Упущенный шанс Прощальный сказ

Упущенный шанс

Прощальный сказ

Легкой жизни я просил у Бога.

Легкой смерти надо бы просить.

С. С. Тхоржевский

Век скоро кончится, но раньше кончусь я.

ИБ

Над Нью-Йорком в тот вечер пронесся 80-мильный в час торнадо, смерч закрутил даже над Статуей свободы, а он как раз только переехал Куинсовский мост, когда все это безобразие началось, и попал в самый эпицентр: на землю с грохотом сигали светофоры, падали двуглавые фонари и, повиснув над своим основанием, держались на одной проводке, а деревья, те вырывало с корнем, перегораживая дорогу. На его машину бухались ветки – ветровое стекло пошло трещиной. Свисали электрические провода, машины замирали: откуда знать, крытые или оголенные? Ему как-то особенно повезло: как раз на его пути прокладывал себе дорогу этот шквал и длился от силы минут десять, но бед натворил – караул! На памяти старожилов ничего подобного не было, такие стихийные беды происходили где-то в далеких штатах, типа Канзаса, откуда унесло сиротку Дороти в страну Оз. Рядом с ним сидел еще один человек, в полной панике он непрерывно звонил по мобильнику жене, детям, родственникам, друзьям и знакомым и кричал в трубку по-русски, по-английски, на фарси и на иврите: «Конец света! Гибнут два еврея!»

Хоть он и опоздал домой на пару часов, но зрелище того стоило – прикольное и незабываемое, если ему суждено прожить еще некоторое время. Страха не было, хотя ситуация была, в самом деле, апокалиптической, под стать его катастрофическому сознанию, и несколько человек, как он узнал потом, погибли, а пострадали – многие. Грудь ему обложило, как обручем, когда он был всего в получасе, по прежним меркам, от дома, успев ссадить трясущегося от страха бухарика, буря кончилась, но движение остановилось как вкопанное – такая пробка, что трафик превратился в сплошную стоянку. Сначала он сглотнул два тайленола и только потом положил под язык нитро. Как всегда, ударило в голову, а вслед стало медленно отпускать грудь. Но не полностью, и когда таблетка, пощипывая язык, стаяла, он сунул для верности еще одну.

С ним это случалось и прежде – не первый звонок на тот свет, но на этот раз приступ был сильнее и дольше. Он боялся – и надеялся – вот так внезапно умереть: за рулем, на дружеской тусе или на лесной тропе, а был он большой ходок по диким местам. Как умер Бродский, упав на выходе из своей комнаты и разбив очки, хотя сам себя предупреждал: «Не выходи из комнаты, не совершай ошибку…» Либо во сне. Он помнил дефиницию такой вот неожиданной смерти: вытянуть счастливый билет, а еще раньше, в его далеком-предалеком московском детстве, пенсионеры говорили, что умереть во сне – выиграть 100 тысяч.

Имелась, по-видимому, в виду облигация государственного займа, а это был высший, точнее несуществующий в реальности, а только обозначаемый властями предельный, виртуальный выигрыш. Как ни называй, а природа давала своим смертным чадам этот шанс, хоть один только Бог знает, что испытывает этот счастливчик во сне или наяву, пораженный мгновенным столбняком смерти, и не тянется ли это последнее мгновение жизни для умирающего бесконечно. Ничто не кончается с последним вздохом, даже если по ту сторону и нет ничего, но время по эту течет с разной скоростью, и умереть сразу – это только на взгляд со стороны. Но и что т?м – под большим вопросом. Как сказал кто-то: «Неужто ничто?» И как ответил некто: «Великое ничто».

Эта сверлящая с детства мысль: ты ничто, ты нигде, а мир продолжает существовать без тебя, как ни в чем не бывало. Но ведь так же он существовал и до твоего появления на свет, и обе бездны, стоит задуматься, должны быть одинаково невыносимы, да? Почему же мы живем как ни в чем не бывало, зная о той былой бесконечной конечности, и только эту, грядущую, ожидаем в страхе? Хотя тот первобытный ужас, который впервые пронзил его в детстве при одной только мысли о беспределе, где его уже никогда не будет, больше к нему не возвращался, даже когда он пытался вызвать его искусственно. Это была скорее загнанная в подсознанку память об ужасе, чем сам ужас. Страх – да, но не жуть и не паника, как прежде. И когда он, незнамо почему, подчинился врачам, которые полагали эту операцию неизбежной, необходимой и рутинной и означали ее эвфемизмом «процедура» (а что тогда операция, когда ему даже ноги накрепко перетянули ремнем, чтобы он не дергался от боли?), то с напускным равнодушием, скорее красного словца ради, сказал своей недавней подружке, что всё лучшее и худшее у него уже позади, она ответила:

– Кто знает.

– В смысле? – не понял он эту вполне матерьяльную и ядреную женщину со стальными нервами, закаленными сначала с отцомалкашем, а потом с мужем-алкашем. Он ее так и назвал «Как закалялась сталь» – родом была из трижды переименованного города. Нет, не Петербург – Петроград – Ленинград – Петербург.

– Ну, там… Post mortem.

Это она ему сказала, когда он психанул – все равно теперь, по какому поводу, да он уже и не помнит:

– Я знала, что евреи чувствительный народ, но чтобы до такой степени…

– А ты видела хоть одного еврея в своем Сталинграде?

– Нет. Только антисемитов. Зато здесь – навалом.

– У тебя были операции раньше? – спросила у него миловидная чернокожая сестричка, когда он лежал под капельницей, ожидая своей очереди.

– Гланды, геморрой, аденома, – не сразу припомнил он. – Эта – четвертая.

Ему и месяц-день-год его рождения давались теперь не автоматом.

То, что ему делали с его аденомой, тоже называлось «процедурой».

А как называлось удаление в детстве миндалин, которое он до сих пор помнил, как единственный родительский обман – папа держал его на коленях и сказал, что доктор только заглянет ему в горло? И вот сейчас его снова надули с этой клятой пружинкой в правой артерии у самогосамого сердца.

Уже когда его везли в операционную на стентирование, он успел мстительно, злобно шепнуть жене:

– Выживу или стану калекой, не клянись больше никогда моим здоровьем, очень тебя прошу, – припомнив ее клятвы, когда он пытал, мучил, изводил ее своей хронической, застарелой ревностью, заставляя, скорее всего, играть чужие и чуждые ей роли, читал ли книги или смотрел кино с сюжетами про измену: по аналогии, хоть, может, и не ее амплуа. Как знать – кто еще так беспомощен, как ревнивец? Как беспомощна сама ревность, не отличая игру воображения от действительности, которая то ли есть, то ли нет. Как проста измена: пара минут – и готово. «Ты меня совсем не знаешь, забыл, ты же не сомневался раньше» – и уверяла, клялась в своей верности, и он верил и не верил ей, пока ему не стало без разницы, узнай он даже, к несказанному своему удивлению, что она оторвалась по полной и у нее богатый сексуальный опыт, которого у нее по-любому не было. Да и поздно заморачиваться на этот счет, да? «Сейчас-то что?» – говорит она, полагая прошлое само по себе небывшим, а он ей цитатой все из того же поэта, их общего друга, к которому он никогда не ревновал – никогда?

В прошлом те, кого любишь, не умирают!

В прошлом они изменяют…

Не принимай он все так близко к сердцу и не вибрируй по любому поводу, то сердце, наверное, и не износилось бы раньше времени, хотя, с другой стороны, измотанное, оно свое отслужило. А если даже разок-другой, вряд ли больше, жена распорядилась своим телом по собственному усмотрению, так не по умыслу же, а по естеству, о нем даже в тот момент не думая – с кем не бывает? Было бы даже странно, если бы этого ни разу не случилось. Но зачем тогда она притворяется пушистой? Чтобы соответствовать его о ней представлениям? Его обманывать не надо – он сам обманываться рад, да? Почему ему можно ходить налево до сих пор, а ей нельзя? В любом случае, счет в его пользу – и с каким разрывом! Давно уже перебесился и из большого секса отвалил, а если и заходил случайно, то, как в том анекдоте, забыл, зачем пришел: кончился завод, сели батарейки, а искусственно взнуздывать себя виагрой – не дело. И ему, и ей хватало, когда на них время от времени накатывало сексуальное вдохновение: из большого секса он перешел в малый секс. Когда он спросил своего врача, тот сказал:

– Не больше двух раз в день.

Все это время, пока его спасали от смерти, чему и в которую он не верил, полагая себя объектом, с одной стороны, американской моды на агрессивное сердечно-сосудистое лечение с предрешенным диагнозом, а с другой – заговора врачей, которые липли к нему, как мухи, по причине надежной страховки (если даже операций на открытом сердце три четверти делают без необходимости!), она вела себя героически, не отходя ни на шаг. Спасибо. У него все сместилось во времени, путался в хронологии и, глядя на ее моложавый вид и милую мордочку, в упор не понимал, как она, тогдашняя, совсем еще юная, пошла за него, сегодняшнего, старика и калеку? Он виноват, что состарился задолго за нее?

Зато молодит ее своей любовью.

Это именно она авторитарно уломала его на эту операцию, а он, будучи подкаблучником-бунтовщиком, на этот раз не успел даже взбрыкнуть и попался, как кур в ощип. «Не дави на меня» – его обычная присказка, а она прессовала по любому поводу, но тут прогнулся под ее командным стилем, а так бы счастливо умер на горной тропе или на дружеской вечеринке да хоть на ней в их привычной пасторской позе или с любой другой во время оргазма: смерть как высшая услада. Без никаких «почему». Не говоря уже о послеоперационном дискомфорте плюс возможные боковые последствия в течение года: вставленный ему в артерию стент был покрыт фармацевтикой и источал лекарственный препарат, что, с одной стороны, вроде бы хорошо, а с другой – могло привести к тромбу и смерти.

Когда лежал отходняком и еле скрипел, соседом по палате оказался экзот – дремучий дед в островерхом колпаке и с седой бородищей поверх одеяла, ну, вылитый библейский персонаж с картины Пьеро делла Франчески. Представился ортодоксальным евреем с Кавказа и первым делом поинтересовался у него, еврей ли. Ел только глад кошер, тогда как он – нет худа без добра – успел в тот день побывать в итальянском ресторане: чесночный хлеб, паста, равиоли и даже креветки fra diavolo – как недавно во французском, когда летел на Air France, тогда как в натуре, в самих этих странах, тарелка чего угодно стоит полтинник, а кофе – червонец. Ну что общего между ними, двумя евреями?

– Th ey are both Russians, – обменивались впечатлениями медсестрички, проходя мимо их палаты.

Нет, больше он не дастся – на повторную или коррективную операцию ни в какую не пойдет. Да и на эту не пошел бы, знай заранее во всех подробностях о ее реальных прелестях и возможных последствиях.

– Ты почему мне не сказал? – накинулся он на своего врача, из наших, на русской улице.

– Потому и не сказал, что ты бы не пошел, а тебе позарез: 95 % артерии было забито. Без никакого просвета. Ты хотел бы умереть?

– Почему нет? Натуральным путем. Лучше умереть стоя, чем жить на коленях.

– Ты бы умер на корячках. Не вые**вайся – иди, как все, по камням. На самом краю был. Твой удел был разрыв сердца.

– Это как раз то, что было нужно. А теперь еле хожу. Все тело – сплошная боль. Голова раскалывается. Дергает всю левую часть – от виска до затылка. Может, это гемикрания, как у булгаковского Понтия Пилата? Боль, к которой невозможно привыкнуть. К вечеру дурею.

– Воспаление нерва, – предполагает врач и всаживает в голову и шею по уколу.

– Второй – контрольный?

– Не жалься – не смертельно же.

– Смерть – лучший врач, и у каждого врача – свое персональное кладбище. У тебя – тоже. Там и ждет теперь меня могила, а я жду ее здесь: оба – с растущим нетерпением. Заждались.

– Дурень – умереть всегда успеешь. Не умирай раньше смерти. Если бы не стент, мы бы сегодня не встретились.

– Велика беда! Встретились бы после смерти.

– И не узнали бы друг друга.

– Лечение хуже болезни.

– Тяжело в лечении – легко в гробу, – сказал врач и послал к психиатру, и тот выписал мощный антидепрессант.

Да, депрессия, кто спорит? Депрессия как норма. Как еще реагировать на эту жизнь? Адекватная реакция. А психиатр еще спрашивает о суицидальных мыслях – каждый божий день! Вопрос как: каким способом?

Одновременно – по много раз в день эрекция и невозможность ею воспользоваться даже с женой: столько в его теле болевых точек, в том числе – в бедре, у мошонки, куда вводили через полтела катетер с баллончиком и стентом из разных металлов, и он теперь прихрамывал, как Иаков после ночной дуэли с Богом. Но Иаков окреп в этом поединке, побежденный Высшим Началом, как Рильке удачно выразился, а он ослаб в этой безнадежной для него борьбе с врачами – все они были безупречны и безотказны, и он должен бы их благодарить в первую очередь за это болезненное, ненужное и, кто знает, судьбоносное вмешательство в его ветхий организм: был здоровый больной человек, а стал больной-больной человек, а что член эрегирует – естественно, даже если его владелец (хотя кто кем владеет – вопрос) испускает дух: последняя возможность забросить свое семя в будущее. Он мог бы, конечно, попросить жену сделать ему минет, но так уж у них повелось с самого начала, что оралкой занимался обычно он, боготворя ее кисленькое ущельице, ее любимую, влажную и родную писю и не представляя, что там мог побывать кто-то еще – все равно тогда, что сосать чужой хер, и она вынуждена была соответствовать этим его инфантильным и старомодным представлениям, даже если кто и отодрал ее пару раз. Или она его – почему баба всегда выступает в страдательно-сострадательном образе, тогда как она хочет того же, а по природному назначению куда нетерпеливей, чем мужик? Да и что такое по сути бабья похоть? Отбор самца-производителя для будущего потомства.

А у нее самой, из-за приставаний отца и детской памяти о его вздыбленном и нацеленном в ее щелку безжалостном багрово-синем и огромном, каковых больше никогда не видела, страх, ужас, стойкая идиосинкразия на мужской таран, хотя, когда уже он, муж, всаживал ей, она сама помогала ему и втягивала в себя как можно глубже, а оральный секс – его ей – был только преамбулой. И вот теперь вынужден простаивать и терпеть – и она, бедняжка, с ним. То есть без него. А привыкли к ежедневным упражнениям – когда-то, ненасытные, по много раз в день. Сама виновата – уболтала его на операцию, а он, любя ее, потерял волю к сопротивлению, дал слабину.

Обратиться к этой его новенькой одноразовой герле, которую он подцепил в кардиологическом центре, где она делала ему ЭКГ? В таком вот немощном виде да еще с расползшимся по всему бедру синяком от гематомы на месте пункции артерии, где вводили этот клятый баллончик с обложенной лекарствами пружинкой – ни в коем разе. Хоть она сама по профессии медсестра, да по характеру, как и положено медсестрам, снисходительна, терпелива и милосердна. Да и жизнь ее научила и приучила к долготерпию, а досталось ей – дай бог: мужик, который привез ее в Америку, – эпилептик и алкоголик. В эпилепсии признался – она пошла на это, но согласилась бы она выйти за алкаша, который, напившись, круто, неузнаваемо менял свой образ: из доктора Джекилла в мистера Хайда? А так был тонкий, чувствительный, но жить с ним невозможно именно из-за этого его раздвоения – все равно, что жить с двумя одновременно. Вот они и жили не только на два дома, но и на два города: она с сыном и мамой в Нью-Йорке, он в Вашингтоне, работая там в Госдепартаменте, или, как выразилась она, свежая американочка:

– В Министерстве иностранных дел.

И рассказывала, рассказывала, рассказывала о своей горемычной – с юности он умел слушать. Многие его романы так и начались – с женских рассказов. Даже когда ему рассказывали о неудачных любовях, и он приходил с утешением, которое естественно как-то переходило в секс. Как священники, принимающие сквозь решетку исповеди грешниц, и психоаналитики с пациентками на кушетках – или им нельзя?

– Сколько можно терпеть? – спросила эта сухоглазка, почти разведенка, соломенная вдова, рассказывая ему свою историю, пока делала электрокардиограмму. Он в ответ – цитатой:

Поскольку боль – не нарушенье правил:

страданье есть

способность тел,

и человек есть испытатель боли.

Но то ли свой ему неведом, то ли

ее предел.

Теперь это идеально подходит к нему. Один к одному. Как сказал его любимый, пусть и не самый, философ, «Не плачь о других – плачь о самом себе». Или опять же Бродский: «Большая элегия Джону Донну?»

Либо сам Джон Донн, он же – Хемингуэй: по ком звонит колокол?

Они спарились в первый же день, паче жила она в шаговой доступности от кардиологического центра, от которого он и доковылял пешедралом, хотя каждый квартал давался ему теперь с трудом. Жена немного удивилась – и только, – что он задержался. Ненадолго – сделались по-быстрому, потому что должны были вернуться с прогулки сталинградская бабушка с нью-йорксим внуком, о чем он был заранее предупрежден, а он терпеть не мог секс с оглядкой на часы: достаточно в его жизни алармизма. Как писал тот же Бродский – чего это он сегодня навяз в зубах? – в своем предсмертном стихе: Загорелый подросток, выбежавший в переднюю, у вас отбирает будущее, стоя в одних трусах.

В постели она удивила его. На вид тихая, послушная, даже немного жалкая, она так застоялась в безмужии, что быстро перехватила инициативу и вые*ла его круто, по-черному, высосав всю мужскую силу – ему и делать ничего не пришлось. Плюс саундтрек: то, как зверь, она завоет, то заплачет, как дитя. Ну, чистая хуйвейбинка. Или как здесь говорят, доминатрикс – доминантная фигура в садомазохистских играх. Да он и чувствовал себя с ней не мужиком, а бабой: изнасилованной. Даже кондом с усиками и крупной насечкой для него припасла. Или для кого угодно – без разницы? С тех пор ему снятся кошмары, что его насилуют, и он дико возбуждается. Вот уж у кого разиня, так это у нее – другого слова не подберешь, хотя синонимов тьма. В юности жил по частушке: «Дай потрогать за пи*день», но давно уже перестал удивляться тому, что у них между ног, секс перестал быть тайной, подобно смерти, к тому же, она выбрила все себе там, ни единого волоска, тем более – заветной рощицы, никаких сказок Венского леса, какая там тайна: одна голая мокрощелка. Вот именно:

Красавице платье задрав,

видишь то, что искал, а не новые дивные дивы.

Без вопросов.

Да еще втык получил: «Ты меня не догоняешь», хотя с другими бабами у него случалось наоборот: он кончал, едва успев их возбудить. Эта не то чтобы не удовлетворила, но ухайдакала под завязку – еле ноги унес. А если бы время у них было немереное? Не дай бог. Признавала только жесткий, чистый, генитальный секс. Нимфоманка по природе или поневоле – по причине сексуального простоя? При снайперском взгляде во всех других отношениях, ему редко когда удавалось угадать в женщине женщину. Вот они идут, сидят, едят, болтают, а что у них творится между ног, какие они в деле? Он вспомнил чей-то гениальный рассказ о шотландском подростке, которого ночью в парке насилует незнакомка-невидимка, и наутро он гадает, кто из его кузенш, и отгадывает неверно: старшая – надменная, резкая, неприступная Марго, а оказывается младшая – мягкая, нежная, ласковая Элизабет, на которую он не обращает внимания, влюбляясь в гордый призрак. В своих догадках мальчик пошел по одному контрастному пути, романтически ложному (неприступность – похоть), а тут контраст – связь: нежность – страсть. Жгучая, мучительная какая-то связь-тайна, как между женскими глазами и гениталиями.

– Предпочитаю таинственную связь между ее глазами и моими гениталиями, – поправил его бывший однокашник-однофразник, подпитка его стареющей прозы.

– Ты эготист и эгоцентрик, из своего х*я сотворил себе кумир, а я к своему равнодушен. Я в отпаде от их – глаз и гениталий.

– Обвинение признаю, исправиться не обещаю (уже времени нет).

Вот тебе поиск на тему «глаза и гениталии». Повеселись! Когда, например, при первом беглом взгляде бабуина-самца на самку, он видел ее гениталии, у него происходило пять эякуляций. А вот когда он сначала смотрел в ее глаза – прежде, чем увидеть ее половые органы – происходила 21 эякуляция. Возможно, именно глаза – а не сердце, гениталии или мозг…

Открыл наугад Google на означенную тему и тут же напоролся на собственный опус с посвящением внуку. Вот те на! А внук-то здесь при чем? И усеченная цитата: «Думаю, что и женщины как-то расслабляются от собственных слез – вот и еще один путь от глаз до гениталий.

Помню, однажды, в далекой молодости…»

– Ухо! Ты забыл про ухо! – продолжал атаку его приятель.

– Само ухо – нет, а за ухом – да: эрогенная зона.

Если б кто сторонний прочел их эпистоляриум по мылу – полный абзац! Емельная переписка двух умирающих авгуров. А возбуждает.

В самом деле, что стоит его новой милке отсосать ему, коли у него на почве физических и эмоциональных переживаний очевидный приапизм, но он не может принять ни одну из более традиционных е*альных поз – тем более соответствовать ее безмерному сексуальному аппетиту? Пусть не по страсти, так хотя бы из сострадания – как женщина и медсестра? А уж он в долгу не останется и отплатит ей сторицей, когда/ если придет в себя. Точнее – постарается ей соответствовать, коли она вертит мужиком, как хочет, и все, что тому остается – по мере сил соответствовать.

Где-то на глубине памяти он все еще держал женщину-мужчину за слабый-сильный пол, хотя феминистская рокировка произошла давным-давно, бесповоротно и кто кого е*ёт – сам черт не разберет. Если даже его жена с годами стала забывать о своей девичье-стыдливой кротости, и ее потянуло к сексуальному разнообразию, а то и на сторону, пусть она, скорее всего, изменяла ему только с ним самим, но множество раз, хотя кто знает, но так или иначе, пройдя сквозь ад отцовских атак и еще неизвестно (мужу), чем они кончились, и найдя сексуальную гавань в супружестве, она ухитрилась загнать тот свой детский опыт глубоко в подсознанку, чтобы не мешал ни влюбчивости, ни любопытству, ни страсти, ни похоти – она и сама не могла отличить, что испытывала при встречах со своими воображаемыми, виртуальными, а может, и реальными партнерами. Но поводов для ревности она давала немного, а если прокалывалась, то разве что по рассеянности или оплошности. Было бы в высшей степени несправедливо ревновать к ее все-таки гипотетическим любовникам, когда он сам ходил налево и даже не считал нужным скрывать от нее, да ее и не больно трогало – лишь бы соблюдал правила гигиены и приличия: ну, не трахался бы с общими знакомыми. Чего он и не делал за одним-единственным досадным исключением: замнем для ясности.

Сама-то она, что бы с ней на стороне ни случилось, делала вид, что ничего не случилось. Может, и в самом деле ничего, да и не представить ее за этим занятием с другим, если только по недостатку у него фантазии. Но чтобы она так и прошла по жизни ни разу ни с кем, кроме него – это при ее-то влюбчивости и слабости – нет, не на передок, а на выпивку! «Сама она, видимо, там, где выпьет» – все из того же давно уже покойного поэта, на его стихах взошло его поколение, а теперь оно вымирает, и в могилах его сверстников куда больше, чем в жизни. Вот он и спрашивал себя все чаще и чаще: чего ему отсвечивать? Тем более в новую эпоху он не вписывался, чувствовал себя неуютно, попадал впросак, был неадекватен, выпал из времени. Пора и честь знать. Даже его ревность к жене из морока, а когда и любовного вдохновения стала какой-то рудиментарной, рациональной, умозрительной, равнодушной, из чистого любопытства, что ли: обломилось ей или нет? Из живых чувств была только ревность, а теперь и ее нет. Не ревность, а пародия ревности – прежней, горячей, испепеляющей.

Да, выпив, она без тормозов! Уболтать тогда ее ничего не стоит. Могла и не помнить потом, как напоенный Лот, переспав с дочерьми. Ему, своему будущему мужу, задолго до замужества, она дала, а он не считал себя лучшим из тех, кто к ней подваливал, то почему должна была отказать другому, лучшему, чем он? Если ему ни одна не отказывала, то почему она должна была отказать самому любезному или настойчивому? В уме он держал списочек с полдюжины самцов, возможных ее партнеров, хотя и допускал, что она могла перепихнуться спьяну с кем-то, кого он не знал или не подозревал. Отбесновался – еще один анекдот, про жену Шекспира, которая признается ему в изменах: «Ой, вот только не надо делать из этого трагедию!» Он и не делал, а теперь и вовсе не до того, какое это имеет значение, когда он инвалид, и даже его однокашник с другого конца Америки – как их всех раскидало! – поздравляет-подъ*бывает его с первым искусственным членом: пружинкой в артерии?

«Удачлив ты, дорогой, что вышел живым из леса! Симбиоз наук уже позволяет принять концепцию моего автомеханика – продлевать жизнь своим подопечным машинам практически до бесконечности (пока от первоначальной машины и частей не останется). Но… сооружение-то функционирует. Чего и тебе желаю».

Функционирует? Один только член и функционирует, но что проку, когда все тело сплошная боль и не использовать его по назначению, всадив, куда следует?

Возраст его возлюбленных уменьшался: сначала ровесницы, а иногда и постарше, потом те, кто годился ему в дочери, но теперь он балдел и от «внучек», не решаясь их кадрить, только вокруг да около. Как раз сталинградке был, наверное, тридцатник, плюс-минус, скорее плюс, но она сохранила молодую угловатость, застенчивость и болтливость, да еще он тяготел к славянкам ее типа, начиная с жены, в которую влюбился, когда та еще была с тонкой-тонкой талией и толстенной девичьей косой до колен. Не живя с мужем уже два года и не имея любовников, сталинградка так изголодалась, что прямо-таки исходила влагой, и в первую встречу, оседлав его между бедер, безжалостно оттрахала. А что жалеть? Они не были увлечены друг другом, но чисто физически он был ей нужнее, потому что у него всегда была под боком, на подхвате, жена, которая, хоть и привыкла к нему физически, всегда не прочь. Она знала обо всех его связях на стороне, объясняя их чисто физиологической потребностью и никогда не сомневаясь в его любви, хоть они и терлись жопа к жопе и порядком надоели друг другу. Вот за чем он гнался в своих мимолетных связях – к новизне, хоть и не преувеличивая особо отличия того, что у них между ног. Любовь у него случилась только однажды, в далекой юности, к своей будущей жене, и лучшим любовным стихотворением считал пастернаковский «Марбург»

– Ну, там все немцы знают этот стих наизусть? – спросил он вернувшегося из поездки в Германию бывшего одноклассника. – Марбург уже переименован в Пастернак?

– Пастернакбург, – сказал тот.

Вдобавок, а может быть, главное – его ненасытное писательское любопытство. Он истосковался по новым сюжетам, как его новая пассия родом из Сталинграда – по мужику. Она и трахала его, как бабу, хоть он и чувствовал всегда себя мужчиной и даже гордился своим однозначно мужским началом. Комплексов – никаких, хотя у жены и был комплекс его неполноценности: размер хера, который она сравнивала с отцовским, не врубаясь, что тот она видела ребенком, детскими глазенками, а мужнин – женщиной.

Бриться он с недавних пор перестал – не потому даже, что опустился и лень, а чтобы соответствовать своему состоянию, а то и казаться старее. Жена терпеть не могла его в бороде, а сталинградка, наоборот, сказала, что ему идет и молодит. «В каком смысле? – удивился он. – Ну, морщин не видно. И щекотно, приятно». Тронуло, и в благодарность он свел ее в самый дорогой из ближайших – французско-русский – ресторан, где она заказала самое дешевое блюдо. Скромница – скоромница. У него даже встал, когда он, глядя на нее, вяло водившую вилкой по тарелке, живо припомнил о ее ухватках в койке. Вздыбленный член больно терся об огромный синяк на бедре, где ему перерезали артерию, и он на время покинул свою герлу, чтобы привести себя в порядок.

– Что-нибудь не в порядке? – обеспокоенно спросила она, когда он вернулся.

– Не со мной – с ним, – и указал на штанину.

– Тебе помочь?

Кто это ему предложил – медсестра или женщина? Вот тут бы и попросить ее о минете, но он не решился – подумает, что он меркантил и юзер. Какие, наверное, отчаянные минетчицы русалки – а что им остается? Хотя у них есть еще афедрон – последний крик моды русского арго.

– Не конец света, – отказался он.

– Когда ты придешь? – спросила она.

«Никогда», – не решился сказать он, потому что в их связи ничего романического, возвышенного, тайного не было – одно трение. Да и что общего у него со сталинградкой, кроме генитальных туда-сюда?

– Приходи чаще.

Как бы не так! Ее сексуальная неуемность и безжалостный постельный стиль ему уже не по возрасту. А ее историю, которая она повторяла с небольшими вариациями, он уже знал наизусть. На отдельный сюжет не тянула – разве что на эту вот вставку, где он писал о себе в третьем лице и совсем не о сексе, а о смерти. Пусть они по Фрейду и связаны: Эрос и Танатос.

Почему он не пошел по натуральному пути, как его отец, у которого в течение 12 лет было четыре инфаркта, два тяжелых, и он бы жил и жил, если бы не рак желудка, причем врачи успокаивали его, сына, что до предсмертных онкологических мук дело не дойдет, умрет раньше, сердце не выдержит, а оно выдержало, и он умер, когда метастазы, как щупальцы, захватили другие органы его тела? Отцовская формула его вполне устраивала, он был уже старше отца, когда тот умер, и 12 лет ему бы за глаза хватило, да и тех много, тем более упущенный шанс внезапной, легкой смерти – только бы не наследственно-генетический рак! «А сколько ты собираешься жить?» – удивился врач, который выжигал упомянутому бывшему однокашнику злокачественную опухоль в простате, вставив туда сотню радиоактивных пилюлек с последующим радиоактивным облучением, и обещал десять лет жизни, но пациент остался недоволен.

А сколько собирается жить он? Нет, сколько ему наплели парки – они же мойры, и уже теперь он обречен на повтор, талдыча одно и то же? Но коли есть судьба, в которую он верит, зачем вмешиваются врачи? Зачем он обратился к ним, а не остался не медобслуженный? Свою миссию на земле он уже выполнил, отпутешествовал по всему свету, отчитал все книги и отпис?л все свои, отъ*бал кого хотел и кого не хотел – и его отъ*бали, как эта последняя его *барька: зачем продлевать жизнь, которая превратилась в вегетативное существование и доставляет ему больше хлопот, чем удовольствий? Обо всех своих тамошних знакомых он писал, как будто те давно покойники, каковыми они и были на самом деле или благодаря океану между ним и ими, уравнивая пространство с временем: «Иных уж нет, а те далече». Или как скаламбурил бывший одноклассник:

– Иных уж нет, а тех долечат!

Как он ошибался, как ошибся, думая всех пережить и в собственную смерть играя понарошку! А теперь еще эти сердечные мешки под глазами, которых прежде не было, и эта заноза в артерии, как Израиль на Ближнем Востоке, и он постоянно чувствует ее рядом со своим многострадальным сердцем, а ему говорят, что это его воображение. Или в самом деле он как *банутый по мозгам и у него разыгралось ложное воображение – привет Платону, который был не прав: любое воображение ложное по определению? Потребуется время для послеоперационной адаптации – что они знают, эти эскулапы? У него не осталось времени. Дохлый вариант.

А множество вопросов по существу как были, так и остались – и никакого ответа. Уходя из жизни, он останется в том же довербальном недоумении перед ее тайнами, как в слюнявом младенчестве, «а слова являются о третьем годе». И перед тайной самой смерти, которая снова стала реалом в его предсмертии, и ужас перед ней возвратился впервые с детства. Он представлял свое зловонное тело в экскрементах, каким его находит жена, и еще живой его труп охватывал жгучий стыд перед ней, такой доброй, порядочной, чистой и невинной, что с возрастом стала ханжой, а он ревновал даже к ее девичьей мастурбации, сам гнусно ей изменяя, пусть только физически. Блажен незнающий, каким он и сойдет в могилу, без разницы от чего. Смерть подступала к нему со всех сторон, из-за этой клятой операции он пропустил плановые и неотложные медицинские мероприятия: визит к урологу – что там завелось в его увеличенной простате, гастроскопию – в связи с резкими болями в желудке и, хуже всего, с трепанацией черепа, чтобы определить, какого качества дрянь, что жестоко, безостановочно, невыносимо дергает его мозг – добрая или злая?

Жилец он или не жилец? Чем так жить, лучше не жить. Отмотал свой срок. Надо уметь проигрывать.

Он созрел для смерти, но медицина на пару с фармацевтикой заставили ее отступить. Вот она и подбирается к нему тихой сапой, но во всеоружии своих пытательных инструментов.

Свой шанс легкой смерти он упустил.

Что ж, смерть подождет.

А ему невтерпеж.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.