Семья
Семья
I
В парке скучно. На голых ветвях деревьев сердито каркают жирные вороны. Небо не перестает хмуриться. Идет мелкий, как пыль, надоедливый осенний дождь. Маша Шигарева в заплатанном платье, в опорках бесцельно бродила по аллеям парка. Прошло то время, когда ездила она с Огневой из коммуны воровать. Тогда их разоблачили на общем собрании, судили, решили исключить. Лишь спустя несколько месяцев удалось Богословскому добиться возвращения Шигаревой и Огневой в коммуну. Время, проведенное Огневой в домзаке, не прошло для нее даром. В коммуне она взялась за учебу, вышла замуж. Только с работой плохо ладилось у нее. И Шигарева и Огнева работали на трикотажной. Шигарева умела работать, но работа ей попрежнему была противна. Правда, теперь она уже не бегала по коммуне с хлыстом и в трусиках. Ничего не осталось от былого ухарства.
«Что делать? Что мне теперь делать?» думает она, расхаживая по парку.
Она обносилась. Ее долг коммуне вырос до пятисот рублей. Болшевцы посматривают на нее свысока, даже новички посмеиваются над ней.
«Неужто я хуже их всех?» спрашивает себя Шигарева.
Она вспоминает прошлое, сравнивает. Нет, она не хуже их. Так почему же они держатся с ней так, точно снисходят до нее? Даже Огнева — и та в последнее время стала как будто сторониться Маши.
Она вытащила из-за пазухи письмо брата и в сотый раз прочитала его. Брат освободился, звал воровать и предостерегал от «лягавых» в коммуне: «Загонят они тебя харчами и работой в гроб. Приезжай! Пока годы молодые — гуляй, весели душу!» Эти строчки Маша знала наизусть.
Неужели так и сделать, как пишет брат? «Веселить душу!» А где теперь его «душа»? В домзаке, в концлагере? И так ли уж ему теперь весело? Вот уже два месяца прошло, как получила она это письмо. Нет, она не хочет ни в домзак, ни в лагерь…
Так что же тогда, взяться за работу? Она вспомнила, как страдала Огнева в трикотажной. «Дура, вот уж дура, и еще заносится». Нет уж, если работать, так чтобы всем нос утереть, чтобы все ходили кругом и удивлялись. А почему бы действительно не выкинуть Маше такой номер? Трикотажное дело она знает. Ведь стоит только приналечь, и она могла бы оказаться впереди многих. Чем они тогда будут хвалиться?
Утром Маша первая пришла на фабрику.
Она подошла к Гнаму, поклонилась и вежливо сказала:
— Переведите меня на гетры.
Гнам подвел Машу к машине:
— А вы разве умеете?
— Умею, — сказала Маша и тут же наладила нитку и включила мотор.
— Хорошо, — сказал Гнам. — Работайте.
Он отошел и издали наблюдал за ней. Весь день Маша простояла у машины. Быстро бегали ее пальцы, и под гомон цеха она мысленно твердила: «Погодите, я вам покажу!»
Гнам только удивлялся. Такого рвения у Шигаревой он еще не видал. По ночам у Маши болели руки, ныла спина. Тяжело с непривычки работать по-ударному. Маша плакала, но когда гудел первый гудок, вскакивала и бежала на фабрику. Только в конце месяца, перед получкой, раньше всех убрала она машину и ушла в контору.
— Сколько я заработала?
Подсчитали, вышло двести пятьдесят.
— Все останется у вас! Я коммуне должна пятьсот. На руки мне — ни копейки.
У Огневой не ладилось с напульсниками. Обращаться к мастеру Никифорову ей не хотелось. Этот человек показывал неохотно, раздражал ее. Она ждала Гнама, но тот задержался в швейном цехе, что-то делал там с зингеровской машиной. Время шло, Огнева волновалась: «Попросить Машу? Она, конечно, покажет. Но будет смеяться». После возвращения в коммуну в их отношениях не было прежней близости. Все же Огнева решилась.
— Не выходят у меня напульсники, — тихо пожаловалась она.
— Смотри.
И Маша быстро сделала три напульсника.
— Поняла?
— Поняла, — довольно ответила Огнева.
«Хорошая девка — Маша», подумала она.
— Ну, смотри, подтягивайся, а то я хочу расценки снизить у нас.
— Что ты… Совсем зашьемся! — испугалась Огнева.
Маша не ответила. Мысль о расценках до этого не приходила ей в голову. Сказала она не серьезно, только для того, чтобы напугать Огневу. Но теперь эта идея ей понравилась. В самом деле, разве она не может снизить расценок? Она-то всегда двести с лишним заработает.
Вот отместка «всем» за обиду!
Неторопливо рванула она рубильник, жалобно на высоких нотах завыл мотор, четко цокнули иглы и замерли.
Маша вбежала в кабинет директора и сказала:
— Я хочу с вами поговорить!.. Вы должны мне помочь.
Директор выслушал Шигареву.
На другой день возле табельной доски висело объявление: «Лучшая работница трикотажной фабрики Мария Шигарева снизила расценки на двадцать пять процентов. Обязуется повысить на столько же процентов производительность труда. Обязуется бороться за минимум брака. Вызывает последовать-ее примеру работниц и рабочих всех цехов нашей фабрики».
Трикотажники зашумели:
— Что она делает? И так браку много!..
— Рано снижать!
— Собрание нужно, там подробно потолкуем…
И опять Машу будто не замечали. И лишь украдкой поглядывая, шептались и качали головами.
Но теперь Маша была довольна: «Что, утерла вам нос?»
Она работала как никогда — легко и весело. Ей казалось, будто машина, мотор, челнок, нитки и она слились в одно. Мастера смотрели на нее с уважением, здоровались за руку и разговаривали на «вы». Гнам — доволен.
Вечером было собрание.
— Мы, конечно, не против снижения расценок, — говорили ребята. — Дело хорошее вообще, а в коммуне и подавно, потому что нам же выгода от этого. Но — рановато, не всем за Машей угнаться.
Решили повести серьезную борьбу с браком и выбрать специальную тройку.
«Конечно, меня выберут», думала Маша.
А когда попросил слово Гнам, она знала определенно: о ней. Гнам встал, заложил руку за борт пиджака и, окидывая взором ряды притихших болшевцев, не спеша, с достоинством начал:
— Я хочу сказать о Маше. Была плохая, а стала лучшая? Ее нужно в эту комиссию.
Маша нетерпеливо ждет, когда председатель скажет: «Кто за?» Тогда поднимутся вверх сотни рук и кто-нибудь подтвердит общее решение спокойной похвалой: «Конечно ее, кого же больше? Девка стоящая!..»
Но почему же так тихо? Машу охватывает тревога, она вопросительно оглядывает лица товарищей.
Кто-то хихикнул. Кто-то громко высморкался. Председатель хитро прищурил глаза:
— Рановато Машу. Она ведь больно капризна. А комиссия нам требуется не для капризов!..
Смех заставил Машу покраснеть. Она растерянно смотрела по сторонам. Вновь подымалась обида. Как же так, опять «они» перехитрили ее? Опять «их» верх?
— Что же я должна еще делать? — спросила Маша себя, но так громко, что ее услышал сидевший рядом с председателем директор.
— Ты, Маша, хорошая работница! — сказал он. — Мы тебя за это ценим. Но плохая коммунарка. Сознайся, не любишь коммуну, не любишь коммунаров? Ты с ними держишь себя вызывающе, гордо. И на фабрику ты пришла со своей какой-то целью, а не коммунской. А вот теперь, когда тебе слегка спесь сбили, я не стану ручаться, что ты завтра выйдешь на работу. Скажи, правильно я говорю или нет?
Маша не отвечала. Конечно, она им больше не работница!
Она вспомнила, что сегодня должен быть субботник. Не только на работу, а и на субботник она не пойдет! Пусть видят!.. Кончено все! А жалко все же, столько старалась. С долгом почти рассчиталась, теперь бы одеться! И машина у нее — гордость фабрики — необыкновенной конструкции.
Машину «они», несомненно, испортят. Вот если бы можно было из коммуны уйти, а на фабрике остаться! Вот если бы так!
Размышляя, Маша не слышала, что решало собрание. Когда начали расходиться, она вдруг вспомнила о субботнике.
— А про субботник забыли? — сказала она директору.
Тот улыбнулся:
— Как забыли? Идем. Ты что, разве не слушала, о чем был разговор?
Субботник был по уборке нового корпуса трикотажной. Во дворе скатывали в штабели бревна. Маша вместе с бригадой трикотажников под команду «Раз-два-а, взяли!» дружно подхватывала колом бревно, подставляла плечи, вскидывала бревно на третий ярус, и оно с глухим рокотом катилось по прокладкам к ногам укладчиков.
Со второго яруса выкатилось толстое восьмиметровое бревно. Затрещали прокладки. Ребята испуганно отскочили… Маша растерялась, бревно с грохотом свалилось ей на ногу. Маша вскрикнула и упала, ударившись головой об острые кирпичи. Она видела, как подпрыгнуло заходящее солнце. Потом стало темно.
Десятки рук подняли бревно. Машу окружили товарищи. Кто-то пощупал пульс и снял шапку. Заплакали девчонки, зашмыгали носами ребята. Вспомнили: своенравная, гордая была Маша, а прямой, честный, искренний человек. А как умела работать!..
В сущности ее любили, любили давно.
— Эх, обидели мы ее, — сказал секретарь комсомольской ячейки Николай Михалев. — Не выбрали в эту комиссию. Обидели.
Никто ему не ответил. Пришел фельдшер. Машу положили осторожно на носилки и унесли. Фельдшер сказал: «Жива».
II
Брак Малыша с Огневой был в коммуне первым браком коммунара и коммунарки.
Первую супружескую пару за неимением лучшей жилплощади поселили в маленькой комнатушке около кооператива, где прежде помещалась кладовая спецодежды. Но когда на скатерть, покрывавшую стол, сделанный из двух широких фанерных ящиков, упало солнце, комната показалась Огневой и Малышу большой и нарядной.
Они оба еще стыдились своего одиночества и своей нежности. Вечером за окном пела песни и шумела холостая молодежь так же, как шумели и пели песни они сами еще вчера, но теперь эта недавняя жизнь казалась им смешной и далекой. Скрип половицы, чай из маленького — на двоих — чайника, ситцевая. занавеска на окне и много других мелочей отделили их от товарищей сеткой интимных, маленьких тайн.
Малыш увлекся скрипкой, начал усердно учить первые гаммы и даже пытался передать мелодии, игранные на кларнете. Скрипка капризничала в неопытных руках Малыша, и Нюрка откровенно выражала недовольство его игрой. Она прикладывала руку к своей щеке, шутливо морщилась, словно от нестерпимого приступа зубной боли.
— Выгонят нас из коммуны за такую игру, Вася!
Скрипку повесили на стене около полки с книгами, но, уступив в этом Малышу, Нюрка долго ворчала. Семейный уют она начала строить со строгой симметрией, пытаясь ею скрасить скудность обстановки, и когда замечала на лице мужа усмешку, огорчалась и тайно вздыхала.
Малыш сердился, упрекал ее в некультурности.
— Тебе читать нужно больше, Нюрка! — говорил Малыш.
И он стал ей читать книги вслух, но Нюрка от чтения быстро утомлялась, позевывала, прикрыв ладонью рот, и даже засыпала. Забота о семейном уюте была для нее понятнее, интереснее и ближе. Она неутомимо чистила комнату, чинила, штопала, шила. Малыш удивлялся ее энергии и терпению.
— Мы будем столоваться дома, — после недели их совместной жизни сказала она. — Нам нужно копить деньги — вещи приобретать.
— Хорошо, — покорно согласился Малыш.
Последнее время он почти совсем не узнавал ее. Это и пугало и радовало. Он боялся, что прорвавшееся с такой силой стремление к семейной жизни вдруг надломится и тогда наступит катастрофа. Он стал внимательно приглядываться и следить за ней, а вечерами в свободные часы, подсмеиваясь над домоседством, вытаскивал ее в клуб.
— Под старость успеешь стены коптить! — говорил он.
Нюрка покидала комнату неохотно, и даже ее прежняя страсть к танцам ослабела. Она первая уводила с них мужа домой.
Через месяц, когда Нюрка, возвратившись с ночной работы, принялась за стряпню у примуса, Малыш поглядел на ее побледневшее лицо и воспаленные глаза и в первый раз, не выдержав, резко прикрикнул:
— Довольно! На мебель у дяди Сережи, если надо, займем денег. Из-за чего ты мучишь себя?
Нюрка вздрогнула, удивленно посмотрела на него и притихла. «Ведь ты не знаешь, что за прошлое лодырничество я задолжала коммуне около трехсот рублей!» хотела сказать она. За этот долг теперь они расплачивались вместе, и он лежал большой тяжестью на совести Нюрки. Стряпню она все же бросила, хотя и не сразу, а только убедившись, что пользы, пожалуй, действительно нет никакой. Снова они с Малышом пошли в столовую коммуны.
Семья! Еще в детстве, совсем маленькой, когда выходила она на улицу из своего подвала, держась за грязный, обтрепанный подол матери, чтобы вместе с ней кляньчить у прохожих копейки, она с завистью заглядывала в окна, где сияла чистотой просторная, непонятная жизнь. Люди, живущие там, казались добрыми и счастливыми. Вечерами, лежа в углу соломенного тюфяка и слушая ругань вечно пьяного отца, она иногда плакала от зависти и тоски. В те минуты она ненавидела и подвал, и мать, и отца. А Валька! Гукающая Валька с розовым бантом на волосах! Нюрке только во сне пришлось видеть ее в плетеной кроватке у раскрытого настежь окна.
Теперь, часто просыпаясь по ночам от внезапного непонятного беспокойства за непрочность своей семейной жизни, она долго прислушивалась к ровному сонному дыханию Малыша… Она всматривалась в его лицо, отыскивая признаки недовольства ею, сожаления о потерянной свободе холостяка, и вспоминала теперь тот далекий вечер, когда она стояла перед собранием болшевцев.
— Мертвую, но оставить ее в коммуне. Все равно без коммуны ей пропадать! — крикнул на этом собрании Малыш.
Эти слова прочно вошли в память Нюрки, и, может быть, только они удержали ее от свиданий с первым мужем и ухода из коммуны. Она знала, что отец умершей Вальки был взят из Соловков в Люберцы. Он мог приезжать и сюда. Однажды в поздние октябрьские сумерки ей показалось, что сквозь мокрые стволы сосен она видит его возбужденное бледное лицо. Ей стало страшно за себя и за Малыша. Она провела несколько тревожных бессонных ночей и, не выдержав напряжения, пошла к дяде Сереже:
— Отпустите меня в Люберецкую коммуну!
Дядя Сережа решительно отказал.
Теперь это отошло, стало забываться. На подоконнике ее комнаты цветы в горшках уже пустили свежие ростки, ночную тишину комнаты колеблет сонное дыхание мужа.
Иногда к ним заходил дядя Сережа и, осматривая веселыми глазами нюркино хозяйство, спрашивал:
— Ну как? Довольна своим шалашом?
— Терпеть можно, — скромно отвечала Нюрка.
— Потерпи, потерпи. Скоро что-нибудь получше устроим!
И он рассказывал о будущем коммуны, о расширении производства, о строительстве просторных и светлых жилых домов.
В присутствии Сергея Петровича Нюрка всегда чувствовала большую уверенность. Ей нравилась его ласковая настойчивость, уменье просто подойти к человеку, отчего самое безвыходное, запутанное становилось понятным.
После шести месяцев жизни в коммуне Нюрка вместе с Малышом, заняв у дяди Сережи сто рублей, в первый раз поехала в Москву. Они решили купить кровать. В день отъезда Нюрка с утра волновалась, а, подъезжая к Москве, не отходила от окна вагона. Она со страхом смотрела на серый горизонт, прикрытый дымными сизыми испарениями.
На Сухаревке они купили полутораспальную кровать с пружинным матрацем. На кровати сияли никелированные шары, а матрац отбрасывал руку, пробующую крепость пружин. Нюрка никогда не думала, что будет обладать таким великолепием. Ей захотелось сейчас же поставить кровать в своей комнате, и, когда Малыш предложил ей сходить на дневной сеанс в кино, она решительно запротестовала:
— Едем! А то, чего доброго, багаж раньше нас в Болшево придет.
Кровать со взбитыми пышно подушками поставили у окна. Нарядная, она заняла добрую треть комнаты. Скрипка рядом с ней потускнела и как будто совсем вдавилась в стену, признав свое ничтожество. Нюрка радовалась, глядя на кровать, а скрипка в руках Малыша определенно звучала глуше: кровать уменьшила и так небольшой комнатный резонанс.
Товарищи посмеивались над покупкой Малыша:
— С законным браком!
— Слыхали, что ты корову купил?
Но все же маленькая комната супружеской пары была для многих символом прочности новой жизни.
III
От неуменья или оттого, что ручная фанговая машина была уже порядком поношена, Нюрке приходилось часто обращаться к мастеру Никифорову. Мастер, услыхав о порче машины, с досадой морщился:
— Эх вы, «работнички»!
Нюрка знала, что это презрительное название относится к ней и к Варе Козыревой. Кое-кто из вольнонаемных, заметив недовольство Никифорова, язвительно улыбался.
Мастер, покуривая, в глубоком раздумье долго стоял у испорченной машины и сокрушенно покачивал головой:
— Ну-ка, принеси мне отвертку.
Нюрка, кусая от обиды губы, шла за отверткой, но когда приносила ее, Никифоров говорил: — Теперь принеси масленку. Быстро!
— Может, за полбутылкой еще пошлешь? Ты мне мозги не темни. Покажи, что делаешь.
— Уходи, девка. Я постороннего глаза в работе не терплю.
Может быть, поэтому вначале работа на трикотажной казалась Нюрке нудной, неинтересной, и редко бывала у нее такая неделя, чтобы рабочих дней было больше четырех-пяти. А когда приходил черед заступать в ночную смену, Нюрка шла к дяде Сереже:
— Пиши увольнительную записку по болезни.
— Филонишь, Нюрка. Пора бы всерьез за работу приняться.
— Не филоню — больная. Пиши!
Шел второй месяц ее семейной жизни, ее увлечения уборкой, шитьем, стряпней на примусе. Нос того дня, когда Малыш прикрикнул на нее, желание заработать больше, чем он, не покидало ее. Ей хотелось бросить трикотажную фабрику, перейти в коньковый цех или опять на обувную, но каждый раз секретарь цеховой комсомольской ячейки Михалев уговаривал ее:
— Скажи мне, глупая голова, для чего у нас трикотажная? Для того чтобы вольнонаемные на ней работали? — Коля Михалев близко наклонялся к Нюрке и страстно бил себя кулаком в грудь. — Ведь я же ж мотал пряжу? Мотал! Сейчас же топай к станку, а то на меня псих найдет.
Нюрка смеялась, глядя на его страшно вращающиеся зрачки, и опять шла к своей фанговой машине вязать детские шарфы. Но несмотря на настойчивое желание заработать больше, выработка ее все же была смехотворно мала.
— Оно и видать, кто к чему с малолетства приучен, — нередко «пошучивали» вольнонаемные из числа тех, кто побаивался производственных успехов воспитанников.
А дома у окна, тесно заставленного цветами, стояла пышная, сияющая никелированными шариками кровать; скрипка, в руках Малыша звучала все уверенней, и от этого хотелось Нюрке чувствовать себя самостоятельней и крепче. Но мысли о долге, выросшем в связи с покупкой кровати до четырехсот рублей, и незадачливая работа наводили тоску. В один из таких приступов тоски она едва удержалась от соблазна напиться пьяной, но она знала, что вся коммуна смотрит на их жизнь — жизнь первой семейной пары. От этих взглядов не уберегут ни стены, ни занавески на окне. Нужно делать эту жизнь чище, честней — такой, чтобы болшевцы завидовали им и гордились ими. Каждая новая вещь, вымытые полы, протертые стекла окон радовали Нюрку теперь больше, чем воровские удачи прежней жизни. Но странно: чем больше и лучше устраивала она свой быт, тем больше чувствовала свое одиночество и тем чаще замечала недовольство в глазах Малыша.
— Мещанимся мы с тобой, Нюрка, — сказал он однажды.
В комнате стояли сумерки ранней ясной весны. Нюрка легла на кровать и стала думать о том, что наступает второй год ее жизни в коммуне, о том, что сказал Малыш. За это время она многим переболела, добилась благополучия. Теперь у нее есть вот эта комната, семья, спокойствие за завтрашний день. А все-таки, может быть, прав Малыш? Что если в один из дней Сергей Петрович скажет ей при всех:
— Что же, Нюрка, и замуж вышла, и комнату коммуна тебе дала, а толку от тебя… — Он укоризненно покачает головой, добавит: — Коммуна-то ведь не богадельня. Работать надо, платить долги.
Нюрка прикрыла ладонью глаза, чувство тоски и одиночества стало острее.
Малыш пришел поздно. Нюрка уже спала. Не зажигая огня, он разбудил ее:
— Радуйся, свадебный подарок получили.
— Какой подарок? — протирая глаза, равнодушно спросила Нюрка.
— Дядя Сережа с тебя долг снял.
Нюрка спрыгнула с кровати:
— Как снял?
Малыш засмеялся:
— Дай мне перекусить, радоваться будешь после.
Малыш чиркнул спичкой, чтобы зажечь лампу, и увидал лицо Нюрки. В нем была не радость, а горе… «Что с ней?» испугался Малыш.
— Снял, значит? — сказала Нюрка. — Милостыню подал?
Нюрка широко взмахнула вязаным платком и накинула его на голову.
— Я ему покажу милостыню! — крикнула она.
На окне от сквозняка рванулась занавеска. Но Нюрка не успела перешагнуть порог. Малыш схватил ее за плечи и толкнул обратно в комнату:
— Не горячись, завтра мы это дело рассудим.
Утром Огнева встала раньше обычного. Она тщательно вымылась, убрала комнату, и, когда Малыш, проснувшись, посмотрел на нее, она была свежей, чистой, с какой-то новой строгостью в глазах.
— Вставай, лежебока, гудок проспишь!
— Далеко собралась? — недоверчиво спросил он.
— Далеко, — улыбнулась Нюра и вдруг крепко обняла его за шею. — Все будет хорошо, Васенька, только от подарка вчерашнего откажись.
Потом в упор посмотрела в его темные, смущенные ее внезапной нежностью глаза и повторила настойчиво:
— Обязательно откажись!
Она ушла раньше его, оставив его в раздумье.
У входа на фабрику Нюрка подождала Михалева.
— Ну, секретарь, отпустишь с трикотажки?
— Отстань, смола!
— Тогда, секретарь, вот тебе коммунарское слово: если не устроишь работать на моторке, все равно сбегу.
— Рехнулась девка! Ты на простой машине руку набей.
— На ручной я в кровь руку сбила. Сказала — и раздумывать тебе пять минут.
— Три тысячи игл и мотор! Отстань, Нюрка!
— Хоть шесть тысяч. Расшибусь, а сделаю. — И подмигнула — У меня ведь золотые руки, секретарь.
— Хорошо, — согласился Михалев. — Если разрешит директор… Похлопочу.
Три тысячи игл плетут сложный узор. У каждой иглы свой норов, каждая игла хитрит и путает. Шуршит приводной ремень, стучит станок, мелькает пряжа, и от этого туман в голове Нюрки, путаются мысли.
«Нарвалась, — думает она. — Засмеют — беги из коммуны».
Она смотрит на ловкие руки соседних работниц, и ей кажется, что стоят они у станков легко, без напряжения. Станки покорны, послушны им, а если чуть начинают капризничать — минута непонятных движений проворных пальцев, и опять готовая пряжа ровным узором ползет из-под стрекочущих игл. А у Нюрки станок третий день простаивает добрую половину рабочих часов. Брак длинными прорехами полосует выработку. Утром Гнам, проходя мимо Огневой, зло пожевал толстый мундштук папиросы и что-то пробурчал по-немецки. К вечеру третьего дня Нюрке захотелось бросить работу, истоптать ногами свою готовую пряжу. Лицо ее побледнело, до тошноты — быстро заколотилось сердце. «Оно и видать, кто к чему с малолетства приучен», вспомнила она. Комната, Малыш, коммуна — весь ее мир вдруг покачнулся, потерял краски. Разве не глупа она была, когда ринулась за кроватью, за полосатым пружинным матрацем к этим чортовым станкам и каторжной работе!
Прорехи из-под игл уродливо ползут по полотну.
Нюрка разом выключила мотор.
— Изводишься, Девка? — не то зло, не то участливо сказал кто-то.
Нюрка оглянулась. Около нее стояла вольнонаемная Ганя Митина. Нюрка вытерла со лба выступивший пот и тяжело вздохнула.
— Ладно, садись на мою шею, я баба покладистая.
И Ганя стала толково объяснять Нюрке, как заправлять в иглу оборванную нитку, как во-время предупреждать возможность брака.
— Ты у меня спрашивай, а не у мастера, — посоветовала она. — Мастер сегодня Гнаму на тебя плел, а Гнам, известно, чуть не Богословскому. Дескать, производственный план с меня требуете. Ну и пошло… Михалев заступался: «Дайте, говорит, девке освоиться».
Когда станок был заправлен и полотно пряжи пошло ровно, Нюрка неловко пожала локоть Митиной:
— Спасибо, Ганя.
На другой день работа пошла уверенней. Станок стал покоряться ее рукам, но Малыш все реже и реже видел Нюрку. Она начала пропадать на фабрике по две смены, еле урывая время на отдых.
Особо ненавидевшая отчего-то Нюрку вольнонаемная Мария Григорьева косила на нее злые глаза.
— Шипи, шипи, жаба, — усмехалась Нюрка. — Я из тебя душу вышибу.
Теперь, проходя мимо нее, Гнам все одобрительнее покачивал головой. Эта скупая похвала радовала ее. Она стала свободнее ходить по цеху, иногда даже подпевала хриплым голосом шуму моторов.
К концу месяца она действительно «вышибла душу» Григорьевой. Вышло это неожиданно для нее самой. В день получки, когда подсчитали месячную выработку, оказалось, что вместо нормы 230 пуловеров она сделала 340.
— Жульничество! — закричала Мария Григорьева. — Я двадцать лет за станком стою, а больше двухсот не делала.
Нюрка знала, что у вольнонаемных — это были почти сплошь бывшие кустари — существовал сговор: боясь снижения расценок, они старались больше установленной нормы не вырабатывать.
— Сжульничай на следующий месяц и ты, — сказала Нюрка. — А я еще больше сжульничаю.
Заработок она оставила коммуне в счет погашения долга.
На другой день после знаменательной получки Огневой в цеху поругались Ганя Митина и Мария Григорьева. Началось это с пустяков.
К началу работы смены, когда некоторые моторы уже были пущены, вошла Мария Григорьева. После вчерашней обиды вошла она неестественно бойко. Она прошла мимо Нюрки, не взглянув на нее, подобрав тонкие малокровные губы. Нюркин мотор уже полчаса был на полном ходу. Ганя в это утро тоже пришла раньше обычного. Подойдя к ней, Григорьева нарочито громко сказала:
— Хороша! На чью руку играть стала?
Ганя промолчала. Молчание еще больше распалило Григорьеву:
— У тебя, видно, одна с ней лейка!
— Замолчи, Марья!
— Мне молчать нечего. У меня перед людьми совесть чиста.
Со стороны кто-то поддакнул:
— Сами себе на шею ярмо надеваете. Как работали, так в будем работать.
Ганя не выдержала:
— Я из Лосиноостровской сюда ежедневно езжу, а вы боитесь на минуту раньше притти да норовите машину в грязи другой смене подсунуть.
— Такую, как ты, работницу только здесь и держат.
— Эх, Марья! — горько вздохнула Ганя. — Не один год вместе работали.
— Потому и говорю.
«Бабья ссора долга», подумала Нюрка и была довольна, что причина ссоры — она. И когда в разгоревшихся спорах она слышала голоса, поддерживающие Ганю, довольство переходило в гордость. Она заметила, что ее имя ни разу не было произнесено и только Григорьева в запальчивости раз крикнула Гане:
— Вот твоя подружка, учила ее, теперь она тебя учить будет!
Нюрка усмехнулась. Капризная моторная машина давно покорилась ей, работала ровно, без перебоев. Теперь к концу дня она не только не чувствовала прежней усталости, но даже во время работы находила минуты для отдыха. Выработка прошлого месяца давалась без усилий.
А Григорьева с каждым днем становилась все злей. Ее колкие, брошенные вскользь замечания раздражали Нюрку, ей все время приходилось быть настороже.
«Чем бы ее допечь, ведьму белобрысую? — думала о Григорьевой Нюрка. — А что если попробовать — одной вместо двух? Не выйдет, девка, осрамишься», думала она, но соблазн был слишком велик.
На другой день, прежде чем итти на фабрику, Огнева забежала к дяде Сереже. Вышла она от него заметно взволнованной. На фабрике встретила Гнама, он улыбнулся, кивнув головой. Нюрка остановилась, хотела было подойти к нему, но, подумав, пошла дальше.
Григорьева была рада минутному опозданию Нюрки.
— Начинается! — сказала она Гане. — Побаловались в хватит.
До обеденного перерыва Нюрка чаще обычного, словно примеривая и прикидывая что-то, посматривала на Григорьеву и на ее машину. На несколько минут повертывалась к своему мотору спиной, проверяя на слух его работу. От Григорьевой не ускользнуло странное поведение Нюрки.
— Весна пришла! — усмехнулась она.
За четверть часа до перерыва Нюрка бросила работу и пошла в швейный цех к Михалеву:
— Вот что, секретарь, с завтрашнего дня я хочу встать одна на двух моторах. Ты проверни этот вопрос сегодня же на производственном совещании.
Михалев пытался было что-то возразить, но Нюрка круто оборвала:
— Не спорь, секретарь! И Психом меня не пугай. — Нюрка засмеялась. — Скажу мужу — он об твою голову скрипку расшибет… Завтра на двух моторах работаю, слышишь? — повторила она настойчиво.
Через месяц производственное совещание постановило: «Опираясь на прекрасные результаты работы Огневой на двух моторах, переключить на такое обслуживание все смены».
Вольнонаемный мастер Никифоров ушел из трикотажной.
IV
Коммуна праздновала открытие новой трикотажной фабрики. Директор сказал длинную речь о том, как нужно работать и обращаться с машинами. Говорили ребята с других фабрик и мастерских, желали трикотажникам успеха и «поменьше браку». Шигареву величали лучшей работницей, ставили в пример другим. Она сидела на сцене, в президиуме, слушала и, когда последний оратор кончил, попросила слова.
— Не надо! — закричали с мест. — Сидя говори!
Все знали, что она еще не вполне окрепла после несчастья.
Но Маша встала. Посмотрела в зал — на лица ребят, забыла красивую, заранее придуманную речь и растерянно молчала. И вдруг поняла: нет таких слов, которыми можно было бы выразить ее любовь к своей коммуне. Когда и как она полюбила ее? Вон в первом ряду сидит Гнам, приветливо улыбается. Вот Михалев, секретарь, что-то шепчет, должно быть, хочет помочь, подсказать ей.
Она подошла к рампе и неожиданно для себя крикнула:
— Ребята, хорошо жить!..
Дальше она не знала, что сказать. Веселые, смеющиеся лица ребят плыли ей навстречу. Ребята повскакали с мест, забрались на сцену, подняли Машу и на руках понесли ее из зала.
Полное выздоровление Маши шло медленно. Но она уже не могла быть без дела. Она стала учиться играть на гуслях. Это было нелегко, но как увлекательно! Скоро она недурно овладела инструментом.
И потом, когда она опять начала работать на трикотажной, она уже не бросила музыки. Музыка сделалась еще одной ее радостью.
Как-то к «струнникам» заглянул Каминский. В классе кто-то наигрывал грустную мелодию. Каминский всегда любил песню, любил музыку. Он открыл дверь. Играла Шигарева.
«Как она изменилась», подумал Каминский.
Когда-то Шигарева, придя впервые в коммуну, обратила внимание на Каминского, пыталась заигрывать с ним. Но тогда ему было только жаль ее. Он подошел ближе. Да, это была уже не прежняя разнузданная, неопрятная девчонка. Строгая девушка в чистой зеленой юнгштурмовке, немного бледная, немного печальная, с упрямыми голубыми глазами умело перебирала струны.
— Ты хорошо играешь, Маша! — искренно похвалил Эмиль.
Она положила руку на струны:
— Эмиль, мой брат опять сидит. Как думаешь, возьмут его в коммуну?
— Ты очень хорошо играешь! — не отвечая на ее вопрос, повторил Каминский.
— Я спрашиваю, возьмут или нет? — нахмурилась Маша.
Каминский махнул рукой:
— Ну что ты спрашиваешь? Как думаешь, с кем коммуне легче справиться — с братом или сестрой?
Маша засмеялась:
— А я ему вот что написала, читай!
Каминский быстро прочитал письмо.
«Тюрьма загонит тебя в гроб! — писала Маша. — Приезжай, возьму в помощники. Пока годы молодые — работай! А погулять, конечно, погуляем. Ох, как погуляем!»
— А, может, мы сегодня погуляем? — отдавая ей письмо, спросил Каминский.
— Можно! — просто ответила Маша и вдруг покраснела, опустила глаза:
— Только знаешь… прошлое не вспоминать.
— Да я знаю, Маша, — серьезно сказал Каминский. Он протянул ей руку:
— Ну, давай лапу. Вечером в парке буду ждать. Придешь?
— Хорошо, — сказала Маша.
Осенью дядя Сережа переселил Огневу и Малыша в комнату, смежную со своей. Но это не было решением вопроса. Вслед за Нюрой и Малышом готовились к совместной жизни Каминский и Шигарева. А сколько пар будет завтра?
Приходилось серьезно поработать над вопросом о жилье для женатых.