На два дома

На два дома

Смерть – это то, что бывает с другими.

ИБ

Он лежал на спине, лицом к стене – даже после смерти не простил мне обиды. Потом пришли служки и стали поворачивать его голову, довольно грубо, я боялся, они оторвут ее: а как же rigor mortis, который начинается с затвердения шеи и нижней челюсти? Подложили что-то вроде полотенца, и теперь он лежал своим одутловатым и небритым лицом кверху с закрытыми глазами. Рядом стоял его большой портрет – контраст был разительный: на фото – живой, сущий человек, в гробу – человек бывший, мертвяк. С месяц он валялся в больнице как овощ после двух инсультов и одного инфаркта, а мы следили за его агонией, пока он был в отключке, но Саша Грант сказал, что, придя на мгновение в себя, Осип прошептал «Хайль Гитлер» и снова ушел в несознанку. Чей это был юмор – живого покойника или его с московской юности приятеля и собутыльника? Саша вытащил коньячную фляжку из коричневого бумажного пакета и протянул мне. Я покачал головой.

– Он бы не отказался, – и кивнул в сторону роскошного лакированного гроба с открытой по грудь крышкой.

Скорее католический, чем православный обычай. У русских гроб открыт полностью – красный, насколько я помню, с белым нарезным бордюрчиком, с цельной крышкой, ее потом забивают гвоздями. У протестантов и евреев покойники покоятся в закрытых гробах. В этом же похоронном доме лежали Сережа Довлатов, Гриша Поляк и вот теперь – Иосиф Кулаков-Рихтер.

А выпить покойник и в самом деле был не дурак, но пил больше, чем мог: начинал за здравие, кончал за упокой. Буквально. Был тонок, остроумен, речист и цитатен в первые час-полтора, пел песни, читал стихи, бросал мгновенные реплики, а потом впадал в прострацию, слюни мешались с соплями, которые утирали ему его жена или Саша по старой дружбе. На следующее утро он обязательно мне звонил, беря реванш за свое вчерашнее непотребство, и говорил умно и образно.

Я записывал за ним, а потом разбрасывал по своей прозе или заносил в дневник. С некоторых пор, когда слух стал слабеть, а память сдавать, предпочитаю телефон личным встречам. Тем более с ним – у него был осевший, хрипловатый голос.

Я предварил его смерть рассказом о его смерти, когда он как-то исчез на целую ночь после пьянки, и теперь, когда он умер взаправду, не совсем верил в его смерть, как раньше, когда он пропал, почти поверил, что он умер. А тогда я не знал, печатать мне рассказ или нет, и на всякий случай сделал приписку, которую теперь вычеркиваю:

В самом ли деле он умер? Или это снова игра моего ложного воображения, которое не раз подводило меня? Чувство моей вины, реализовавшееся в его мнимой смерти? Умер или нет? Не умер, так скоро умрет. Как и я. Еще вопрос, кто раньше.

Иногда мне кажется, что я схожу с ума.

Не от того ли у меня теперь холодок равнодушия, что я постепенно привык к его смерти, тем более был в курсе его сердечных хворей, несмотря на которые он продолжал пить, как лошадь, хотя иногда брал себя в руки и выливал на ковер, но потом опять за старое? Жаловался на одышку, с трудом ходил, переваливаясь с боку на бок, как утка, сердечные сосуды были закупорены, как потом выяснилось.

– Я не боюсь смерти, – сказал он мне.

– А чего бояться, мы свое прожили. Лучшие годы позади.

Для страха смерти у меня, как у большинства обывателей, не хватает воображения, которое было в мои вешние годы, когда меня охватывал ужас небытия:

…мы в детстве ближе к смерти,

чем в наши зрелые года.

Зато теперь:

Смерть – это то, что бывает с другими.

Не тавтология ли цитировать в ряд двух одноименных поэтов?

– Вы так думаете? – удивился их тезка с комплексом Жозефа, всю жизнь фантазируя, что бы он мог сделать, и ничего не делал.

Чего он боялся по-настоящему, так это именно смерти, но у него вошло в привычку говорить наоборот. Правду не отличал от вымысла.

Точнее: вымысел и был той единственной правдой, которой он жил.

Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман – вот его исчерпывающая характеристика.

Несостоявшийся или несбыточный – я уж? не секу разницу. Мой однокашник из Атланты Нома Целесин, с которым мы в тесной емельной переписке, объяснил мне, когда я поведал ему эту историю, которую пишу:

Я твоего приятеля не знаю, поэтому могу порассуждать всуе.

Не мне тебе говорить, сколько талантов (и в науке-инженерии тоже: лаборатории полны техниками, которые должны были стать академиками) распылились на недисциплинированные разговоры и аттракционы, и потому не рассматриваются окружающими как «сбывшиеся».

А должны ли были они сбываться? Они никому не обязаны (были) так сбываться. Но и жить в мире с собой (или с бабами, которые ждут от мужика «сбыться») твой приятель не мог.

Такая вот модель (одна из возможных).

А «несбыточный» – это другое. Тут обижаться на себя или на других не стоит: ну, нет руки – что ж тут поделаешь: калека. Я вот ни на кого не обижаюсь, что я не Пушкин (или кто другой), – умный!

Народу на панихиду пришло мало, что естественно – Осипу было 68, и наше поколение стремительно редело, а кто нам еще годится в друзья-приятели-плакальщики, кроме ровесников?

Вот я и припомнил по ближайшей аналогии джондонновское «По ком звонит колокол» и, будучи на пару лет моложе покойника, последнюю строку тютчевского стихотворения на смерть старшего брата: «На роковой стою очереди».

– Поколение сходит, – шепнул я Лене Довлатовой.

– Уже сошло, – поправила она меня.

– Центровики ушли, – уточнила Лена Клепикова, имея в виду Бродского и Довлатова.

Хоть и необязательно умирать так рано, как Осип, и это в Америке, где благодаря фармацевтике и медицине вытягивают далеко под и за 80. Вот надгробное слово произносит Феликс Круль, на червонец старше. Феликсом Крулем я его называю условно – он антикваравантюрист: там и здесь специализировался по картинам, по рукописям. Сам я решил не выступать, зато пишу. Потому и промолчал, что в уме уже складывались коленца этого посмертного сюжета (если вытяну).

– Если бы он выжил, я бы его собственными руками придушила, – сказала Сашина жена, которая была знакома с обеими женами покойника, но была уверена, что одна бывшая, а другая сущая, не подозревая об их одновременном сосуществовании. – Как он ухитрился всех провести!

– Особенно их, – добавил Саша и снова протянул мне фляжку.

Я сделал большой глоток.

Они узнали о существовании друг друга и познакомились только у смертного одра общего мужа. Оля, с которой Осип появлялся в нашей компании, пришла в больницу и увидела, как незнакомка, приподняв простыню, щупала его грудь. Как выяснилось, первая, законная жена.

Я один знал правду. Но не всю. Осип был прав, когда упрекнул меня:

– Я вам доверился, а вы меня кинули.

Как-то Осип позвал меня в гости одного, и сам был один, и рассказал, что живет на два дома: три дня проводит у одной жены, а три дня у другой:

– Видите, я говорю вам правду.

Что с ним случалось крайне редко.

Обеим женам он вешал лапшу на уши, объясняя свое трехдневное отсутствие тем, что работает на полставки на ЦРУ в Нью-Джерси и там у него кабинет со спальней. Но об этой церэушной детали я узнал позже.

– И день ходит налево, – подсчитал Саша, который на панихиде был веселее, чем обычно – с кем теперь он будет совершать свои ежедневные возлияния?

– А где живет другая жена? – спросил я тогда у Осипа.

– В Астории.

– Удобно – рядом.

С Олей Осип жил в Форест-Хиллсе. Я часто у них бывал – до нашей с ним размолвки. Он отменно и утонченно готовил – всё сам, не подпуская Олю. Небольшая съемная квартира на втором этаже принадлежащего ирландцу дома была обставлена с большим вкусом – хорошие ковры, старинная или под старинную мебель, классные репродукции с отличных картин. Увы, не знаю, как он оформил их квартиру с первой женой.

Отпевали его на Куинс-бульваре, в Рего-Парке, откуда я три года назад удрал во Флашинг. Всё – тот же Куинс, спальный район Большого Яблока, как не знаю почему именуют Нью-Йорк. Через квартал от молельного дома – ресторан «Эмералд», бывший «Милано», где мы с Осипом часто бывали на общих тусах и юбилеях. Откуда, кстати, у здешних наших евреев жесты русских купцов, когда они суют под деку скрипки баксы в благодарность за схваченный кайф? Незадолго до его инсульта мы планировали в «Эмералде» очередной бранч с его участием, хоть мы с ним и не совсем помирились, но не изгонять же из пула одного из нас. Из-за чего мы повздорили?

Всему виной мой длинный язык.

– А как звать? – спросил я его про законную жену.

– Эля.

– Не путаете? Эля – Оля…

– Это не так легко, как вы думаете, – вздохнул Осип.

– Еще бы.

– Теперь все стало на свои места, – шепнула мне знакомая, имени которой я так и не вспомнил, но поговаривали о ее кратковременном романе с Осипом. Он был ходун.

Даже моя жена, за которой Осип приударял у меня на глазах – до меня долетало его осипшее (случайный каламбур) «Ведь мы же любим друг друга…» – со вздохом сказала мне тогда, что это ее последний ухажер. Их у нее было навалом, но досталась, в конце концов, мне. Может, и не по чину. Задача была не из простых. Я часто думаю, что не ст?ю ее.

Вот бы собрать здесь всех реальных и воображаемых возлюбленных Осипа! С первой его женой я не был знаком, Осип учился с ней в архитектурном в Москве – матерщица и истеричка в молодости, а с годами подалась в религию: какая-то церковь в Джамайке, Св. Троицы, кажется. Вторая жена была моложе его лет на 20, и одна из ее близняшек подростком метала в Осипа вилку – так ненавидела. У себя в Баку Оля была музыкантшей, а здесь – хоуматендентша. Миловидна, у ее родаков до женитьбы была одна фамилия «Израиль» – никому не пришлось менять паспорт. На наших посиделках она обычно помалкивала, а если и вякала, то невпопад и краснела. Осип, однако, говорил о ней, что она адекватный человек, и он не адаптирует речь, разговаривая с ней. О Сашиной беспородной собаке он сказал, что дворняга – дитя любви, зато Санину жену крепко не любил (как и она его):

– Сидит с кривой рожей…

– Когда врешь по телефону, что Саши нет дома, не обязательно делать х*иную морду…

Однако именно Сашина жена обзванивала всех, мне позвонила рано утром, еще не было восьми:

– Умер?

– Откуда ты знаешь? Ночью.

Потом она, сама еле живая, занималась всей этой отпевально-погребальной херней, а на мой вопрос, где же жены покойника, Саша сказал:

– Им некогда. Они убиты горем и утешают друг друга.

И она же стояла теперь у входа и собирала конверты с взносами, чтобы возместить потраченные восемь тысяч (покойник и меня ввел в расход). Однако злая на язык упомянутая гипотетическая любовница Осипа не преминула сказать о ней:

– Стоит здесь роднее родственников.

Вот реплики Осипа, которые я теперь выборочно выписываю из дневника:

– Антисемитская жена.

– В хорошем смысле еврей (то есть еврей без дураков).

– Виделся на проходах, в гостях друг у друга не были…

– Я прервусь, кто-то звонит.

По поводу моей бороды (лень бриться), которая, по словам Лены, меня старит:

– Борода вас молодит.

То есть скрывает морщины и проч., а бороду ведь может носить и юноша.

– Беседа пошла не по резьбе.

Это когда я начинал спорить, защищая от него Набокова, Бродского, Довлатова или Лимонова.

Тяжелый, закомплексованный характер. Я уже писал: виной тому, сам того не подозревая, Бродский, ровесник и тезка. Был не только зол, но и злоязык – отрицал всех иммигрантов и невозвращенцев, кто достиг прижизненной, как Бродский, или посмертной, как Довлатов, славы. Обоих ругмя ругал, костил почем зря по русскому телевидению справедливо или нет, но каждый раз неуместно: в годовщину смерти каждого. Господи, сколько уже минуло, как Сережи и Оси нет с нами!

Лена Довлатова обиделась – была права. Перестала с ним общаться, только холодно раскланивалась на проходах, но на панихиду пришла и вручила Вере конверт со своим взносом.

А что он говорил обо мне, когда мы разбежались?

Ценил чужие словечки и несколько раз вспоминал, как я спросил его по телефону, когда Оля укатила на неделю к родственникам в Израиль:

– Ну, как вы одиночествуете?

– Звучит забойно.

Откуда мне было тогда знать, что он не одиночествовал, имея запасную жену с квартирой в Астории?

Вторая жена припозднилась часа на три и явилась с благостной лучезарной улыбкой, притащив за собой хвост джамайкских соцерковников, в основном молодых негров, испанцев, индусов и уж не знаю кого там еще. Зал сразу же распался на два лагеря: слева – первая жена со товарищи по джамайкской церкви, справа – мы, но я поглядывал в сторону молодняка – и было на что! – жадным взором василиска отобрав парочку пригожих смуглых прихожанок. Откуда-то явился гитарист и стал перебирать струны, пока не нашел мелодию, и джамайкцы, взявшись за руки, пустились в пляс у гроба и запели духовные гимны – я разобрал только «Адоная». Наши – в основном, невоцерковленные, а то и безверные иудеи шепотом возмущались, а я слушал и глядел с любопытством: панихида превращалась в фарс. А как ко всему этому отнесся двойной Осип, в гробу и на фотографии? Один слушал, а другой глядел.

В присутствии первой (она же законная) жены, Оля чувствовала себя неловко – как разлучница и лжежена. Я собрался уходить и прижал ее к себе.

– Такой был человек, – сказала она потерянно. – Теперь надо привыкать быть одной.

Поминки отпадали, потому что кому же из жен их устраивать?

Расходясь, мы договаривались с Сашей, когда встретимся.

– Что ты, бедный, будешь теперь делать?

– Пить вдвое больше: за себя и за друга.

– Только не восьмого, – вспомнил я. – Восьмого я в «Эмералде» на юбилее.

– У кого?

– Гордона знаешь? У него юбилей. Он меня одним из первых в Москве напечатал, хоть сам отсюда, но бизнес там.

– Кто ж тебя только не печатал! Разве что Иван Первопечатник.

– А его тезка Иоганн Гутенберг?

– Я о наших говорю.

– На России свет клином не сошелся.

На похороны – на следующий день – я не пошел, да меня никто и не звал. В отличие от живых, покойники не обижаются.

Пусть мертвые хоронят своих мертвецов.

В конце концов, какая разница из-за чего мы с ним за пару месяцев до его смерти разошлись?

См. предыдущий сказ «Перед Богом – не прав».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.