Из книги «Точка с запятой»
Из книги «Точка с запятой»
7 августа 1977
В 1930 году я купил радиоприемник чрезвычайно сложной конструкции, однако при некотором навыке на нем можно было поймать Сидней, мощную нью-йоркскую станцию Скенектади, Берлин, Москву, Лондон — короче, весь мир. Большинство радиостанций тогда были частными. Вспоминаю чарующий голос дикторши из Рима, в которую я прямо-таки влюбился, пленительный южный акцент дикторши «Радио Андорра» и, конечно, бархатистый голос диктора «Радио Тулуза» — женщины от него млели.
Не знаю, сколько радиостанций работало в ту пору во Франции, однако частных было много, и все они конкурировали между собой из-за певиц и из-за доктора Пикара[126], который как раз в это время поднялся выше всех в небо, а потом глубже всех опустился в море.
Конечно, приходилось слушать и рекламу, но объявления были короткими и, как правило, с выдумкой. Что же касается последних известий, то их передавали прямо с места событий.
Я целыми часами ловил какую-нибудь станцию, например слушал джаз и трубу Армстронга прямо из Нью-Орлеана.
Одни станции поймать было трудней, другие легче, и поэтому, когда удавалось поймать трудную, об этом с гордостью сообщалось приятелям.
Потом появилось телевидение. Впервые я смотрел телепередачи в США, там на каждый день недели была определенная программа. Преобладала эстрада, но приходилось глотать и рекламу.
Одну слезливую историю растянули более чем на две тысячи серий, то есть передавали ее (точно я не подсчитывал) почти двадцать лет.
Я ее видел только отрывками. Время после полудня на всех станциях Соединенных Штатов было зарезервировано для так называемых, если пользоваться профессиональным жаргоном, «мыльных опер»: эти слезовыжимательные, сентиментальные истории финансировались крупными фирмами моющих средств.
Я оторопел, сообразив, что со времени покупки того приемника промелькнуло сорок шесть лет. Телевидение стало цветным; сперва цвета были слишком яркими, но теперь стали более естественными. Всюду продаются пока еще дороговатые, но в принципе доступные приемники, которые ловят весь мир.
Но зачем? Радио я практически не слушаю. Разве что раза два в день включаю «Радио Швейцарии», которое кратко, без комментариев передает новости со всего света.
Мне пришлось отказаться от того, чтобы слушать и смотреть другие радио- и телестанции: это было чревато приступами ярости или скуки. В одной стране уже год на всех волнах передают сплошь выступления политиков и урезанные последние известия, и объясняется это тем, что, дескать, весной должны состояться выборы. Но ведь предвыборные плакаты имеют право оскорблять ваш взгляд только в течение нескольких недель перед открытием урн.
Можно утверждать, что во Франции избирательная кампания началась сразу же после смерти де Голля.
Кандидаты на самые высокие посты уже давно стали готовиться к выборам. И если они находятся по соответствующую сторону барьера, то чуть ли не ежедневно разглагольствуют по телевидению или участвуют в дискуссиях, причем их противников я, скорей, назвал бы сообщниками: так и кажется, будто они фехтуют рапирами с предохранительными наконечниками.
При этом события за рубежом, даже если они не имеют никакого касательства ни к политике, ни к социальным, ни к энергетическим, ни к финансовым проблемам, подаются так, словно Париж всегда оказывается в выигрыше.
Наполовину обесценился франк — победа. Упал курс доллара — еще одна победа Франции, и последствия ее будут самыми благоприятными. Пока в Испании правил Франко, он защищал религию и цивилизацию. Теперь, когда Франко нет, о демократии в Испании отзываются весьма сдержанно.
И так во всем. Длинные волосы — признак революционных смутьянов, стремящихся разрушить общество, короткие — законопослушных добрых граждан, их не найдешь во французских тюрьмах.
Фальсифицируются даже валютный и биржевой курсы. Глядишь, однажды объявят революционером дождь или солнце: ведь и засуха, и излишняя мокрядь ведут к неурожаю.
Хуже всего, что, несмотря на ежедневный парад кандидатов, телезритель или радиослушатель скоро вынужден будет положить зубы на полку.
Уже несколько лет, как под давлением общественности ведется реорганизация. Разумеется, реорганизация с теми же самыми людьми и, естественно, в сторону ухудшения.
Не утверждаю, что такое свойственно только Франции. Придирчивый надзор за радио и телевидением осуществляют и другие правительства. Там тоже каждый вечер предоставляют слово горсточке честолюбцев, которые после ближайших выборов усядутся на парламентские скамьи.
Стала ли суровей цензура? В некоторых государствах — да. Людей, пропагандирующих определенные идеи, там даже арестовывают, держат в тюрьмах, более того, подвергают пыткам.
Но разве наши теле- и радиоораторы ежедневно не мечут громы и молнии против этих стран?
Скажу так: было время, когда я отдыхал перед телевизором или радиоприемником; теперь я не переношу их.
Те, кто их изобрел, не представляли, что их детища чуть ли не повсюду дадут власть имущим почти королевские прерогативы.
Политики делают свое дело. Вроде бы так и должно быть. Но пусть они лучше заткнутся — ради собственного блага, пока против них не поднялась волна скуки, равнодушия, а то и озлобления.
То же самое могу сказать о песенках, о хронике и даже о последних известиях.
Примерно так же обстоит дело и с газетами, и, чтобы не превратиться в идиота, которого пичкают чушью, я перестал их читать.
Бывает, что я по целой неделе не раскрываю скромную «Трибюн де Лозанн», разве что ознакомлюсь с прогнозом погоды.
Я брюзжу, потому что у меня отняли игрушку. Было время, когда я в день прочитывал по четыре-пять газет из разных стран, не считая международных еженедельников. Это объяснялось булимией[127] и наивностью. Но в конце концов я все понял.
Пять часов вечера того же дня
Никто не хочет войны. Все — пацифисты. Насилие осуждают, добросовестно борются с ним, но ни одно промышленное государство не отказывается и впредь не откажется поставлять усовершенствованное оружие и сверхскоростные самолеты слаборазвитым странам, чтобы те перевооружали свои армии. Об Африке говорят так, словно речь там идет о межплеменных раздорах. О Ближнем Востоке — словно дело там только в нефти и в том, что Западу и Америке необходимо получать ее по дешевой цене.
Организуются конференции самых богатых стран мира (этот термин употребляется официально!). Иной раз намекают на необходимость собирать для слаборазвитых стран пожертвования, как при окончании церковной службы.
При этом у вас просят не пушку, не танк, не самолет и не тем более ракету.
Получить неограниченный кредит на секретнейшее оружие бедной стране куда проще, чем безработному выпросить в долг двадцать франков. Обо всем этом нам, разумеется, сообщают в самых целомудренных выражениях. Разве наши страны не являются благодетельницами всего мира, разве не они вытаскивают из нищеты слаборазвитые страны?
Что из того, что г-н Дассо, член французского парламента, авиапромышленник по роду деятельности, с помощью правительства, члены которого служат ему в качестве коммивояжеров, заполонил весь мир своими смертоубийственными механизмами?
Должно быть, у него есть противоатомное убежище, а может быть, и не одно, и все они столь же надежны и комфортабельны, как убежища глав государств.
15 августа 1977
Мне подумалось, что сегодняшний день у меня в некотором смысле памятный. Когда я представил два первых романа о Мегрэ папаше Фейару, он сказал:
— Напишите мне штук десять-двенадцать таких, чтобы мы могли их выпускать по томику в месяц.
Он, должно быть, боялся, что я стану простаивать.
Меньше чем за год до этого я вернулся из Голландии, где написал первый роман о Мегрэ «Питер-латыш», а перед этим плавал по Северному морю на «Остготе» и тоже бешено работал.
По возвращении во Францию я не знал, куда податься, и искал спокойный уголок, где можно было бы работать без помех.
Я нашел его между Морсаном, где в крохотном ресторанчике встречались Бальзак, Александр Дюма и их друзья, и Сен-Пором, неподалеку от шлюза Ситангет — рыбачьего рая.
Став на якорь, что называется на лоне природы, примерно посредине между обеими деревнями, я то в каюте, то на палубе печатал один за другим романы о Мегрэ.
В то время, в 1931 году, когда мне исполнилось 28 лет, Довиль был самым модным летним курортом, где собиралось избранное общество. Там беспрестанно приземлялись аэропланы богатых англичан. На мощных автомобилях приезжали люди из самых отдаленных стран.
Гостиниц в Довиле было мало, и поэтому многие из сильных мира сего были счастливы заполучить для ночлега хотя бы ванную комнату.
Светские встречи происходили в «Баре Солнца», и человеку неизвестному проникнуть в него было трудно. Существовала такая традиция: в двух шагах от «Бара Солнца», на сходнях, как говорили тогда и, может быть, говорят до сих пор, находился книжный магазин, где каждый год 15 августа какой-нибудь писатель, стоя перед магазином за столом из некрашеного дерева, прямо на свежем воздухе подписывал свои книги.
За несколько дней Фейар предупредил меня, что в этом году раздавать автографы буду я. Я был никому не известен, потому что до того писал только развлекательные романы под псевдонимами. Все мои предшественники были знаменитостями, авторами бестселлеров.
«Остгот» стоял тогда на Сене много выше Корбейля, и я решил плыть в Довиль на нем. Ярко, мой шофер, сопровождал нас по прибрежному шоссе на «крайслере» шоколадного цвета.
Шлюзы, расширенные с того времени, когда я плавал на «Жинетте», отняли у меня гораздо больше времени, чем я предполагал. На борту находились Тижи, Буль, старина Олаф и наш приятель, которого называли Зиза.
Большую часть дня и почти всю ночь я простоял за штурвалом. Стоило мне ощутить усталость, как я подкреплялся стопкой водки. Видимо, поэтому я и не заглянул в находившийся под рукой годовой справочник по приливам и отливам.
В Довиль мы приплыли на рассвете. К причалу для яхт нельзя было подойти из-за отлива. Я спустился по реке, которая впадает в море в Трувиле, чуть ниже этого знаменитого причала, у которого стояли самые шикарные в мире яхты.
Я поискал, где бы пристроиться у набережной, но свободного места не было. Увидев рыбачье судно раза в два больше «Остгота», я пришвартовался к нему двумя канатами, ушел в каюту и уснул сном праведника.
Но долго спать не пришлось. Когда отлив достиг самой низкой точки, меня вдруг вышвырнуло из койки, а тарелки, супницы, чашки, рюмки посыпались на пол.
А случилось вот что. Рыбачье судно было пришвартовано к набережной ветхими канатами. «Остгот» повис у него на борту, и из-за этой дополнительной нагрузки канаты лопнули. Рыбачье судно по праву сильного повалило «Остгот» бортом на почти сухое дно реки и придавило. Понадобился подъемный кран, чтобы поставить их вертикально. Но вопреки ожиданиям гораздо сильнее пострадало большое рыбачье судно: оно было старое и получило сквозную пробоину в правом борту.
В Довиле 15 августа начинается не 15 августа, а несколькими днями раньше. Все, кто фланировал по набережной, сбились вокруг жертв кораблекрушения, так что кран, не такой совершенный, как нынешние, с трудом пробился сквозь толпу, чтобы вернуть суда в нормальное положение.
У меня как раз началось похмелье. До сих пор помню жесты рыбаков, их угрозы и откровенно враждебное поведение.
Здесь я должен сделать отступление. За несколько дней до отплытия из Морсана ко мне явился агент страховой компании, чтобы застраховать меня от всех опасностей плавания.
Я не проявлял энтузиазма. Но он так настаивал, что в конце концов я подписал страховой полис сроком на пятнадцать дней. Тут агент увидел Олафа и поинтересовался:
— А пес застрахован?
Я ответил, что это тишайшее из животных и нет никакой надобности его страховать. Агент ответил, что за десять или двадцать франков, точно не помню, он оформит страховку на собаку и на ущерб, который она может кому-либо причинить.
Короче, я подписал оба полиса. А ведь я три года плавал в куда более опасных условиях, и никаких неприятностей со мной не случалось.
Не помню, сколько рыбаков с судна, к которому я пришвартовался, предъявили иск о возмещении убытков, но сумма была достаточно большая.
И вдруг посреди нудных объяснений с рыбаками раздался вопль Буль:
— Олаф исчез!
Пес испугался, я его понимаю. Поиски велись во всех направлениях от виллы к вилле, которыми в основном застроен Трувиль, и только к часу дня в одной из них полиция обнаружила дрожащего Олафа.
На следующий день в одиннадцать я под ярким солнцем в нескольких метрах от сходен подписывал читателям первые романы о Мегрэ. Автографы я давал впервые и, окруженный толпой, писал в качестве посвящений бог знает что. Помню, как один человек, владелец ближнего поместья, подал мне на подпись восемь книг о Мегрэ в роскошных переплетах.
Этот день оказался куда удачней, чем предыдущий. На стоянке для яхт «Остгот» выглядел простовато. Разглядывали его с любопытством. Кое-кто из владельцев яхт даже решился подойти и рассмотреть этот феномен вблизи.
В Довиле я пробыл недолго, дня два-три, и вышел в море с надеждой отыскать тихую гавань, чтобы продолжать сочинение не то десяти, не то двенадцати романов о Мегрэ, которые должен был написать по контракту.
Я открыл порт Уистреам, еще не ставший туристским; он соединялся каналом с городом Кан. Там я и бросил якорь. Олаф опять был с нами. Все было прекрасно.
Оба берега порта соединял мост, верней, мостки. Как-то один спортсмен, тренер по плаванию, забрался на перила и нырнул.
Добряк Олаф, оказавшийся неподалеку, кинулся его спасать и своими мощными челюстями схватил за лодыжку. Не представляю, во сколько бы мне вскочил поступок нашего доброго самаритянина[128] Олафа, если бы не милейший человек, приходивший ко мне за несколько дней до отплытия и вынудивший меня подписать те два полиса. Насколько я помню, тренер по плаванию предъявил иск на оплату вынужденного месячного перерыва в работе, медицинского обслуживания и бесконечных массажей. Но спасибо агенту страховой компании за настойчивость: ни рыбацкое судно, ни спортсмен не стоили мне ни гроша.
Потом я многократно надписывал свои книги. Делать это заставляло меня одно соображение: когда в Довиле я отошел от деревянного стола, ни одного экземпляра на нем не оставалось.
О рождении Мегрэ я уже рассказывал. В Довиле 15 августа не то 1930-го, не то 1931 года состоялось что-то вроде его крещения.
Оба те дня невольно остались у меня в памяти, и потому в этот, но уже куда более спокойный день 15 августа я припомнил все до мельчайших подробностей. При продаже книг с автографами писатели по традиции облачались в очень корректный летний костюм. Я же обратился к моему другу Аэтцу, в ту пору портному-авангардисту. Он изготовил мне рубашку канареечно-желтого цвета с почти неразличимыми голубыми полосками.
Тот же Аэтц соорудил мне вместо брюк нечто, чего еще никто не носил, но что позже получило название пляжной пижамы.
Кое-кто из богатых завсегдатаев Довиля, если не большинство, в тот день 15 августа был, должно быть, шокирован моим видом, тем более что все два часа, пока продолжалась раздача автографов, я вынимал трубку изо рта только для того, чтобы набить ее снова.
Но уже с давних, очень давних пор я потерял интерес к подобным играм. Это теперь настолько вошло в моду, что по выходе книги автор, даже если он, как я недавно говорил, министр или епископ, совершает турне по книжным магазинам Франции, Швейцарии, Бельгии и других стран, которые теперь называются франкоязычными — слово, напоминающее мне первые фонографы на колесиках и с огромным раструбом.
17 августа 1977
Я начинаю новую кассету, но пока еще не собираюсь расставаться с Уистреамом, потому что пребывание на нормандском побережье наложило сильный отпечаток на мою последующую жизнь.
В кабельтове от порта там был деревянный домик — пивная, которую посещали в основном рыбаки и матросы. Выглядели они все силачами. Я подружился с ними.
Мы потягивали кальвадос и развлекались нашей любимой игрой «железная рука». Мне тогда было не семьдесят четыре, а двадцать восемь, руки у меня были исключительно сильные, и я почти всегда выигрывал у нормандцев, чьи мозолистые лапищи были привычны к обращению с жесткими канатами, фалами, вантами. Это их удивляло. Как-то вечером, изрядно выпив, я предложил:
— А ну, кто кулаком расколет дверь с одного удара?
Двое или трое попробовали, но у них ничего не вышло. Настала моя очередь. Я изо всей силы ударил кулаком по двери: она раскололась сверху донизу.
Стоит ли говорить, что сейчас я на такое уже не способен. Но рыбаки и матросы с того дня прониклись ко мне большим уважением.
Однажды утром, закончив очередную главу, я стоял на мостике «Остгота» и вдруг вижу: на бешеной скорости вылетает гоночный «бугатти» и, яростно взвизгнув тормозами, останавливается у самого края мостков. Я никого не ждал. Из «бугатти» выскакивает мужчина моего возраста и направляется ко мне. У него ангельское, я бы даже сказал, немножко кукольное лицо, и весь он лучится добротой. Подходит ко мне, целует в обе щеки и восклицает:
— Сименон!.. Наконец-то!
Это был Жан Ренуар, ставший с той поры моим, пожалуй, лучшим другом; я виделся с ним всякий раз, когда он бывал во Франции, а с тех пор, как Жан построил очаровательный дом на тихоокеанском побережье северней Голливуда, мы постоянно переписываемся; в этом доме была и, вероятно, до сих пор есть печь для выпечки хлеба: Жан не смог привыкнуть к американскому хлебу и стал выпекать его сам.
Не знаю, почему он так экспромтом решил навестить меня. Я видел все его фильмы, начиная с «Девочки со спичками»[129], где играла его первая жена Катрин Хесслинг.
Первым делом Жан спросил:
— Никому еще не уступили права на экранизацию «Ночи на перекрестке»?
Тогда вышли только первые романы о Мегрэ. Никто еще не предлагал мне делать по ним фильмы. Сердце у меня застучало в ускоренном темпе.
Я ответил, что еще никому. Да я бы даром уступил права, лишь бы кинокартину по моей книге снял Жан Ренуар, которого я любил больше всех режиссеров той эпохи и фильмы которого ходил смотреть в кинотеатр «Урсулинки», где тогда проходили показы авангардистов и где сеансы иногда завершались потасовками.
Каюта «Остгота» была слишком тесной, чтобы принимать в ней даже одного-единственного гостя, и я пригласил Жана в мое любимое бистро-ресторан, построенное из выкрашенных в красный цвет досок. Беседа наша длилась долго. И чем больше мы говорили, тем большую близость ощущали. Там и родилась дружба или, точней, привязанность, которая сохраняется уже почти пятьдесят лет.
Именно Жан Ренуар снял первый фильм о Мегрэ. Финансировала съемку вовсе не одна из существовавших в ту эпоху крупных кинокомпаний, а продюсер с фамилией на «ски», с которым у нас сразу же начались столкновения.
За право на экранизацию я, хоть сам никаких требований не выдвигал, получил очень недурно: пятьдесят тысяч, и это в те времена, когда франк был ни тяжелым, ни легким, а просто франком. И тогда еще не считали на сантимы!
Жан вызвал из Ниццы своего оператора — в натурных съемках тот был несравненен!
В роли Мегрэ снимался Пьер Ренуар, старший брат Жана, и, по моему мнению, лучший из Мегрэ. Пьер Ренуар, правая рука Жуве[130], сумел понять, что главный комиссар уголовной полиции — это чиновник.
Он и одет был и вел себя с достоинством, как подобает чиновнику; взгляд у него был пристальный, испытующий.
Как удалось все-таки довести фильм до конца? Не знаю. Наш продюсер с фамилией на «ски» говорил то о миллионах, то о десятках тысяч франков.
Из-за отсутствия денег неоднократно приходилось прерывать съемки. Наступила зима, а многие эпизоды надо было отснять заново.
Ну и необходимо учесть, что у Жана была привычка, сохранившаяся на всю жизнь, — импровизировать во время съемок. Это и придает его фильмам столько жизни. И отчасти поэтому в Соединенных Штатах его считают главой новейшего кинематографа.
Через несколько месяцев монтаж закончился — в смысле денег это оказался период, что называется, отлива — и был устроен показ фильма. Немногочисленные зрители, в том числе и я, были в восторге. Но после демонстрации ко мне стали подходить киношники с просьбой объяснить сюжет фильма.
Детективный фильм обязан следовать железной логике. А на экране сменялись эпизоды, и понять сюжет, в общем-то, было довольно трудно.
Провалы в развитии интриги совпадали с периодами финансовых отливов у господина на «ски». И вот, пригласив меня к себе в кабинет, он заявил:
— Кажется, зрители не все понимают. Я нашел способ, как поправить дело. После титров на экране крупным планом появляетесь вы и рассказываете, в чем суть. Потом вы будете появляться еще несколько раз и объяснять тот или иной эпизод.
Этот господин, во время съемок оказавшийся то ли скаредным, то ли безденежным, проявил вдруг непомерную щедрость, предложив мне за эту работу пятьдесят тысяч франков. Эти пятьдесят тысяч были бы мне выданы, вероятно, в виде чека и, разумеется, без обеспечения, поскольку в те времена в мире кино имели хождение главным образом чеки без обеспечения.
Я, естественно, отказался.
Разговор этот происходил в Париже. Я возвратился в Уистреам и решил продать «Остгот». Явился щегольски одетый молодой человек и поинтересовался ценой, но видно было, что для него она не имеет никакого значения. Это был альфонс одной богатой старухи, она покупала ему для забавы мой корабль.
Старуха и молодой человек оказались ревностными католиками. Начали они с того, что перекрестили «Остгот»: для их чувствительных носов от него попахивало ересью. Назвали они его «Богоматерь». Я видел, как корабль выходил из гавани с новым хозяином и священником на борту, но старой дамы не разглядел.
Мне там больше нечего было делать. Мой шофер югослав Ярко прижился тут и вскоре собирался жениться на дочери владельца единственной крупной гостиницы. Больше я его не видел и известий от него не получал. Когда при поездках на «крайслере» мы останавливались перекусить в каком-нибудь городке или деревне, Ярко подходил и торжествующе сообщал:
— Везде наши романы!
В предложениях на съемку фильмов о Мегрэ недостатка не было. Через несколько месяцев в производстве были еще три картины, не считая той, что снимал Жан Ренуар. «Желтого пса» сделал Жан Таррид, который больше ничего с тех пор не снял, на главную роль он пригласил очаровательную девушку Розину Дореан. Новым Мегрэ стал Абель Таррид, симпатичный толстяк, игравший примерно так, как когда-то играли в «Порт-Сен-Мартен»[131].
Затем снимали «Цену головы», и Мегрэ там был Гарри Бор[132].
Я бежал из Парижа, куда приехал из Нормандии, и на своей машине добрался до Лазурного берега. Мыс Антиб был почти необитаем. Возле залива Ангелов расположилось лишь поместье престарелого Ага-Хана[133]. И все-таки я нашел огромную красную виллу, куда и перенес свои пенаты.
Но это уже совсем другая история, как говорил Киплинг.
В пять часов вечера того же дня
Как прекрасен был в те времена Лазурный берег! Гостиницы открывались только на зимний сезон, никто еще не приезжал сюда валяться чуть ли не нагишом на пляжах, где сейчас на человека приходится, дай бог, два квадратных метра песка и где все время надо следить за тем, чтобы твои ноги не перепутались с ногами соседа или соседки.
Гостиничный персонал почти в полном составе перебирался на лето в Бретань или в Нормандию — там находились филиалы гостиниц. Никому и в голову не приходило в августе отправиться в Канн или Ниццу, за исключением нескольких пар молодоженов, впервые оказавшихся на море и бродивших по пустынным пляжам.
Культ солнца родился вскоре. И только тогда вопреки старинным традициям гостиницы стали работать в летние месяцы. Началось строительство самых разных домов, квартиры в которых раскупались, как горячие пирожки.
Это было, что называется, надежное вложение капитала. Лет пятнадцать назад я был в Канне, и один мой знакомый по секрету сообщил мне: можно приобрести несколько квартир в новых домах недалеко от Палм-Бич. Продаются они пока по смехотворно низкой цене. Не надо вносить денег, достаточно подписи, а меньше чем через полгода стоимость их удвоится или утроится.
Я никогда не занимался спекуляциями и отказался. Действительно, два месяца спустя эти квартиры были проданы вдвое дороже того, что мне якобы надо было внести, не прикасаясь даже к банковскому счету. Сейчас, если не ошибаюсь, стоимость этих квартир возросла раз в десять.
Я счастлив, что пожил на Лазурном берегу, в частности на мысе Антиб, в идиллическую эпоху, когда, как я уже говорил, там почти никого не было, за исключением постояльцев отеля «Эден Рок», уже тогда бывшего отелем супер-люкс. Единственным человеком, которого я встречал по дороге через сосновый лес, был престарелый Ага-Хан; мы с ним учтиво раскланивались, но ни разу не обменялись ни словом.
Короче, мыс Антиб, особенно берег бухты Ангелов, то есть находящийся против Ниццы, был совершенно пустынным.
Гордый успехом романов о Мегрэ и продажей прав на экранизацию трех фильмов, я снял огромную виллу, выкрашенную в красный цвет и потому называвшуюся «Красные камни».
Но работал я не меньше, чем прежде; я был чужд праздности.
Троица киношников продолжала преследовать меня. Первым явился Жан Ренуар и попросил написать сценарий и диалоги к «Ночи на перекрестке». На эту работу ушел почти месяц, но занимался я не только ею. Встав рано утром, я первым делом писал главу очередного романа о Мегрэ, поскольку договор с Фейаром вынуждал меня без перерыва выдавать продукцию.
Я нашел молоденькую секретаршу из местных, и в ожидании Жана Ренуара мы с нею занимались любовью.
Когда он приходил, я начинал диктовать сценарий и диалоги, и мы с секретаршей спорили с Жаном. Он считал, что она только начинает рабочий день. Я же доказывал: она уже израсходовала столько энергии, что с точки зрения порядочного мужчины вполне отработала свой дневной заработок.
Жан оставался обедать, а потом мы снова принимались за работу. Как раз в то время он выпустил фильм «Сука»; я его смотрел не меньше трех раз. Я вообще склонен считать этот фильм лучшим у Ренуара.
Частенько во второй половине дня проведать старшего брата заходил Клод Ренуар, а то мы отправлялись повидаться с ним в Антиб, где он строил большой кинотеатр, заручившись обещанием должностных лиц, что по окончании строительства ему будет дано разрешение на проведение там азартных игр. Клод был и остался честнейшим человеком в мире, но в каком-то смысле он идеалист, если не наивен. Кстати, портреты толстощекого малыша Огюст Ренуар писал именно с него.
День обычно кончался ожесточенной схваткой в пинг-понг.
Что же касается Клода, то, когда огромное здание было закончено и кинотеатр открылся, он попытался вырвать обещанную лицензию на азартные игры. Но везде наталкивался на глухую стену. А в строительство этого здания им было вложено тринадцать полотен отца.
Когда же он оказался на грани разорения (он к тому же подписал несколько векселей), ему предложили продать кинотеатр под игорный дом, но продать за сумму куда меньшую, чем та, в которую обошлось строительство.
Какое-то время Клод боролся, но перед политиканами, стоявшими за спиной его противников, был бессилен. Как только он подписал купчую, покупателю мгновенно была выдана лицензия на проведение азартных игр.
Свой день я нередко завершал в казино Канна или Ниццы. По крупной я не играл. Я не игрок. Для меня это была просто еще одна возможность наблюдать за людьми.
После такого дня я все-таки имел право на несколько часов сна — тогда я был в гораздо меньшей степени, чем теперь, любителем поспать, — а в шесть часов начинался новый день, во всем, вплоть до недолгих забав с моей юной секретаршей, напоминающий вчерашний.
После Жана Ренуара явился Жан Таррид и предложил мне написать сценарий и диалоги к «Желтому псу». В отличие от предыдущего Жана его нельзя было назвать «головой», и работать с ним было трудно, особенно если учесть, что говорил он страшно медленно и был снобом до мозга костей.
На роль Мегрэ он навязал своего отца Абеля Таррида, игравшего в театре роли «толстяков». С огромным брюхом и свисающими брылами он скорей должен был вызывать смех, а не представлять уголовную полицию.
Третий сценарий, включая и диалоги, я писал сам, в одиночку, следуя установившемуся распорядку дня. Это была «Цена головы» — один крупный кинопродюсер попросил, чтобы я сам снял эту картину.
Закончив сценарий, я должен был «подняться», как говорят на юге, в Париж, выбрать актеров и начать съемки.
Поселился я в великолепном номере «Карлтона», фешенебельной гостиницы, которой теперь уже нет на Елисейских полях, и однажды ко мне в номер постучался совсем еще юноша, стриженный бобриком, чуть ли не наголо. Мне показалось, что его глаза горят фанатичным блеском. Он мне тут же выпалил:
— Я тот, кто вам нужен на роль доктора. Видите, я уже и постригся почти наголо.
Что тут ответишь? Впрочем, он стал прекрасным комиком, но наголо уже не стрижется.
Недоставало только Мегрэ. Я не очень часто бывал в театрах и кино. Кончилось тем, что я остановился на Гарри Боре.
Продюсеры мне сказали: «Вам предоставляется полная свобода в выборе актеров и назначении гонораров». Я по наивности поверил. Продюсеры беспрекословно подписывали подготовленные мною договоры и выдавали в качестве аванса чеки.
И тут-то обнаружилась нехитрая механика. Каждый день ко мне врывался кто-нибудь из артистов и возмущенно совал под нос полученный чек без обеспечения. Я попытался уладить недоразумения, но добиться обеспечения чеков не мог и тогда в ярости (я был в возрасте, когда еще люди способны приходить в ярость) объявил продюсеру, что отказываюсь режиссировать фильм, съемки которого вот-вот должны были начаться, сел вместе с Тижи на корабль и отправился в Экваториальную Африку.
За «Цену головы» решил взяться мой покойный друг Жюльен Дювивье[134], он вернул часть из упавших духом исполнителей, в том числе и Гарри Бора, который, таким образом, стал третьим Мегрэ.
Для непосвященных открою маленькую тайну. Я, в ту пору новичок в кино, страшно поразился, увидев, как преступник, поднявшись по лестнице в свою меблированную комнату, подходит к распахнутой настежь двери, за которой на неряшливой постели лежит Дамиа[135] (она потом стала моей большой приятельницей) и распевает песню.
Зачем в фильме, не комедийном, не сентиментальном, песня? Удивлялся я до тех пор, пока один знающий человек не просветил меня. Кроме гонораров от продюсера, режиссер-постановщик получает после каждой демонстрации фильма какой-то процент от S.A.C.E.M.[136], организации, защищающей интересы в основном музыкантов и певцов.
Вот почему почти в каждом фильме того времени исполнялись одна-две песни, не имеющие никакого отношения к сюжету. Да, я был наивен, как говорил Поль Гют[137], но быстро сообразил, что в парижском киномире мне делать нечего, и выбрал тропические джунгли. Тогда-то я и принял решение, которому оставался верен более пяти лет: сколько бы мне ни предлагали продюсеры, какими бы заманчивыми ни были суммы, никому не передавать прав на экранизации моих книг.