий, видевшему и самому испытавшему, как неправедная власть унижает достоинство человека, оказалось внятно чувство, двинувшее его героев в смертельную борьбу, апогеем которой стал индивидуальный террор, – чувство оскорбленного достоинства сильных людей, загнанных в угол, людей, которым не оставляют иных средств протеста. (В этом, кстати говоря, принципиальное отличие террора народовольцев от кровавых безумств современных террористов, имеющих бездну легальных способов борьбы.)

При этом Давыдов отнюдь не идеализирует мир «Народной воли».

Покойный Натан Эйдельман, наш общий с Давыдовым друг, упрекал его в некоторой односторонности взгляда: где Толстой и толстовство? где гуманистический пласт?

Давыдов, конечно же, видел все пространство эпохи – и Эйдельман это знал. Но эти два блестящих исторических писателя-моралиста (как и подобает русским писателям) тяготеют к разным типам морализаторства – условно говоря, к толстовскому и достоевскому. Эйдельман, великий просветитель, роль которого в жизни нескольких поколений и в нашей культуре вообще недостаточно пока еще оценена, проповедовал толерантность как политическую панацею. Давыдов исповедует безжалостный аналитический подход к событиям и судьбам. В «Двух связках писем» Давыдов передал Петру Лаврову одно из определяющих положений:

«Коль скоро революция у дверей Истории, нечего пятиться: примирись с неизбежностью насилия, как примиряются с хирургом, с хирургической операцией…»

Из-за этой-то неизбежности, из-за этой-то необходимости и вглядись пристальнее в хирургов. Давыдов, естественно, не Лавров, но последняя фраза – программная.

Вглядываясь в толщу российской истории, Эйдельман говорил нам: «Так быть не должно, и я объясню вам почему!»

«Так было, и я объясню вам почему!» – говорит Давыдов.

Это сопоставление не оценочно. Оба они выполняли свою особую миссию «в черном бархате советской ночи».

Давыдов десятилетиями исследовал духовное состояние страны, стремившейся в бездну. Потому-то романы Давыдова так актуальны сегодня – они объясняют, почему страшная инерция этого гибельного движения, длившегося столетиями, иссякает так медленно, с таким мучительным скрежетом…

В отличие от своих литературных сверстников и многих младших современников, Давыдов творчески нисколько не пострадал от свершившегося эпохального сдвига. Он как шел, так и идет своим путем. И пришел к уникальному жанру последней по времени вещи, жанру, имеющему фундаментальный философический смысл.

«Бестселлер» – бескрайнее художественное пространство, ведущий признак которого – свобода. При острой чуткости Давыдова к существу исторического процесса нельзя не связать это с приходом свободы политической, пускай и искаженной вышеупомянутой инерцией.

В «Бестселлере» явственно обозначилась задача всей многолетней работы Давыдова – понять, что же делает история-жизнь с человеческой душой? Недаром в финале второй части возникает имя-символ – Усольцев. Суть «Бестселлера» – философия существования человеческой души в плотном, едином, безумном и мудром потоке истории-жизни.

Давыдову – 75 лет. Жизнь продолжается, и духовное усилие идет по восходящей.

1999