МИЛИЦИЯ И АРМИЯ

МИЛИЦИЯ И АРМИЯ

Екатеринбург всегда поражал меня малочисленностью полиции, а вследствие этого — фактической беззащитностью граждан. Случись что на улице, вы никогда не найдёте городового. Со временем я как-то сжился с этим положением: если городовой уж очень понадобится, то всякий может застать его в участке.

С первого же дня и почти во всё время существования Комитета общественной безопасности не проходило ни одного заседания, чтобы не выдвигался вопрос о милиции.

Надо отдать должное Кролю. Его стараниями наш Комитет в полной мере напоминал парламент. Кроль был большим знатоком парламентарных обычаев. Это делало заседания интересными хотя бы по внешней форме. Обычно, огласив повестку дня, Кроль давал слово председателю Исполнительной комиссии. Почти всегда на сцену поднимался Кащеев. Его молодость, полная вера в победу революции, горящие вдохновенным огнём глаза и музыкальный голос всегда делали доклады интересными, и почти всегда они срывали аплодисменты. Мне выступать приходилось редко, только в случаях отсутствия председателя. Моя буржуазная фигура с достаточно выпуклым животиком, хорошо сшитая визитка, чистый крахмальный воротник и хороший галстук так плохо гармонировали с общей массой, что я не пользовался фавором. Во мне видели «буржуя», и, чем больше углублялась революция, тем враждебнее становилось ко мне отношение «товарищей». Шумные аплодисменты я заслужил только раз.

Оппозиция справа (кадеты) подчёркивала бесплодность нашей работы, и кто-то из ораторов поставил вопрос:

— Скажите, что за эти три недели сделала Исполнительная комиссия?

Кащеев не нашёлся что ответить.

Я попросил слова:

— С оратором я совершенно согласен. Сделали мы действительно мало, и всю нашу деятельность можно охарактеризовать так: за три недели существования Комитета общественной безопасности и Исполнительной комиссии не случилось ни одного погрома и ни одного убийства.

Когда кончался доклад Исполнительной комиссии, начинались прения. Сперва предоставлялось слово трём ораторам, чтобы высказаться против доклада, а затем — такому же количеству желающих говорить в защиту. После этого уступалось время запросам. И не проходило ни одного заседания, чтобы не делался запрос о милиции. В большинстве случаев с таким запросом выступал И. С. Яковлев. Нравились ли ему одобрительные возгласы и аплодисменты или действительно он, несмотря на свои пожилые годы и интеллигентность, всё зло видел в полиции, но только каждый раз он задавал вопрос: «А почему на такой-то улице в форме милиционера стоит бывший городовой?» В парламенте раздавался шум и крики порицания.

Сперва мы относились к этим вопросам с вниманием и отвечали, что нельзя же сразу подобрать весь кадровый состав милиции. Вскоре это начало меня раздражать, и я желчно просил сделавшего запрос прислать к нам с его рекомендательной карточкой лицо, достойное этой должности.

— Граждане, прошу помнить, что все способные носить оружие — на фронте. Здесь же без дела шляются только подлые дезертиры, коих можно лишь судить, а не нанимать в милицию.

Плоха была полиция главным образом потому, что ей мало платили, чем толкали на взяточничество. Наскоро заменившая её милиция была во много раз хуже. В милицию после выпуска из тюрем попало много уголовных преступников.

Правда, в первые недели существования Комитета общественной безопасности милиция держала себя прилично, но затем вновь началось взяточничество и даже грабежи.

Комиссаром милиции состоял инженер Лебединский, очень милый и неглупый человек. Начальником был избран капитан Захаров, добродушный толстяк. Работали они оба не покладая рук, приходя в полное отчаяние от объёма необходимого сделать. Да и что могли они, когда в самой милиции по образцу воинских частей образовался совдеп, созывались митинги, на которых выносились постановления и порицания начальству. И главным обвинением, конечно, выставлялась контрреволюционность.

Армия не только с каждым днём, но и с каждым часом разрушалась. Если ранее гражданина поражало огромное количество солдат, обучающихся на улицах строю, то теперь эта серая масса праздно шаталась по всем площадям. Куда ни пойдёшь — всюду солдаты со своими семечками. Присутствие лузги от подсолнухов неразрывно связано с представлением о революции.

Значительно изменилась и внешняя форма солдат. Все они сняли с себя не только погоны. Почему-то, нося шинели в рукава, солдаты отстёгивали на спине хлястик, очевидно, как символ свободы. Это придавало им безобразный и распущенный вид.

Со дня революции я не помню обучающихся на улице солдат. А что переносило от них наше бедное офицерство!

Выше я упоминал торжественное представление в думе, сделанное Сто двадцать шестым полком во главе с полковником Богдановым. Богданов, казалось, должен был бы пользоваться особой любовью солдат из-за того, что первый признал власть думы. Ничуть не бывало. Не прошло и недели, как к нам поступила коллективная жалоба солдат и офицеров этого полка на полковника, в коей указывалось на его контрреволюционность и выражалось требование о его немедленном удалении из полка. Мы рассмотрели эту жалобу в экстренном порядке. Пришедшие депутаты заявили, что если завтра полковника не уберут, то он будет убит. В этой жалобе указывалось, что полковник, собрав всех унтер-офицеров и фельдфебелей, обратился к ним со следующими словами:

— Кто нынче офицеры? Всё это прапорщики-неудачники, на них я положиться не могу. Не могу положиться и на солдат. Какие это солдаты? Придут из деревни, ничего не понимают, а через три месяца их уже отправляют на фронт. Вот вы — дело другое. Вы кадровый состав унтер-офицеров, и на вас одних я могу положиться. Потому слушайте, что я вам скажу: вот возводится здание, оно и просторно, и прекрасно, но вся беда в том, что крыши ещё нет. Ну что будет хорошего, если мы с вами перейдём в него из наших скверных и грязных казарм? Нет, мы лучше запасёмся терпением, поживём в тесноте, а там, когда дом будет готов, и отпразднуем новоселье.

Мне едва удалось уговорить комиссию не вмешиваться в дела военных. Я предлагал переслать это заявление бригадному командиру с предложением поставить нас в известность о его решении.

С моим предложением согласились, потребовав, чтобы заявление было передано бригадному немедленно, непосредственно мною и инженером Ипатьевым. Необходимо было передать и заявление, что Исполнительная комиссия находит необходимым сегодня же удалить полковника от командования до окончательного производства следствия.

Пока мы обсуждали этот вопрос, наверху шло заседание парламента, на котором на этот раз председательствовал не Кроль, а прапорщик Бегишев.

Бригадный командир полковник Карабан был простым, открытым, честным и бесхитростным воином.

Сбитый с толку Приказом № 1 о неподчинении солдат офицерам и учитывая настроение солдат и то огромное значение, которое в первые дни революции играл Комитет общественной безопасности, полковник решил, что Комитет является его непосредственным начальством. Поэтому следует прислушиваться к его настроениям и нужно посещать его заседания. Решив это, в тот же вечер он приехал в Комитет. Не зная порядков, не зная, что для публики есть особые места, Карабан послал к председателю свою карточку с просьбой войти.

Как ни либерально был настроен прапорщик Бегишев, а военная дисциплина всё же была в нём крепка. Вместо того чтобы попросить бригадного пройти в места для публики, он пригласил его в заседание. Как только полковник уселся в депутатском кресле, поднялся очень серый солдат и обратился к председателю с вопросом, на каком основании сюда без разрешения собрания допущен бригадный… Солдатня в количестве до восьмидесяти человек подняла крик и шум. Полковник, совершенно сконфуженный и ошеломлённый, встал и под дерзкие крики солдат удалился.

Я, сидя внизу, совершенно не знал об этом происшествии и, получив приказ отправиться к бригадному, подошёл к телефону и соединился с Карабаном.

— Кто говорит? — спрашивает полковник.

— Из Комитета общественной безопасности.

— Я болен и не желаю разговаривать с Комитетом.

Я позвонил вновь.

— Полковник, с вами говорю я, Аничков.

— Ах, это вы, Владимир Петрович… Что вам от меня надо?

— Я прошу принять меня.

— Болен я, совсем болен. Уж слишком большие у вас невежи в Комитете.

Я настаивал на продолжении разговора, ничего не понимая. Наконец, добившись свидания с Карабаном, я отправился к нему вместе с Ипатьевым.

Мы застали полковника в припадке грудной жабы. Он еле дышал, и ему ставили холодные компрессы.

Пришлось сидеть у больного и ждать благополучного исхода. Слава Богу, боль начала стихать, и полковник попросил рассказать, в чём дело. Мне было страшно посвящать его в эту историю. Ну, думаю, начнёт волноваться, случится второй припадок, и нам придётся присутствовать при его агонии. Поэтому рассказ мой далеко не соответствовал правде. Но полковник вновь стал сильно волноваться, особенно когда я рассказывал о своём посещении Комитета.

— Успокойтесь, полковник, ведь вы сами виноваты.

— Я виноват? В чём?

— Забыли про меня. Надо было вам меня вызвать, и я посадил бы вас в места для публики, сел бы рядом, и под мои объяснения мы бы с вами вдоволь посмеялись над нашими парламентариями. Ведь всё это дети революции. Правда, дети злые… Однако не вызвать ли нам для переговоров вашего помощника, полковника Мароховца?

Бригадный согласился. Начались переговоры и споры. Бригадный указывал на незаконность наших требований. Мы, роясь в военных законах, указывали, что бригадный имеет право и возможность временного отстранения полкового командира от его обязанностей даже без объяснения ему причины.

Решено было немедленно послать за полковником Богдановым. Но того не оказалось дома, и его начали разыскивать. Время было позднее, и мы ушли.

Не застав никого из членов комиссии, которые разошлись, я поехал в клуб с целью провести время до прихода поезда из Петрограда, с которым должна была вернуться моя семья.

Часа в два ночи на моё имя в клуб был доставлен пакет от бригадного с официальным извещением о том, что полковник Богданов смещён с должности командира полка. Какая быстрота решения! Как сумели меня разыскать?

В три часа ночи я был на вокзале и встречал жену и детишек, вернувшихся из Петрограда. Как счастлив был я их видеть! Каким-то чудом они великолепно доехали до Екатеринбурга. Это был единственный поезд, дошедший в нормальных условиях. Следом шли поезда, переполненные солдатнёй, бегущей с фронта.

После полковника Богданова дошёл черёд и до полковника Тимченко.

Надо сказать, что Владимир Ильич, будучи человеком ограниченным, меня не понял и стал коситься на мой красный бант, который я и сам ненавидел. Но, занимая должность революционного министра маленькой Уральской республики, общей площадью превосходящей Бельгию и Голландию, вместе взятые, снять его я не мог. Многие этого не понимали, как не понимали моих отказов знакомым в их частных незаконных просьбах.

— Помилуйте, да ведь вы всесильны! Кто же, кроме вас, может мне помочь?

Когда поступила жалоба солдат на контрреволюционное настроение Тимченко, я счёл своим долгом предупредить его, что ему грозит неприятность, такая же, как и полковнику Богданову. На это он сухо ответил, что он всё это знает и дело его не касается Комитета общественной безопасности.

— Отставить меня вы не можете, как вы это фактически сделали с Богдановым.

— Как знаете… Я предупреждаю вас, что дело может кончиться не совсем хорошо для вас.

На этом наши переговоры и прервались.

Я настоял в комиссии, чтобы дело без всякого рассмотрения с нашей стороны было препровождено бригадному.

Не прошло и недели, как Тимченко, увидав, что я возвратился к обеду домой, попросил разрешения прийти.

— Пожалуйста, Владимир Ильич. Сердечно буду рад.

Каким-то осунувшимся, жалким вошёл он в мой кабинет.

— К сожалению, и ваши предостережения, и ваши предсказания сбылись как по писаному.

— Что именно?

— Да вот видите, мой адъютант, Серафим Серафимович Потадеев, которому я верил как самому себе, оказался гнусным провокатором. Он уверил меня, что всё офицерство на моей стороне, как и большинство солдат, и уговорил поставить вопрос о моём командовании полком на баллотировку полкового собрания.

— Ну и что же, — спрашиваю, — каков результат?

— Ни один мерзавец не поднял руку за меня. Я забаллотирован единогласно. Вы понимаете теперь моё положение? Что делать?

— Что? Конечно, подчиниться решению и выходить в отставку, благо у вас имеются средства.

— Вот то-то и есть, что ваши предсказания и тут сбылись. Вчера после этого собрания я проиграл не только все сто сорок четыре тысячи, но ещё и задолжал около пятнадцати тысяч.

— Да что вы?

— Как я жалею, что не послушался вас! Я почти уверен, что проиграл их шулеру.

— Вы поймали его в чём-нибудь?

— Нет, но такого везения я не видал. Этот еврей в какой-нибудь час обчистил меня как липку.

— Послушайте, полковник, а вы не припоминаете, что, когда вы его обыгрывали, вас тоже считали шулером?

— Припоминаю… Надеюсь, что теперь-то меня в этом не подозревают?

— Что касается меня, то, конечно, нет… А за других, право, не ручаюсь.

Тимченко скоро, выйдя в отставку, уехал в Саратов и, как дошли слухи, покончил жизнь самоубийством.

Солдаты всё более распускались. Ученья никакого не было. Если какому-нибудь командиру удавалось вывести роту на ученье, то, побыв в строю полчаса, она самовольно уходила в казармы. Начались призывы к братанью. Около памятника Александру II всё время по вечерам шёл беспрерывный митинг. Митинговали и в театре.

Главная тема митингов была: воевать ли с немцами или брататься? Но эта соблазнительная идея вначале имела мало успеха, и проповедники её, большевики, иногда рисковали быть побитыми. Зато что представлял из себя батальон солдат, отходящий на фронт! С солдатами приходилось возиться как с писаной торбой.

Приходилось собирать деньги по подписным листам, раздавать каждому солдату подарки, ехать провожать на вокзал, говорить речи. А храбрые вояки, разукрашенные в красный цвет, принимали всё это как должное. Отъехав станцию-другую, три четверти роты дезертировало. Мало этого, перед отправлением они стали устраивать кружечные сборы. С кружками ходили сами солдаты, нагло предлагая гражданину пожертвовать «героям», уходящим на войну.

Тыл был уже разрушен, но армия на фронте всё ещё стояла. Однажды утром, когда я вошёл в свой кабинет в Исполнительной комиссии, я увидал там человек пять солдат с кружками. Все они громко ругались, требуя от Кащеева, чтобы он немедленно арестовал «эфтого нахала офицера».

В углу комнаты на стуле сидел какой-то офицер маленького роста в подполковничьих погонах, тогда как в тылу погоны были уже отменены.

Едва я вошёл, офицер вскочил на ноги и подбежал ко мне.

— Владимир Петрович, да вы-то как сюда попали?

Я узнал знакомого мне ещё по Симбирску офицера Бажанова.

— Я? Я состою членом этой революционной организации, и даже товарищем председателя.

— Ну, воля ваша, теперь я совсем ничего не понимаю.

— Да в чём дело? Расскажите мне толком.

Полковник взволнованно и заикаясь стал объяснять, что только что прибыл поездом с Южного фронта.

— Извозчиков у вас совсем нет, иду пешком и вдруг встречаю солдат с красными бантами и кружками. Мне это показалось дико, и я остановил их, потребовав, чтобы они шли со мной к воинскому начальнику. Но вместо того они притащили меня сюда.

— Граждане солдаты, вы меня знаете?

— Как же не знать, знаем.

— Ну так вот, я свидетельствую перед вами, что этого офицера знал ещё кадетом. Славный был юноша и остался славным и храбрым офицером. Никакой контрреволюции в его голове нет. Он приехал с войны, где армия ещё цела, — в неё ещё не успела проникнуть новая, высшая революционная дисциплина… Этот человек всё равно что с луны свалился. Вместо того чтобы его наказывать, мы здесь растолкуем ему наши порядки, а вы с Богом идите делать ваше дело.

— Да так-то оно так… Да только пусть вернёт нам убытки. Ишь сколько времени мы с ним потеряли…

— Ну, Бог вернёт, а чтобы не было обидно, получите от меня пятёрку.

Последний аргумент в виде синенькой совсем наладил дело, и через десять минут Бажанов беседовал со мной и обучался «революционной дисциплине».

По его словам, вся Южная армия — а было это в начале апреля — ещё крепка. Разговоры, конечно, идут, и солдат стал не тот, но такого безобразия, как у нас, он не видал.

После этого случая я виделся с Бажановым несколько раз при большевиках. Он не только не пошёл в комиссары или в Красную армию, но сделался простым столяром и целый день работал, дабы прокормить себя и двух ребяток.

В последний раз я его встретил помощником командира полка, когда организовывалась Белая армия.

От дисциплины ровно ничего не осталось: ещё в конце марта от разных полков начали поступать заявления, что в лагеря они уходить не собираются.

Я же настаивал на скорейшем уводе войск. Во-первых, гигиенические условия жизни в скученных казармах (войск в Екатеринбурге было около шестидесяти тысяч человек) были чрезвычайно неблагоприятны. А во-вторых, уж и нам, жителям города, хотелось отдохнуть от назойливого присутствия солдат. Много было по этому поводу и переписки, и переговоров, и наконец мне удалось настоять на своём.

Войска вывели в лагеря, но, пробыв там несколько дней, они вновь самочинно вернулись в город.

Знаменитый своим безобразием Сто двадцать шестой полк отправился в лагерь под Камышлов. Но, едва высадившись из поезда, вояки решили, что не дело солдату самому разбивать свои палатки.

— Наше дело воевать, а не работать.

И вернулись обратно.

С этого времени погрузка войск в вагоны пошла за деньги.

Вместо Богданова полковым командиром был выбран прапорщик Бегишев, а вместо Тимченко — простой солдат из унтер-офицеров.

Карабан вышел в отставку, и на его месте оказался полковник Мароховец.

Этот офицер точно усвоил «революционную дисциплину»: прежде чем отдавать приказания, собирал митинг и в точности исполнял то, что постановило большинство.

Не могу умолчать о новой затее Керенского — о создании женских батальонов и полков. Смешно было видеть вчерашнюю барышню или кухарку в солдатской шинели. Особенно смешна была фигура у толстых баб-солдат с их большим бюстом.

Носили они обыкновенную солдатскую форму, но вместо грубых сапог надевали женские туфли и кокетливо заворачивали ножку в тонкие обмотки, так чтобы между краями обмоток кое-где проглядывало голое тело.

Мароховец говорил мне, что единственная дисциплинированная часть — это женский батальон. Что-то плохо верилось в это.

О движении по железным дорогам я уже говорил. Ездить на поезде не было никакой возможности. Бегущая с фронта солдатня переполняла вагоны и громила всё, что попадало под руку. В вагонах разбивались стёкла окон, со скамеек сдиралось сукно. Громились станции, поэтому буфетчики ничего не приготовляли к приходу поезда, а, наоборот, всё убирали. Если путь был занят и поезд долго задерживался, солдаты под угрозой расстрела заставляли машиниста без разрешения начальника станции отправляться в путь, что вызывало крушения. Поезда так переполнялись, что много солдат ехало на крышах вагонов.

Немало забот и труда было положено нами для упорядочения движения, но добиться каких-либо результатов не было возможности. Приходилось пережидать, пока не пройдёт волна дезертиров.

Чтобы ещё ярче описать солдатское безобразие, забегу месяца на три вперёд, когда власть перешла от Комитета общественной безопасности к Совету солдатских и рабочих депутатов. Это событие произошло в июле или августе.

Рота солдат, следовавшая маршрутным порядком из Ачинска на фронт, решила, что если она опоздает на фронт на неделю-другую, то всё равно успеет заключить с немцами сепаратный мир «без аннексий и контрибуций». А пока что нужно взять на себя миссию «углубления революции» в попутных городах. Благо там живут такие дураки, которые не понимают, что необходимо делать и каким способом нужно вводить «углубление революции». И вот в один прекрасный день на улицах Екатеринбурга появилось это храброе воинство, до такой степени разукрашенное в красные лоскутья, что издали напоминало скорее бабий хоровод из прежнего доброго времени, чем роту солдат. Солдаты эти шли вперёд не в стройных колоннах или шеренгах, а гурьбой. Нет, «революционная дисциплина», очевидно, требовала и здесь новых форм, нового, небывалого построения. Поэтому эта красная рота, взявшись за руки и образовав большой круг, катилась колесом по земле, причём каждому солдату приходилось идти то левым боком, то пятиться назад. Таким порядком докатилась она до совдепа, откуда вышла депутация приветствовать «героев». И вместо того чтобы привести их в порядок или арестовать — или, наконец, просто высечь, как секут малых детишек за шалости, — представители совдепа вызвали духовой оркестр, которому и поручено было сопровождать роту в её торжественном продвижении по городу.

Завидев это милое воинство, в городе поднялась паника. Все магазины, банки и частные квартиры закрыли свои обычно гостеприимные двери, опасаясь погрома. Но, слава Богу, до этого не дошло. Всё внимание роты было направлено на уничтожение главной язвы народной, главной эмблемы контрреволюции — памятников императорам и изображений Российского герба на вывесках и в общественных зданиях.

Однако всё, что не требовало особого напряжения сил, уже было разрушено местными «патриотами революции». Ачинцам оставались такие сооружения, на разрушение которых требовалась затрата и времени и труда. Можно было проявить своё усердие в деле разрушения портретов русских писателей (царских к тому времени уже не было), чем они и занялись и в Горном музее, и в реальном училище. Не пощадили портретов ни Пушкина, ни Гоголя, ни Достоевского.

Забрались они и в Государственный банк, но двери кладовых были заперты, и выемки кредитных денег им сделать не удалось. Кстати, изображения царских портретов на кредитных билетах их не возмущали. Если такие кредитки и попадались, то тщательно прятались в карманы.

Как я был бы счастлив, если бы кто-либо из состава этой роты когда-нибудь под старость лет прочёл эти строки, дабы почувствовать, каким он был дураком, и стыд за содеянную глупость в деле уничтожения портретов наших писателей залил бы его лицо.

* * *

На одном из заседаний Комитета был сделан запрос:

— Почему Комитет заставляет нас заседать в зале, где до сих пор уцелела вывеска «Императорское Музыкальное Училище»?

— Позвольте узнать, где вы усматриваете такую вывеску? Я вижу только три большие буквы «И.М.У.».

— Ну да это же и есть «Императорское Музыкальное Училище».

— Нет, гражданин, вы жестоко ошибаетесь. Со дня революции эти буквы гласят: «Интернациональное Музыкальное Училище». Надеюсь, вы довольны моими разъяснениями?

Поднялся хохот, и депутат сконфуженно замолк.

Можно ли было в таких условиях продолжать вести войну?

* * *

Почта тоже находилась в ужасном состоянии. Надо сказать правду, что требования чиновников об увеличении штата и прибавках к зарплате были вполне справедливыми. Средств у нас не было, а потому на помощь почте были приглашены добровольцы без оплаты их трудов. Также и мы, занимавшие выборные должности, не получали ни копейки.

Откликнулась и учащаяся молодёжь, оказав большую помощь в деле сортировки и разноски писем.

* * *

Один только суд остался совершенно не тронутым. По крайней мере в Екатеринбурге первые две — а может, и больше — недели окружной суд выносил постановления от имени Императора, ожидая по этому поводу сенатских указаний.

* * *

А центр бездействовал. Бездействовал настолько, что даже не отвечал на телеграфные запросы. Видно было, что там разруха ещё большая, чем у нас. В Комитете общественной безопасности ожидали, что в самом непродолжительном времени пришлют новых губернаторов, назначенных Государственной Думой из числа её членов. Но, увы, этого сделано не было.

Все лица, ввергшие и Думу, а следом за ней и всю страну в революцию, оказались далеко не государственными людьми. В сущности, именно им мы больше, чем Керенскому, Ленину и Троцкому, обязаны революцией.