24. Последствия
24. Последствия
Ты думаешь, о чернокожий брат,
Что жизнь вот так прекрасна
И выжить даст тебе любой ценой?
Или, быть может, что само существование
Сравнится с твоей великой жертвой?
А, может так случиться, что ты испытываешь страх
Перед могилой — такой страх,
Что можешь жить и умереть рабом?
О Брат! Уж лучше так сказать -
Когда уйдешь ты, и слезы горькие пролиты будут,
Пусть на твой могильный камень
Креститься будут внуки.
Люди умирают, чтобы
После них жизнь продолжалась -
Так посмотри же всем врагам в лицо!
И если нужно, отдай ты жизнь свою
За что-то, прежде чем напрасно ты умрешь.
Рэй Гарфилд Дэндридж. Время умирать
После ранения я то приходил в себя, то опять проваливался в небытие, и так продолжалось довольно долго. Какие-то вещи я помню, а какие-то прошли мимо меня. Это был ужасный момент для меня: в голове пульсировала кровь, боль накатывала волнами, и все окружающее расплывалось. Я потерял всякое ощущение времени. Следующий эпизод, который я помню после падения, — как меня привезли в Кайзеровскую больницу. От места происшествия до этой больницы ехать где-то пять миль. Понятия не имею, как я туда добрался. Помню площадку перед входом в больницу, по высоте она доходила мне до пояса. Кажется, никаких ступенек там не было, и я еще подумал, как бы мне забраться на нее. Несмотря на то, что я не мог разогнуться от нестерпимой, мучительной боли, я умудрился перекатиться на площадку. Затем я встал и, пошатываясь, вошел в больницу, где попросил позвать врача. Я не помню, с кем я разговаривал, но кто бы это ни был, он отказался послать за врачом и упомянул полицию. Казалось, время тянулось бесконечно, я все больше слабел. Наконец, кто-то помог мне зайти в комнату и уложил меня на кушетку, пришел ко мне и долгожданный врач.
Не успел врач приступить к осмотру моей раны, в комнату ворвалась полиция. Несмотря на то, что я страдал от боли и был абсолютно беспомощен, полицейские заломили мне руки за голову и приковали меня наручниками к кушетке. Эти движения растревожили мою рану, и я просто забился в агонии. Но полицейские на этом не остановились. Он стали колотить по наручникам, которые и без того уже врезались в мою плоть (после этого я еще больше года страдал защемлением нерва в тех местах, где сталь впечаталась в мои запястья). В скором времени боль в растянутых руках стала нестерпимей, чем от ранения. Я не мог ее вынести, это было выше моих сил, и я закричал, умоляя врача, который видел все происходящее со мной, попросить полицейских ослабить наручники. Врач сказал мне заткнуться.[45] В комнате была еще чернокожая медсестра. Увидев, что со мной делают, она очень расстроилась, но ничем не могла мне помочь. Полицейские окружили меня со всех сторон, били меня по лицу и по голове и называли мне имена. По их словам выходило, что я убил одного полицейского — Джона Фрея — и ранил другого — Герберта Хинса, и теперь моя жизнь не стоит ни гроша. Они клятвенно пообещали, что за такие деяния я умру. «Если ты не сдохнешь в газовой камере, — сказали они, — то отправишься за решетку, а уж там мы тебя достанем. Если же ты выберешься из тюрьмы, мы убьем тебя на улице». Кто-то из полицейских плюнул в меня, и я плюнул в ответ, стараясь избавиться от скопившихся у меня в горле крови и слизи. Каждый раз, когда полицейские приближались ко мне, я плевался кровью им в лицо и на униформу. В конце концов, доктор закрыл мне рот полотенцем, и полицейские продолжили свою атаку. Я все еще кричал от боли, когда окончательно потерял сознание.
Я пришел в себя в Хайленд-Аламедской окружной больнице в Восточном Окленде. Меня перевезли сюда, потому что Кайзеровская больница не должна была меня обслуживать. Я увидел, что моя рана обработана, а сам я лежал в постели с катетером в половом члене и трубками в носу и брюшной полости. Стоявшие около постели медицинские аппараты откачивали по трубкам избыточную жидкость и слизь. Полицейские разбудили меня. Стоило мне заснуть, они снова и снова заставляли меня очнуться.
Меня так накачали лекарствами за первые несколько дней, что я с трудом вспоминаю, что вообще происходило со мной. Когда я пришел в чувство в первый раз, кажется, я задумался о своем состоянии и о его безнадежности. Я боялся не смерти как таковой, а бессмысленного ухода из жизни. Я хотел, чтобы моя смерть стала таким событием, которое всколыхнуло бы людей, стало основой для дальнейшего сплочения общины для освободительной борьбы. Помню, как в палате играло радио и диктор объявил песню, заказанную для министра обороны. Но я не уверен, что слышал это на самом деле. Возможно, все это происходило лишь в моем воображении. В этот момент в палату вошла медсестра и, заметив, что я проснулся, спросила, хотелось бы мне услышать песню, заказанную для меня. Тогда я понял, что со мной не все так плохо и безнадежно и, как бы там ни было, люди узнали об инциденте и поддерживают меня. Эта мысль очень порадовала меня, несмотря на то, что я находился в руках моих угнетателей. Я знал, что Истэблишмент приложит все свои силы, чтобы уничтожить меня, но песня, этот маленький знак, поданный мне общиной, помог мне начать разговор с полицией.
Я не мог постоянно находиться в сознании и периодически опять проваливался в сон. Вскоре я обнаружил на своих ногах настоящие кандалы: лодыжки были связаны между собой цепью и обе были прикреплены к кровати. Довольно странно просыпаться и видеть, что твои ноги закованы в цепи. Поначалу я подумал, что это, наверное, мне приснилось в кошмарном сне, но потом я вспомнил и офицера на улице, достающего пистолет, и сцену в Кайзеровской больнице, и понял, что это не сон. Меня действительно приковали, а рядом стояли полицейские и сторожили меня. Они намеревались убить меня, они давно жаждали пустить мне кровь, что и пытался сделать ранивший меня полицейский. В таких условиях тот факт, что я выжил, кажется настоящим чудом.
Довольно скоро я получил письмо, написанное врачом по фамилии Агилар с ученой степенью доктора. Письмо было напечатано в нашей газете «Черная пантера». Там я прочел следующее:
«На своей медицинской практике я не припомню такого случая, когда пациента с сильным ранением в брюшную полость, страдающего от жестокой боли и кровоизлияния, «лечат», приковывая к кушетке для осмотров таким образом, что спина у него оказывается выгнутой, а живот напрягается. И все-таки именно такая фотография, отразившая процесс осмотра пациента на «скорой», появилась на первой странице местной газеты в прошлый выходной. На переднем плане с нарочито серьезным видом стоит полицейский, такой здоровый, что кажется карикатурным. Может быть, это он сказал проводившему осмотр врачу, что с пациентом следует обходиться таким необычным образом?
Как ни странно, но эта фотография, возможно, почти не нарушила обычный и приятный выходной, которым наслаждались мои соседи. Не слишком возмутила она и моих коллег — они обратили на нее лишь минутное внимание. Что касается меня, эта фотография намертво отпечаталась в моем мозгу. Я считаю этот снимок важнейшим свидетельством современной истории, он знаменует собой конец и начало. Я поняла, что лично для меня хватить слушать, читать и размышлять. Пришла пора говорить, действовать и давать отпор.
Я прочла несколько эссе, автором которых является пациент, т. е. Хьюи П. Ньютон. Я слышала, как он со всей страстью и старанием пытался донести свои идеи и надежды до того множества людей, которые обращались к нему с вопросами. Час за часом он продолжал говорить с теми, кто поддерживал его, и с тем, кто питал к нему недоверие, и делал это в одинаковой манере, без всякой злобы. Я слушала, как он пересказывает идеи из книг д-ра Фэнона, передавая их всего лишь несколькими потрясающе последовательными предложениями. Услышав его выступление, я была потрясена до глубины души. Как этот молодой человек двадцати пяти лет может прекрасным научным языком изложить тенденции развития современного общества в историческом, социально-экономическом и политическом разрезе? Как это у него получается, если я в свои сорок пять лет, из которых семнадцать лет я проучилась в колледже и потом продолжила образование после получения докторской степени, если я прихожу к выводу о том, что знаю ничтожно мало о ценности человеческой личности и должна начать все сначала.
Начать сначала я решила, когда несколько недель назад увидела пациента, говорившего с группой людей на улице, многие из которых подходили просто так и, послушав немного, шли своей дорогой. Один такой молодой человек позвонил вечером и сказал, что он попал в тюрьму. Полиция задержала его, потому что полицейским показалось, будто он совершил какое-то незначительное нарушение Автомобильного кодекса. Как выяснилось, они ошиблись, поскольку быстро установили, что никакого нарушения не было. Недовольные, полицейские устроили длиннющее расследование и, в конце концов, установили, что год назад молодой человек неудовлетворительно ответил на обвинение в том, что он водит машину с недействительными водительскими правами. Из-за этого он оказался за решеткой. Залог назначен в сумму 550 $. На заполнение заявки, уплату надлежащих денежных взносов и встречу с нужными людьми ушло три часа, и только после этого бедный чернокожий парнишка выбрался из тюремной камеры.
Через пару дней после этого случая мы с подругой ехали по шоссе. Так ее останавливали четыре раза за нарушение Автомобильного кодекса, включая отсутствие разрешения на трейлер, который был прицеплен к нашей машине. С нами ничего не случилось, хотя через несколько миль нас опять остановила полиция, на этот раз за нарушение правил дорожного движения. Несмотря на это, мы преспокойно вернулись домой к обеду, мы, две белых леди, проживающие в комфортабельном «белом» районе. Потом моя подруга сказала мне, что залог за все эти нарушения составил всего-навсего 15 $! Так что, пожалуйста, дорогие мои белые братья и сестры, не тратьте мое время, доказывая мне, что все американцы одинаково получают по закону. Я вам не поверю.
Я приношу вам извинения, мистер Ньютон, за дополнительные страдания, которые вам пришлось перенести, пока ваши раны осматривал врач. Я извиняюсь за все ужасы гетто и нечеловеческие условия, в которых из-за безнравственной политической и социальной системы… в подобных вам людей будут неизбежно стрелять на улицах нашего города.
Мэри Джейн Агилар, доктор медицины».
Все время, пока я находился в больнице, полицейские изо всех сил старались измучить меня до смерти. Стоило мне отключиться, как они толкали кровать или трясли меня. Один из них держал перед моим лицом дробовик с отпиленным стволом, предупреждая, что дробовик может выстрелить случайно. Другой махал передо мной бритвой и грозился перерезать трубки, чтобы оставить меня задыхаться. Еще один предсказывал, что я совершу самоубийство, нечаянно выдернув трубки из носа. Иногда они даже двигали трубки. Полицейские говорили мне, что я «сгорю в аду». Они без конца повторяли свою угрозу насчет того, что я умру в маленькой газовой камере с зелеными стенами в Сан-Квентине. Если уж я спасусь от камеры, они пообещали все равно достать меня и лишить жизни. Они даже бились об заклад, споря о том, светит ли мне газовая камера или тюряга. Они то и дело говорили что-нибудь вроде: «Ниггер скоро сдохнет. Он конченый человек. Он скоро отдаст концы в газовой камере».
Я не отвечал на это, но жаловался медсестрам на жестокое обращение. Начальница над младшим персоналом больницы заглянула ко мне, извиняюще улыбнулась полицейским и спросила, тревожат ли они меня. О, конечно же, нет, ответили они, улыбаясь женщине в ответ. Когда она вышла из палаты, оскобления посыпались на меня с новой силой. Полицейские даже не давали чернокожим медсестрам ухаживать за мной. Белые медсестры приходили и уходили по желанию, но стоило чернокожей медсестре начать мерить мне давление, как полицейский схватил ее, и она с ужасом выбежала из палаты. Тут вернулась начальница. «Ну вот, теперь вы знаете, что эта медсестра здесь работает, — сказала она. — Вам не следует так с ней обращаться». Жестокие игры продолжались до тех пор, пока моя семья, хотя она с большим трудом могла себе это позволить, не наняла для меня частных сиделок, которые находились рядом со мной все время. После этого мое положение улучшилось, поскольку сиделки наблюдали за полицейскими и добивались того, чтобы те меня не трогали.
Как только моя семья узнала о том, что со мной случилось, мои родные и близкие стали делать все возможное, чтобы помочь мне. Они сразу же поспешили в Кайзеровскую больницу и оставались поблизости, пока мне зашивали рану. Потом они наняли сиделок, чтобы защитить меня от жестокостей полицейских в Хайлендской больнице. Мой брат Мелвин, сестра Леола вместе с Элдриджем Кливером и другими «Черными пантерами» начали готовить мою защиту в суде. Они хорошо понимали, насколько трудно мне будет защищаться, ведь полиция твердо вознамерилась добиться обвинительного приговора для меня и уничтожить нашу партию. Полиции представился превосходная возможность для этого. Бобби сидел в тюрьме, а у полиции было на руках простое судебное дело, исход которого, по их мнению, был предрешен.
Старания моих родных по обеспечению самой лучшей защиты в суде довольно скоро дали ободряющие результаты. Как-то после полудня (я лежал в Хайлендской больнице уже несколько дней) я услышал шум, доносившийся из-за двери моей палаты. Судя по всему, полицейские кого-то не хотели пускать ко мне, кажется, женщину, и она ругалась на чем свет стоит. Это была Беверли Аксельрод, юрист, которая так много сделала, чтобы вызволить из тюрьмы Элдриджа Кливера. С ней пришел чернокожий адвокат. Я был еще очень слаб, поэтому в тот день Беверли не стала со мной долго разговаривать. Она лишь заверила меня в том, что делается все возможное, чтобы достать для меня лучшего адвоката. Беверли чувствовала, что для нее мое дело окажется слишком тяжелым, но я видел в ней человека, который будет защищать меня до последнего, чего бы это ни стоило.
Беверли не предала моего доверия ни разу. Чаще всего я не думал о ней как о белой женщине. По своим политическим взглядам Беверли принадлежала к «левым», но что более важно, она была великодушным и открытым человеком, способным на личностный рост и изменения. Я знаю ее уже много лет. В прошлом я нередко подмечал, что в процессе беседы Беверли могла бессознательно говорить с оттенком расизма. Когда ей указывали на это, она всегда тщательно проверяла свою позицию и разбиралась с ней таким образом, что от этого менялась ее жизнь. Именно ее способность к изменениям убедила меня в искренности Беверли и в том, что ей можно доверять. Поэтому, когда она заговорила об адвокате Чарльзе Гэрри, я знал, что могу доверять ее мнению о нем. С Чарльзом Гэрри Беверли познакомилась в начале 1950-х, тогда она наблюдала за условно-досрочно освобожденными. Беверли стала его протеже. Адвокат начал давать ей дела для защиты и помог ей наладить собственную юридическую практику.
Беверли сообщила мне, что Чарльз Гэрри уже давно защищает и политически угнетенных, и социально угнетенных, и пострадавших от расизма. Стремление к социальной справедливости он унаследовал от отца. Отец Чарльза Гэрри бежал из Армении после резни 1896 года и обосновался в городке Бриджпорте, штат Массачусетс. Здесь он примкнул к зарождавшемуся рабочему движению. Под его руководством даже прошла забастовка на фабрике, где рабочим платили низкую заработную плату. В 1915 году семья Чарльза переехала в Сан-Франциско, и там Чарльз поступил в юридическую школу. После окончания школы его специализацией стало трудовое законодательство. В начале своей карьеры, когда профсоюзы еще не пользовались тем уважением, которое они приобретут позже, Чарльз Гэрри представлял интересы шестнадцати профсоюзных объединений. Год от года он стал все больше заниматься политическими делами, защищая инакомыслящих и активистов. Гэрри брался за непопулярные, но важные случаи. Он стал сильно ощущать обязательства по отношению к тем, кто был обделен правами или чьи права были недостаточно защищены. Поскольку на инакомыслящих, уголовных преступников и первых организаторов профсоюзного движения смотрели как на общественных изгоев, Гэрри утверждал, что именно эти люди большее всего нуждаются в справедливом правосудии и должны получать самых талантливых защитников. Гэрри приобрел репутацию блестящего адвоката, выступающего в суде первой инстанции. Он был известен своим поразительным даром вести перекрестные допросы свидетелей, кроме того, он, как никто, понимал важность роли присяжных на процессах по политическим делам. Чарльз Гэрри считал, что на судебных слушаниях по политическим делам адвокат должен пытаться сам выбирать присяжных, чтобы жюри больше всего было озабочено не формальным соблюдением закона и порядка, а руководствовалось главным принципом закона — моральным.
Во время Второй мировой войны Гэрри настоял на том, чтобы его отправили на фронт пехотинцем несмотря на то, что он был очевидным кандидатом на должность в Корпус судей-адвокатов. Он сделал свой выбор, потому что не терпел фашизм и хотел непосредственно помочь его уничтожению. Невооруженным глазом видно, что Чарльз Гэрри был исключительным человеком.
В тот же день, когда меня навестила Беверли, ко мне пытался пройти Джон Джордж, чернокожий адвокат, который прежде помогал мне несколько раз. Полиция не пустила его в мою палату. Это довольно типично для расизма, свойственного полицейским: белый адвокат может потребовать встречи со мной и получить на это разрешение, а вот чернокожего прогоняют прочь. Взгляды или образование роли не играли, все решал цвет кожи. Однако в скором времени Джон ухитрился прорваться ко мне и как раз привел с собой Беверли. Он тоже, вслед за Беверли, чувствовал, что взрывоопасное дело наподобие моего требует более опытного адвоката, чем он сам, адвоката с большим количеством помощников и возможностями проведения собственного расследования.
В промежутках между посещениями полицейские громко обсуждали Беверли и Джона. Они ненавидели Беверли Аксельрод с бешеной силой за то, что она вытащила из тюрьмы Элдриджа. По-моему, тот факт, что она была белой, в глазах полицейских добавлял ей вины. Он злобно высмеивали ее и издевались над Джоном Джорджем, потешаясь над его характерной для всех негров внешностью. И все это время я лежал, прикованный к кровати, напичканный лекарствами, страдающий от боли, а полицейские расхаживали передо мной с важным видом и потрясали своими пистолетами. Они дожидались, пока посетители уйдут из палаты, и принимались угрожать мне убийством.
Ко мне приходили разные люди. Я плохо помню свою первую неделю в больнице, но знаю точно, что мои близкие навещали меня регулярно, и я вспоминаю, как время от времени видел в палате моих братьев и сестер. Моя мать ужасно переживала по поводу всего происходящего и не могла прийти в больницу. Для всех остальных посетителей, которые не являлись моими родственниками или адвокатами, было почти невозможно проникнуть ко мне в палату. Все же был один такой случай, когда, проснувшись, я узрел в палате совершенно незнакомого мне человека. Этот чернокожий не был ни моим адвокатом, ни родственником. Возможно, он был полицейским агентом, которому надлежало соблазнить меня сделать заявление себе во вред. Но он начал выполнять свое задание так неуклюже, что все стало сразу ясно, и он ничего не добился. Я-то знал, что его бы не пропустили в палату без особой цели, так что позволил ему говорить.
Наконец, ко мне пришел сам Чарльз Гэрри. Пока Беверли не упомянула его имя, я ничего не слышал о нем, но уважение и доверие, которые я питал по отношению к Беверли, автоматически перенеслись и на известного адвоката. С юридической точки зрения, партия и моя семья решили целиком и полностью доверить мое дело Чарльзу Гэрри. Я еще не совсем пришел в сознание, и Гэрри с пониманием отнесся к моим физическим страданиям. В тот первый раз мы не стали обсуждать стратегию защиты. Гэрри просто сказал, что он на моей стороне и с гордостью будет представлять мое дело в суде. Я сделал ему ответный комплимент.
Пока я лежал в постели, выздоравливая от полученных ран, я пытался со всех сторон оценить положение, в котором оказался, обдумать, что можно сейчас сделать, чтобы это положение поправить, и важность этих действий. Без сомнения, у меня были большие проблемы. Я находился под полным контролем своих угнетателей, и меня обвиняли в серьезном уголовном преступлении, за которое можно было получить смертный приговор. На самом деле, я думал, что мне придется умереть. Пока не начались слушания по делу, я действительно не надеялся на спасение. И все-таки смертная казнь в газовой камере не обязательно означала поражение. Она могла бы стать еще одним шагом на пути к повышению уровня сознательности общины. Я не пытался играть в героя, но на протяжении долгого времени готовил себя к смерти.
После создания партии я думал, что не проживу и года. Мне казалось, нас взорвут прямо на улице. Но я надеялся на то, что у меня будет хотя бы год на укрепление партии, и все время сверх этого года воспринимал как награду. Когда я лежал в Хайлендской больнице, я уже жил этим «позаимствованным» временем. За прошедший год много было сделано из того, о чем мы с Бобби мечтали, составляя наши «Десять пунктов» в Центре социального обслуживания Северного Окленда. Несмотря на мое нынешнее положение и даже перспективу гибели, я не чувствовал себя удрученным или несчастным. У меня еще оставалось время выступить с несколькими политическими заявлениями и сделать мой суровый опыт частью коллективного сознания чернокожих.
Вот эта, последняя, вещь была очень важна. Уже больше трехсот пятидесяти лет в нашей стране негры гибли как храбрые и достойные люди за дело, в которое они верили. Эта сторона нашей истории всегда была хорошо знакома нашему народу, однако многие воспринимали это историческое знание как-то смутно. Мы знали имена нескольких наших мучеников и национальных героев, но зачастую мы не были знакомы с обстоятельствами или точными подробностями их жизни. Белая Америка относилась к нашей истории так, что она замалчивалась в школах и в книгах по истории Соединенных Штатов. Смелость и отвага сотен наших предков, принимавших участие в восстаниях против рабства, так и осталась затерянной во времени. Это рабовладельцы-плантаторы постарались: они сделали все возможное, чтобы помешать любым записям о восстаниях рабов. Миллионы чернокожих школьников так никогда и не узнали о двух великих героях XIX столетия — Денмарке Веси и Нэте Тернере по прозвищу Пророк, которые погибли за свободу своего народа.[46]
У белых людей была веская причина на то, чтобы уничтожить нашу историю. Чернокожие мужчины и женщины, отказывающиеся жить в условиях угнетения, представляют собой опасность белому обществу, ведь они становятся символами надежды для своих братьев и сестер, вдохновляя их следовать героическому примеру. В наше время таким величайшим примером является Малькольм Икс. Его жизнь и его достижения воспламенили поколение чернокожей молодежи. Он помог нам сделать огромный шаг вперед, подарил нам новое самовосприятие и ощущение нашей судьбы. Насколько большое значение имела его жизнь, настолько значимой стала и его гибель. Смерть Малькольма зажгла в нас новый боевой дух. Этот дух зародился в объединенном сознании чернокожих, в охваченном гневом сознании. Нас объединило сознание того, что дело, начатое Малькольмом, осталось незавершенным.
В свете вышесказанного, я мог немного посмотреть на себя со стороны и поразмышлять на тему собственной смерти. Партия «Черная пантера» была создана в духе Малькольма; мы боролись за те цели, которые он поставил перед собой. Если бы негры увидели, что «Черных пантер» убивает не только полиция, но и судебная система, они почувствовали бы, что круг замкнулся, и сделали бы следующий шаг вперед. В этом смысле моя смерть не была бы бессмысленной.
После двухнедельного пребывания в Хайленд-Аламедской больнице мое состояние улучшилось, и меня переправили в санитарную часть блока для смертников в Сан-Квентине. По официальной версии, я находился здесь для собственной же безопасности. Когда «скорая помощь», на которой меня транспортировали в тюрьму, подъезжала к Квентину, полицейские сказали мне хорошенько посмотреть на тюремные стены, потому что мне предстоит пробыть там очень и очень долго. Пока меня везли на каталке по коридорам Сан-Квентина по направлению к блоку смертников, один за другим охранники кричали мне «покойник, покойник, покойник». Заключенным не разрешается говорить с человеком, помещенным в блок смертников.
Больничные тюремные камеры в Квентине находятся по соседству с камерами, где содержатся психически больные заключенные. Если моя запиралась на целых три замка, то большая часть их камер была вообще открыта, потому что эти заключенные становятся беспокойными в маленьком пространстве. В коридоре для них стояли тренажеры, карточные столы со стульями, несколько игр, чтобы они могли себя занять.
Среди этих душевнобольных был один мексиканец, кажется, его звали Робилар. Мы с ним поладили, так как он думал, что мусульманин, а я его не разубеждал. Каждый день он стоял около моей камеры, играл на гитаре, пел мне и говорил: «Не беспокойся, все будет хорошо».
Всю жизнь Робилар то и дело попадал в тюрьму. На этот раз парень убил своего сокамерника. Как и я, на суде он защищался самостоятельно и проиграл дело. Однако смертный приговор был отменен, когда Робилар был объявлен неспособным вести самозащиту. После этого его заперли в психушке в Квентинской тюрьме. Он пытался резать себе вены, так что его камеру перестали закрывать и позволили ему свободно перемещаться по тюрьме. Робилару нравилось смотреть, как перевязывают мою рану. Когда приходили врачи и снимали мне повязку, чтобы наложить новую, Робилар ходил вокруг моей кровати и заглядывал под руку врачам, прищелкивая языком от возбуждения.
На третий день моего пребывания в Квентине в соседнюю камеру поместили новенького — белого. Мы так и не узнали его имени, но нам было известно, что его должны освободить через полгода. Весь тот день, когда привели нового заключенного, Робилар пел мне, а вечером он прокрался в камеру к новичку, перерезал ему горло и пробил череп спортивной гирей. Потом он вернулся в свою камеру и стал петь одну и ту же песню:
Печалься же, Том Дули,
Печалься и плачь;
Печалься же, Том Дули,
Бедняга, ты должен умереть.
Он все еще пел, когда я заснул. Было это около десяти вечера. Хотя убийство случилось в соседней с моей камерой, я и понятия об этом не имел, да и никто не догадался, пока на следующее утро охранники не нашли новичка бездыханным. Робилара окончательно объявили неизлечимо больным. Он совершил седьмое убийство, четвертое в тюрьме. Три предыдущих раза он убивал своих сокамерников.
Полежав две недели в Сан-Квентине, я почувствовал себя достаточно хорошо, чтобы встать с больничной койки. Мне хотели помочь, но я пошел сам. Из Квентина меня переправили в Аламедскую окружную тюрьму в центре Окленда, где мне уже приходилось бывать раньше. На этот раз я должен был просидеть там одиннадцать месяцев — до и во время слушания по моему делу.