Из книги «Права, которые нам остаются»

Из книги «Права, которые нам остаются»

1 декабря 1978

Кто придумал религию?

Разумеется, те, кому она выгодна. Люди — и так было во всех частях света, — которые сообразили, что большинство их соплеменников боятся смерти и загробного мира.

А поскольку никто никогда не возвращался из загробного мира, чтобы рассказать, что там и как, самым хитроумным пришла в голову мысль поэксплуатировать эту жилу.

Все, ясное дело, продается, и когда-то состояния делались на торговле рабами. Сейчас торгуют одеждой, автомобилями, телевизорами, но всегда есть риск рекламаций из-за дефектов производства. А зачем нарываться на риск и вкладывать деньги в товары, которые, возможно, не найдут покупателя?

И вот почти повсеместно пошла торговля загробным блаженством; она идет сейчас и будет, вне всякого сомнения, продолжаться до конца света. Человеку при этом продается надежда, но такая, в которой, если купишь ее, нельзя быть ни уверенным, ни разочароваться.

Уже много лет говорится о транснациональных корпорациях, куда более могущественных, чем правительства. И однако, куда менее могущественных, чем основные мировые религии, у которых хозяева транснациональных корпораций тоже покупают загробное блаженство.

Все это длится уже так долго, что истоки религий трудно отыскать. Видимо, первыми великими жрецами были колдуны, правившие большинством племен. Они решали, когда совершать человеческие жертвоприношения и устраивать праздник «длинной свиньи», как говорят на островах Тихого океана.

Я не удивился бы, если бы оказалось, что во всех без исключения религиях в тот или иной момент их истории практиковались человеческие жертвы. Во всяком случае, символика этого акта в них сохранилась.

Человеческая наивность безгранична. Достаточно раскрыть любую газету, любой еженедельник, чтобы убедиться в этом: все они, за редким исключением, регулярно печатают предсказания астрологов. Часто журналисты с самым серьезным видом задают мне вопрос, всегда поражающий меня:

— Под каким знаком вы родились?

Надо полагать, что они в это верят, а раз газеты не могут без этого обойтись, надо думать, что это выгодно.

Официальное телевидение тоже не преминет предсказать вам будущее, наподобие старых дам, гадающих на бобах, на кофейной гуще, по руке или с помощью хрустального шара.

Иные гадалки имеют такую репутацию, что среди их клиентуры нередко встречаются высокопоставленные политики.

Правда, политиком, тем более высокопоставленным, становятся не благодаря умственным качествам или здравому смыслу, а, как правило, вследствие интриг, по большей части бесчестных.

Я почти сожалею, что, когда сыновья спрашивали меня, какую профессию выбрать, не отвечал им:

— Торговца ветром.

Ведь большинство смертных куда охотней тратят деньги на покупку ветра, то есть загробного блаженства, чем на удовлетворение насущных потребностей. Нет, скажем лучше «торговец иллюзиями». И уж тут покупатель получает по заслугам и винить должен только собственную доверчивость.

3 декабря 1978

На этой неделе я имел возможность бросить взгляд на некоторые свои рукописи, верней, на фотокопии, поскольку сами рукописи находятся в Льеже. Я был поражен, увидев снова свой мелкий, но чрезвычайно четкий и разборчивый почерк: страница, написанная им, соответствует шести-восьми машинописным.

Почему я всегда пользовался блокнотами с желтой бумагой? Вероятно, у меня не оказалось ничего другого под рукой, когда как-то вечером я начал писать что-то вроде черновика главы, чтобы на следующее утро отпечатать ее на машинке. Эта привычка возникла у меня совершенно случайно. Ложась спать накануне того дня, когда я собирался приступить к роману, я нередко в полусне обдумывал первые фразы, которые отстучу на машинке.

Сперва я записывал несколько слов на клочке бумаги. Потом — десять-двадцать строк, а затем уже целую страницу мелким почерком, установившимся у меня с шестнадцати лет.

Отсюда и пошла легенда о карандашах. Действительно, перед тем как приступить к роману, я старательно затачивал пять дюжин карандашей, всегда одной и той же марки, и эта привычка сохранялась у меня довольно долгое время. В медном стакане карандаши были похожи на букет.

Даже затачивать их было для меня удовольствием. Не надо забывать и то, что давным-давно я мечтал быть средневековым монахом, одним из тех, кто в келье, выбеленной известкой, искусной кистью копировал латинские или древнегреческие рукописи. Без них эти тексты остались бы нам неведомы. Переписчики украшали рукописи инициалами, где на пространстве полутора-двух квадратных сантиметров вырисовывали пейзажи, до сих пор сохранившие сочность красок.

Карандаши, желтая бумага, страницы, постепенно покрывающиеся четкими буковками, — для меня они как бы были моими инкунабулами. Примерно через полгода — говорю «полгода» на всякий случай, потому что точно не помню, — мне уже было мало первых страниц завтрашней главы, и я стал писать ее всю целиком.

Сколько романов написал я таким образом? Сколько часов провел один в своем кабинете, не находя даже времени набить трубку или раскурить ее? Когда на следующий день в шесть утра я садился печатать эту главу на машинке, то, бывало, по четверть часа и больше не заглядывал в «черновик». Он врезался в мою память, словно я не писал его карандашом, а гравировал на каком-то прочном материале.

Каждый раз в начале вечера я заново точил на электрической точилке все шесть десятков карандашей и работу эту любил куда больше, чем сам процесс писания. После пяти-шести строчек я менял карандаш: он тупился, так что им уже нельзя было выводить такие крохотные буковки. В интервью журналистам мне нередко случалось заявлять:

— Я не интеллигент, я ремесленник.

Они недоверчиво улыбались, но тем не менее, точа карандаши и выводя строчку за строчкой, а на следующий день печатая на машинке, я был ремесленником. Почему же я перестал писать от руки? По весьма простой причине, но до этого мне долго пришлось доходить.

Печатая прямо на машинке или диктуя, подчиняешься ритму механизма, будь то пишущая машинка или магнитофон. Даже вопроса не возникает, чтобы остановиться, перечитать или прослушать последние фразы, внести исправления либо неспешно шлифовать высокохудожественные пассажи, которые потом войдут в школьные учебники.

В конце концов я поймал себя на том, что поддаюсь этой склонности. Правда, печатая с черновика, я был вынужден выбрасывать кое-какие ненужные слова, наречия, предложения, возможно, изящные, но абсолютно безжизненные.

И вот постепенно я оставил карандаши и возвратился к старому методу импровизации прямо на машинку. Но должно быть, во мне сохранилась тоска по этому нелегкому труду, потому что карандаши в медном стакане всегда стоят у меня на столе, хотя я давно уже не пользуюсь ими.

В связи с тем что я завещал Льежскому университету рукописи и все французские и иностранные издания моих книг, мне предоставилась возможность пробежать перечень написанных мною романов.

Я с трудом решаюсь рассказать о своей реакции. На самом деле она прямо противоположна той, какую можно представить себе. Вместо того чтобы порадоваться многим тысячам страниц, написанных за пятьдесят лет, я, прямо скажу, ужаснулся. Тем более что никогда не перечитывал ни один из своих романов, равно как ни один из томов «Я диктую». Я не имею в виду те два или три дня, которые после окончания книги посвящал общему ее «причесыванию».

Что же такое эти десятки тысяч строчек, написанных мелким почерком или отпечатанных на машинке? Это десятки тысяч часов, проведенных в одиночестве в кабинете; когда я выходил из него, одежда у меня была мокрая, словно я вылез из воды.

Стоило ли все это таких трудов? Не стану-ка лучше задавать себе вопросов, на которые, боюсь, пришлось бы дать отрицательный ответ.

Впрочем, какое это имеет значение. Эти рукописи, эти книги — едва ли не большая часть моей жизни, и я не жалею об этом. Верней, жалею настолько мало, что пять лет назад, едва успев объявить, что больше не буду писать романов, я тут же купил магнитофон и с тех пор диктую, диктую, диктую…

Преимущество магнитофона в том, что можно диктовать, удобно устроившись в кресле, а не закрываться в кабинете с грозной надписью на двери «Do not disturb».

8 декабря 1978

«Когда вы хотите сказать «идет дождь», говорите «идет дождь»».

Эту сентенцию, дошедшую до нас сквозь века из времен Людовика XIV, я повторял сотни раз — и в этих книгах, несомненно, тоже. Мои дети тоже слышали эти слова, которые мне хотелось вложить им в головы, однако отвечали неопровержимым аргументом:

— Когда я пишу просто, учитель ставит мне плохую отметку.

Вспоминаются мне и другие фразы, которые мы с горем пополам заучивали в начальной школе у братьев миноритов, а потом у отцов иезуитов.

Например:

«Чешуи змей, у нас шипящих на челе…»[155].

Кажется, полагается восхищаться этой стилистической фигурой из Расина, название которой я позабыл.

При чтении этого стиха в полный голос должно возникать ощущение змеиного шипения над головой.

Нас заставляли учить стихи и более приподнятые, чтобы не сказать выспренние:

«Глаз из могильной тьмы на Каина глядел»[156].

Этот стих уже куда ближе нашему времени и принадлежит Виктору Гюго, не боявшемуся высоких порывов и дерзких сравнений.

Правда, я всегда терпеть не мог сравнений. В так называемой изящной словесности прямо-таки положено, упомянув какой-нибудь предмет, человека, его глаза, рот или, скажем, голубое небо либо закат солнца, сравнить этот хорошо всем известный объект или явление с чем-нибудь таким, что, как правило, неизвестно большинству читателей.

«Глаза ее оттенка аметиста…»

За свою жизнь я покупал довольно много драгоценностей, но оттенок аметиста назвать не способен.

В сущности, смысл сравнения, особенно в поэзии, почти всегда заключается в том, что при описании знакомой и известной всем вещи ее сопоставляют с чем-нибудь настолько редкостным, что приходится лезть в словарь.

К счастью, отец Раншон, мой учитель литературы в четвертом классе, на благо мне продолжавший вести ее и в третьем, не позволял нам впадать в эту крайность.

Кстати, он был страстный поклонник Ламартина и, читая нам его стихи, буквально впадал в экстаз: на глаза у него наворачивались слезы, губы дрожали.

Уже года три-четыре, а может, чуть больше Лозанна взята в кольцо новыми супермаркетами, где торгуют не консервами и спагетти, а мебельными гарнитурами. Впечатление такое, что ежемесячно открывается новый магазин, и почти в каждом объявлено, какую площадь он занимает. Счет, как правило, идет на тысячи квадратных метров. И у них есть филиалы во многих городах, например в Монтрё, Вевё, Аваншё, Нионе и т. д.

Магазины конкурируют между собой и не скупятся на рекламу, занимая под нее в газетах иногда целые страницы.

Я старательно изучал рекламные картинки, которые должны соблазнять нас, и ни разу не увидел мебели, что была бы просто мебелью.

Даже сами названия гарнитуров для столовых, гостиных, спален чрезвычайно красноречивы: «Тюдор», «Викторианский», «Деревенский французский», «Деревенский бернский», «Луи-Филипп», «Людовик XVI», «Людовик XV» и так вплоть до средневековья.

Самое забавное, что мебель, именуемая деревенской, вовсе не отличается простотой и напоминает декорации пьесы, поставленной в театре провинциального городка.

Со стыдом признаюсь, что какое-то время я тоже разделял общее пристрастие к стильной мебели и всяким завитушкам. В ту пору я бегал по антикварным магазинам, покупая, например, мебель в стиле Людовика XV с гнутыми ножками, с массой бронзовых или медных украшений, с инкрустациями, нарушавшими текстуру дерева.

Несомненно, это был вкус маркизы Помпадур. Не будем ей за это пенять, однако мне думается, что подобная мебель не вяжется с современными квартирами, и я плохо представляю себе человека в джинсах, сидящего в золоченом кресле с обивкой тонкого шелка.

Когда появился автомобиль, сперва не знали, какую форму ему придать, а поскольку авто являлось наследником колясок, они и послужили ему за отправную точку. Даже фонари первых автомобилей были скопированы с фонарей фиакров, недоставало лишь кнута в руках шофера.

Сколько понадобилось лет, чтобы добиться простоты линий, свойственной современному автомобилю. Любопытно, что сделали это итальянцы, так долго упивавшиеся стилем рококо.

Идеи остаются, стили устаревают.

Если бы во все эпохи, подобно нам, коллекционировали мебель предшествующих поколений и даже веков, как бы мы себя ощущали? Встречаются интерьеры настолько изысканные, что, прежде чем войти туда, хочется надеть пудреный парик, шелковые панталоны до колен, белые чулки и башмаки с серебряными пряжками. И конечно, заменить трубку или сигареты одной из тех изящных табакерок, за которые платят бешеные деньги на аукционах.

Наш розовый домик обставлен белой скандинавской мебелью без всякой резьбы, завитушек, украшений, и у меня появилось ощущение, что я наконец дышу чистым воздухом; это куда приятней, чем жить среди обстановки, загрязненной выделениями уж не знаю скольких поколений.

Памятники, жилые дома тоже подчиняются моде. Сейчас, вероятно, никому не пришло бы в голову установить на крыше дома скачущих лошадей, как на Большом дворце[157], или обрамить окна раковинами или плодами и цветами, изваянными из камня.

Сейчас нам это кажется если не смешным, то, во всяком случае, столь же старомодным, как какой-нибудь исторический персонаж, торчащий в состоянии неустойчивого равновесия на верхушке обелиска.

Когда будут описывать здания нашего времени, самым частым словом будет, очевидно, куб. Строения нашей эпохи в большинстве своем похожи на домики, которые дети строят из деталей игры «Конструктор». Нагромождение кубов идет во всех измерениях, зато невозможно обвинить архитекторов в злоупотреблении украшениями, поскольку таковых не имеется.

Прошу прощения, одно-то украшение, как правило, есть, и установлено оно посреди газона. Обычно это огромный объект из бронзы или кованого железа, ничего собой не изображающий. Иногда, правда, при большом воображении и желании в нем можно усмотреть какую-нибудь часть тела.

Как известно, один скульптор сделал состояние, спрессовывая автомобили до размеров охапки соломы. И продавал это. Счастье еще, что стоили эти произведения чудовищно дорого, а то бы в соответствии с модой они оказались бы в каждой гостиной и гостям, чего доброго, предлагали бы присесть на них.

В провинции Лангедок, еще лет двадцать назад сохранявшей свой колорит, придумали новую модель жилого дома.

Предполагаю, что эти сооружения, как и положено в наше время, сделаны из сборного железобетона. Но основой тут является не куб, а пирамида. Дома эти ступенчатые и куда выше египетских пирамид, потому что каждая ступень в них соответствует этажу.

В литературе каждая эпоха тоже отмечена своим стилем, хотя прециозники и прециозницы всегда предпочитали стиль прошлых эпох.

Критики млеют от редкого эпитета, от неожиданного наречия, пусть даже эти слова не имеют ничего общего с предложением, частью которого они волей-неволей являются.

В семнадцать лет я писал нечто вроде плутовского романа под названием «Жеан Пинаге».

Почему Жеан, а не Жан? Да потому что мне казалось, что этак будет средневековей, сродни самому старому в Льеже дому, стоящему на берегу Мааса, где у Жеана некоторое время была комнатушка на чердаке.

Требуется немало времени, чтобы отрешиться от литературщины, к которой каждая эпоха прибавляла свои финтифлюшки, очень разные и зачастую противоречащие друг другу.

Когда вы хотите сказать «идет дождь»…

Любопытней всего, что автор этого афоризма носил пудреный парик, шелковые чулки и был одним из самых утонченных стилистов.

Вот так вот можно высказывать принципы, но не следовать им.

Я спрашиваю себя, не пережевываю ли я тему, которую уже затрагивал? К несчастью для меня, но прежде всего для моих читателей, у меня скверная память, особенно по части того, что я писал или диктовал. Из своих романов я запоминаю, конечно, главных героев, но редко их фамилии; в памяти у меня остается в основном атмосфера, среда, образ жизни.

Сам же сюжет я никогда не могу вспомнить, да и второстепенных персонажей тоже.

Оттого и повторяюсь…

12 декабря 1978

Я уже говорил, что верю только в маленького человека и что по-настоящему великих людей не существует. Люди на всю жизнь сохраняют слабости или недостатки, которыми обладали в детстве.

Но это не повод относиться к нам как к недоумкам, недорослям, а то и умственно отсталым, что взапуски делают так называемые средства массовой информации.

Судя по передачам, которыми нас так щедро пичкает телевидение, можно подумать, что нас всех, включая женщин и детей, считают садистами.

Две недели назад мы получили новое тому доказательство. Произошло событие, повергшее в ликование журналистов и телевизионщиков, которые, вооружившись съемочной аппаратурой, помчались на место происшествия. Только представьте себе: обнаружено более восьмисот лежащих рядком трупов, причем как минимум шестьсот человек добровольно приняли яд, предварительно дав его детям[158].

История эта сама по себе не является исключительной, поскольку подобные гекатомбы известны во всех сектах, во всех религиях. Но раньше не было сверхсовременной аппаратуры, чтобы заснять это в виде движущихся или неподвижных кадров.

В данном случае кадры были скорей неподвижные. Газеты всего мира отвели под них первые полосы, да еще наверняка добавили несколько внутренних и продолжили их публикацию на второй и на третий день.

Ну а уж по телевизору мы имели возможность любоваться ими чуть ли не целую неделю, причем кадры были до того четкими, что их, право, достаточно было бы показать всего только раз.

Года два назад удручающие иллюстрации человеческой жестокости поставляла Ангола. То же было и с ее соседкой Родезией.

Что же касается несчастных случаев, самоубийств, преступлений, истязания детей, то они стали чуть ли не обыденными темами.

На прошлой неделе нам показывали, как в Иране войска расстреливают население. Все время где-то дерутся. Дрались всегда, с тех пор как Каин совершил пресловутое братоубийство. Но в те поры не было ни фотографов, ни репортеров, ни телевидения.

Я еще помню время, когда самыми крупными газетами в Париже были «Журналы» и «Матен». Их первые страницы были отданы под хронику парижской культурной жизни и служили славе человека.

Правда, и тогда — уже тогда! — некоторые газеты вроде «Пти журналы» издавали воскресные приложения, на обложках которых в три цвета, хотя и на скверной бумаге, изображалось либо какое-нибудь свеженькое преступление, либо картины армянской резни, учиненной султаном Абдул-Хамидом, жертвами которой стали около пятидесяти тысяч человек[159].

Кровь — на первые страницы! Все было в крови — лица, тела, кровь капала даже с рук.

Фоторепортажа тогда еще не существовало, поэтому в газетах помещались рисунки, исполненные в предельно реалистической манере.

Как-то, кажется, в мебельном сарае я обнаружил два толстых тома «in folio» приложений к «Пти журналь». У меня не хватило духу долистать их до конца.

Но ведь это были всего лишь рисунки. А сейчас телевидение преподносит нам хроникальные кадры, да к тому же в цвете, стараясь дать нам возможность ощутить запах крови и разложения.

Я не считаю, что подобные зрелища с доставкой на дом порождают в детях жестокость. Ребенок жесток по своей природе. Но эти кадры служат удовлетворению чувства жестокости подростков, мужчин, женатых и холостых, женщин и даже стариков. Мы относимся к самой, пожалуй, безжалостной породе животных. Но это все-таки не причина делать жестокость объектом торговли и демонстрировать ее на рекламе стирального порошка или овернского сыра.

Нет, я не становлюсь в позу цензора. Напротив, я за полную свободу, но радио и телевидение изо дня в день неустанно доказывают, что нас считают недоразвитыми, чуть ли не умственно отсталыми существами, которым необходимо бесконечно твердить один и тот же вздор.

Меня коробит, когда во время передачи последних известий мне раза три-четыре демонстрируют сахарную голову президента республики, как правило противоречащего тому, что он говорил месяц или даже неделю назад, или сырную голову его сотоварища Великого экономиста.

Я не переношу пренебрежительного отношения к себе подобным, особенно со стороны человека, который, возможно, ничуть не лучше и не хуже нас, но умеет обделывать свои дела и жульничает с большей сноровкой, чем другие.

Один из бывших премьер-министров, которого тщатся выдать за великого, считал французов телятами. Во всяком случае, так их называл. Другие же, напротив, гладят их по головке, но только не против шерсти.

Я с интересом, которого немного стыжусь, слежу за событиями в Иране. Там вся страна поднимается против тщеславного, жестокого и бессовестного человека. Если толпа не повесит его, что она любит проделывать со своими врагами или теми, кого таковыми считает, его ждут сотни миллионов долларов в банках всего мира.

Вот что такое массовая информация. Но прежде всего она — коммерческое предприятие, и предприятие крупное, что доказал нам пример человека, который, не отличаясь никакими особыми талантами, стоит во главе трех десятков газет, хотя законом запрещена подобная концентрация прессы в одних руках.

Но для кого писаны законы? И для чего? И как охраняются они теми, кто их издает?

Политик больше всего боится — эти господа тоже ведь боятся! — восстановить против себя «большую прессу».

И пресса это знает. Знает и телевидение, чуть ли не ежегодно подвергающееся реорганизации.

Кроме Елисейского дворца и министерских дворцов, нигде не встретишь людей столь наглых, как в так называемом мире массовой информации. Когда какой-нибудь Ги Люкс[160] устраивает бесконечные вечера, именуемые варьете, единственная цель которых запустить в торговлю пластинки, в этом нет еще ничего экстраординарного. Когда какой-нибудь Зитрон раздувается, словно лягушка, желающая превзойти вола, это тоже пустяки. Но существует ведь еще масса темных личностей, и любой человек из хорошо информированных кругов мог бы составить целый список подобных типов.

Мне вспоминается некий Роже Стефан, хотя сейчас его что-то не слыхать. Он сделал несколько передач, которые назвал «Памятные портреты», как будто портретируемые уже покоились в могиле. Я тоже прошел через это. Жил я тогда в замке в Эшандене около Лозанны, и Роже Стефан в течение нескольких дней приезжал туда со съемочной группой. Кроме нескольких часов интервью — передача делалась в несколько приемов, — он выпросил у меня кое-какие семейные фотографии.

Жан Кокто прошел через эту передачу раньше, он-то и вселил в меня тревогу. Оказывается, этот Роже Стефан продал одному издателю право на публикацию альбомов, содержащих тексты интервью вперемешку с никогда не публиковавшимися фотографиями.

Кокто рассвирепел и даже подал в суд на незаконную публикацию. В это же время я получил несколько экземпляров моего альбома в роскошном кожаном переплете, озаглавленного «Памятный портрет. Жорж Сименон».

К счастью, книга поступила в магазины всего неделю назад. Пригрозив последовать примеру моего друга Кокто, я добился, чтобы продажа была приостановлена, а оставшиеся экземпляры пущены под нож.

Превосходный радиожурналист Жак Шансель[161] собирает в книги и издает взятые им интервью, даже не спрашивая разрешения у интервьюируемых.

А французское радио и телевидение совершенно спокойно может попросить вашего разрешения на бесплатное распространение таких-то и таких-то передач о вас в таких-то африканских странах, разумеется, во имя культуры. По чистой случайности это оказываются страны, куда ежегодно ездит охотиться г-н Жискар д’Эстен.

Но больше всего на радио, телевидении и в журналах возмущает наглость главных редакторов и редакторов отделов. Они так привыкли к настойчивости иных людей, стремящихся любыми средствами прорваться на малый экран или хотя бы на радио, что и к остальным относятся так же, полагая, будто оказывают вам благодеяние, отнимая у вас время и в какой-то мере нарушая вашу домашнюю жизнь.

Но не стану утверждать, что это общее правило. Я принимал у себя очень славные съемочные группы: после работы они старались устранить все следы беспорядка. Я встречался с журналистами, знающими свое дело; давать им интервью было чистое удовольствие.

Но сколько других существует наряду с ними! Таких, как, например, та дама, не знаю, пожилая или молодая, которая недавно писала мне с просьбой дать интервью от имени крупного швейцарского иллюстрированного журнала для женщин.

Первое, что она мне сообщила, причем, несомненно, с гордостью, что она ничего моего не читала, но хотела бы задать несколько интересных вопросов. Для кого интересных? Не знаю. Равно как не знаю, какие это вопросы.

Нередко молодые журналисты — и таких немало — пробегают в самолете какую-нибудь вашу книгу, прежде чем позвонить в вашу дверь. Они рекомендуются репортерами известной газеты. Потом оказывается, что к этой газете они не имеют никакого отношения, а интервью с вами печатают в сомнительном листке.

А что, если вообще выключить телевизор и радио? Не будет ли это неким самообеднением?

Я начинаю думать, что это, напротив, станет избавлением. Если бы комментаторы новостей хоть капельку знали историю! Сколько глупостей было говорено и писано о головокружительном росте преступности! Однако если проследить великие и малые события из века в век, начиная с библейских времен, станет ясно, что процент преступлений почти не изменился, несмотря на постоянное создание новых, все более эффективных видов оружия.

Напасть на дилижанс с однозарядным пистолетом, да еще скакать рядом с дверцей, казалось бы, куда как трудно, и тем не менее это было распространенным явлением.

В Соединенных Штатах так нападали на поезда.

В Гарлеме и в других «горячих» кварталах американских городов десяти-двенадцатилетние дети занимаются мелким воровством, причем нередко их подстрекают к этому родители; соперничающие банды молодежи сражаются на улицах, и при этом льется кровь.

Даже призывы господ Дютуров и им подобных к организации самообороны не новы: Америка долго переживала период, когда население само вершило суд, не обращаясь к помощи властей.

В заключение задам вопрос: не совершил ли ошибку Гутенберг, изобретая книгопечатание, Ньепс — фотографию[162], а братья Люмьер — кино[163]? Что касается телевидения, я не знаю, в чьем мозгу зародилась идея его создания, но в любом случае это наилучший подарок, какой только могли получить правители любого государства.

Назад пути нет. Скоро человечество получит стереовидение, и тогда можно будет созерцать нож, вонзенный в грудь или спину какого-нибудь бедолаги.

Уже изобретены дефолианты — химические бомбы, уничтожающие растительность, беспощадные шариковые бомбы, а совсем недавно — нейтронные, которые недолго останутся без употребления.

Самое странное, что я вовсе не пессимист. Разве у нас нет возможности выключить телевизор, не читать газет и журналов? Только что я спрашивал: самообеднение? Нет, избавление!

13 декабря 1978

Когда-то давно издавались скверно отпечатанные брошюрки, относившиеся скорей к области невинного жульничества, чем к литературе:

«Как выиграть в рулетку»

«Как выиграть в Национальной лотерее»

«Как выиграть в…».

Теперь выбор увеличился: кроме пари на трех первых лошадей в скачках, появились и другие способы вытянуть у нас деньги — спортивный тотализатор, лото, номера и т. д.

Но мне представляется, что такой же успех имел бы выпуск и таких книжонок:

«Как стать главой государства»

«Как стать министром или замминистра»

«Как стать политическим деятелем».

И пожалуй, наиболее достижимым из предлагаемого было бы:

«Как стать академиком».

Для этого не требуется никаких специальных знаний, никакого особого таланта, лишь исключительно гибкий позвоночник.

Для первых — путь лежит через высшие учебные заведения: Политехническую школу, Высшую нормальную школу, Школу политических наук, Национальную административную школу или — что гораздо надежней — через Финансовую инспекцию.

Прежде всего там вас научат держаться уверенно и несколько высокомерно. Предпочтение, разумеется, отдается тем, у кого перед фамилией стоит частица «де», или тому, кто женился на дочери, скажем, владельца металлургического завода, влиятельного банкира, крупного промышленника. Ну а тот, кто заключил подобный брак да еще имеет, кроме частицы «де», титул, безразлично — настоящий или фальшивый, просто-таки обречен сделать карьеру.

Перечисляя воображаемые брошюры, я забыл одну, которая, вероятно, принесла бы наибольший успех:

«Как стать мультимиллионером».

Это относительно просто, хотя первейшее потребное для этого качество на улице не валяется. Если кандидату в академики необходима только гибкая спина, то здесь нужно иметь исключительно растяжимую совесть. И никогда не оглядываться назад. Никогда не извиняться, если толкнешь или даже растопчешь человека.

Наконец, не надо бояться долгой или короткой отсидки в тюрьме, потому что рано или поздно это произойдет. Но там вам создадут особый режим, и вы сможете получать черную икру, паштеты из гусиной печенки и шампанское из лучших ресторанов.

И еще неплохо бы с первого взгляда отличать людей, которых можно купить, от тех, кого, бог весть почему, не купишь и не подкупишь. Хотя в сферах, куда вы перейдете, вряд ли предоставится возможность пожать руку человеку из категории непродажных. Вы станете одним из избранных, которым все дозволено, и, как бы паря над миром, будете со своих высот безразлично взирать на человечков, кишащих внизу.

Конечно, надо быть готовым к тому, что может разразиться скандал. Хотя, если в нем замешаны высокопоставленные деятели, у вас есть шанс выпутаться. Ну а если, несмотря ни на что, вас все же схватят за руку, несколько месяцев и даже несколько лет тюрьмы пролетят незаметно!

Мы живем в мире, где за все надо платить, даже за здоровье: чуть только человек начинает хоть что-то зарабатывать, у него тут же начинают вычитать на социальное страхование, которое в случае болезни покрывает часть затрат на врачей и больницу.

Вообще эта проблема становится все более острой. Уже давно со статистическими данными в руках нас уверяют, что мы принимаем слишком много лекарств, беспокоим без дела врачей, что служба общественного здравоохранения испытывает дефицит и уже давно пора раз и навсегда упорядочить тариф по больничным листам.

Ежегодно по издержкам на разные болезни и операции высчитывается средняя стоимость лечения одного больного.

И она постоянно возрастает. Убежден, что, когда она подскочит до невозможного уровня, будут приняты драконовские меры. Алкотесту, то есть проверке на алкоголь, пока еще подвергаются только водители машин. Но многие сотни тысяч французов, равно как жителей других стран, заболевают в зрелом возрасте циррозом печени. И сразу перестают быть достаточно работоспособными, чтобы самим, без посторонней помощи содержать себя и свои семьи.

Многие из них — тихие пьяницы; известно, что в некоторых департаментах виноградари выпивают по восемь-двенадцать бутылок белого вина в день. Нормандия же с ее восхитительным кальвадосом держит рекорд по потреблению крепких напитков, а также по числу госпитализированных больных.

Драконовские меры уже буквально на носу, они — дело ближайших лет. Органы социального обеспечения не будут оказывать поддержку тому, кто не сможет доказать, что заболел не по собственной вине или небрежности.

Здоровье слишком дорого стоит, чтобы обеспечивать его олухам, воображающим, будто они будут жить вечно и беспечально.

Начнется с того, что все, даже те, кто никогда не садился за руль, должны будут проходить проверку на алкотест. На выходе из бистро вас будут поджидать с баллончиком, и горе вашей штрафной книжке, если окажется, что выдох у вас не соответствует норме. По завершении семейных церемоний — первого причастия, крестин, помолвки, свадьбы — все присутствующие тоже должны будут пройти алкогольную проверку.

Но ведь убивает не только алкоголь. Нельзя зыбывать и про табак, кампания против которого еще только начинается.

Уже нельзя курить в общественных местах, например на почте, в мэрии, в полицейском участке, да мало ли где еще.

Рестораны, кафе, вокзалы — тоже общественные места, и вот уже объявлено, что в ресторанах должны быть специальные залы для курящих, чтобы они не окуривали вредным дымом более предусмотрительных или просто здоровых людей.

Все стоит много денег. Не надо забывать о сломанных руках, разбитых головах, сложных переломах бедра; прибавим к этому опасность лавин, вертолеты, что вылетают на помощь к раненым, собак, обученных искать заваленных снегом людей.

Не знаю когда, но придет день, и лыжный спорт, а также альпинизм будут запрещены. Равно как парусные гонки, после которых остается немало вдов и сирот.

А как же быть с авиа- и железнодорожными катастрофами, уносящими иной раз по три и более сотен жертв?

Мы на пути к миру, где опасности будут сведены к минимуму.

Но не вздумайте поверить, будто вы имеете право построить дом, где вам заблагорассудится. Даже если дело касается фермы и выгона для скота. Из Ларзака, например, часть крестьян уже выселена: там будет специальное поле для маневров, и скоро бронетранспортеры заменят коров, лошадей, овец, не говоря о людях — места для них там уже не осталось.

Я упорно ищу, какие права нам еще остаются, и нахожу очень небольшое их количество, чтобы не сказать ни одного.

Многодумные парламентарии решили, что к 2000 году население Франции должно составлять сто миллионов человек, то есть почти удвоиться по сравнению с сегодняшним днем.

Не означает ли это, что людям вменят в обязанность производить детей и по домам будут ходить инспекторы, проверяя, не нарушают ли супруги правил? Понимаю, такая картина смахивает на плод больного воображения. И тем не менее все, о чем я говорю, грозит нам в достаточно скором времени.

Ну а взамен, в качестве компенсации — хорошие отметки, как говорят в школе. Промышленность больна. Государственные кассы пусты. Люди сохранили старинную привычку прятать деньги в кубышку или покупать золотые вещи. Так продолжаться не может. Это вопрос жизни и смерти.

После шумной пропагандистской кампании в пользу какой-то сберегательной кассы, взявшей себе эмблемой белку, нам сегодня сообщили, что произошло недоразумение. Оказывается, наши деньги мы должны хранить вовсе не в сберегательных кассах. Крупным и мелким промышленным и торговым предприятиям они нужны куда больше, чем нам, и единственный способ спасти их от банкротства — вложение наших сбережений, возможно даже безвозвратное, в акции этих предприятий.

Прекрасная картина: все играют на бирже. Все спекулируют. Купившему определенное количество акций полагается подарок от государства, правда, не столь уж щедрый: премия в пять тысяч франков, каковые будут сброшены с суммы налогов.

Нам и впрямь останется свобода. Только свобода чего? Не знаю. Даже не свобода гулять с собакой и позволять ей отправлять нужду, где захочется. Помню, когда я был маленький, мама часто повторяла мне, чтобы я не смел сдерживаться, когда хочется пи-пи, потому что от этого можно заболеть.

А каково бедному псу ждать, пока хозяин отыщет одну из тех небольших цементных урн, которые невозможно назвать иначе, кроме как собачий нужник!

В противном случае хозяин животного обязан носить с собой пластиковый пакет и ложку с вилкой, чтобы старательно собрать в пакет все, от чего собака считает себя вправе освободиться, а пакет сунуть в карман.

Я же говорю вам, что мы свободны! Мы свободны даже взять себе экскременты нашей собаки и делать с ними все, что заблагорассудится. Как только мы собрали их с тротуара, правительство оставляет их нам в полное и безраздельное владение.

Похоже, в том, что я сегодня надиктовал, веселого мало. Зато наблюдается определенный прогресс по сравнению хотя бы со вчерашним днем: я не задел ни одну из своих обычных мишеней.

У меня даже появляется впечатление, что я начинаю подчиняться условностям.

17 декабря 1978

Я никогда не мог ответить на вопрос: «Что вынуждает меня писать?» Я задавал его себе сотни раз. Задавал уже в шестнадцать лет, когда писал первый роман и мать обеспокоенно спрашивала:

— Почему ты не пойдешь подышать свежим воздухом, вместо того чтобы часами марать бумагу?

Ее тоже занимал этот вопрос. Я находил множество ответов, которые более или менее устраивали меня, пока не убеждался, что они ошибочны.

Я знаю, почему в тринадцать лет начал курить трубку: чтобы казаться взрослым. Трубка превратилась в привычку, а привычка в конце концов стала частью меня самого. Я знаю, почему меня страстно влекло к женщинам: у меня была потребность узнать их, но не такими, какие они на улице или в кафе, а подлинных — таких, какими они бывают, сбросив одежду, в их тайной тайности.

Почти на все вопросы мне легко найти ответ. Например, почему я путешествовал? Я хотел узнать людей всех рас, всех эпох. Помню, по возвращении из первого кругосветного путешествия я заявил на пресс-конференции: «Путешествие вокруг света — это, скорей, путешествие не в пространстве, а во времени».

Я отметил, что, скажем, на Ближнем Востоке, где в то время еще встречались племена кочевников и караваны верблюдов, попадаешь в библейскую эпоху, а в некоторых районах Африки, на Борнео[164], на островах Фиджи имеются каннибалы, каковыми были в древности и наши предки.

А в заключение, если только память меня не подводит, я сказал, что путешествие вокруг света, совершенное частично на «типоё», то есть сидя на кресле, которое два негра несут на носилках через девственные джунгли, не только утомительно, но и оставляет горький привкус от знакомства с историей человечества.

Так что же, выходит, поэтому я столько написал? Но я никогда не путешествовал ни по одному из пяти континентов с намерением собрать материал для романа, а то и нескольких. И никогда не делал заметок. Порой проходило пять, десять лет, прежде чем какая-нибудь страна всплывала в памяти и становилась темой книги.

Возможно, сейчас я близок к удовлетворительному ответу. Меня всегда восхищал человек, как восхищало и восхищает все живое, животные и растения, которых я вовсе не считаю несовершенней нас.

Я остановился на человеке и, наглядевшись на него на всех широтах, старался его изобразить, чтобы понять.

Но изобразить не таким, каким он видится. Не таким, каким видишь его на улице, на службе, в кабачке, а таким, каков он есть, — с его боязнью самораскрытия и с потребностью быть личностью.

Это и заставляло меня так упорно трудиться, хотя я не был уверен в успехе. Во мне так мало этой уверенности, что в семьдесят лет я решил: человеку ближе и доступней всего для наблюдения он сам.

Но до той поры, упорно открывая для себя других, я не пытался наблюдать за собой.

Но вот уже пять лет, как я занимаюсь этим. То, что я диктую, не является ни мемуарами, ни дневником, ни высокоинтеллектуальными размышлениями. Это, в сущности, серия моментальных снимков, более или менее точно представляющих жизнь человека, и поэтому я стараюсь быть полностью откровенным, не позволяя подлинной или ложной стыдливости сдерживать меня.

И с этой точки зрения мне понадобилось прожить семь десятков лет, чтобы обнаружить, что я не обрел удовлетворения.

Не знаю, даст ли мне его то, что я диктую. У меня впечатление, что я еще только в самом начале, и я был бы разочарован, даже пришел бы в отчаяние, если бы пришлось остановиться, так и не узнав, что в конце.

Вероятно, у меня не много достоинств, но одно есть несомненно: воля. Доказательство тому вся моя жизнь, плоды которой не вместит и целый книжный шкаф.

Начиная пять лет тому назад диктовать, я объявил о характере этой серии и предупредил, что буду едва ли не единственным персонажем этих книг.

Рискуя в один прекрасный день опротиветь из-за этого самому себе, я все же стойко продолжаю диктовать.

Тереза заметила, что я, не давая ответа, ответил на заданный себе вопрос. Тем лучше! В противном случае мне было бы уже нечего делать.