В. Чернов ДОБРОВОЛЬЦЫ

В. Чернов

ДОБРОВОЛЬЦЫ

В СТА МЕТРАХ ОТ СМЕРТИ

Старые письма, записные книжки, истертые на сгибах военные карты. И среди них книга учета комсомольцев батальона.

Это тоненькая тетрадь из газетной бумаги. В ней сто фамилий. Но за скупыми данными, проставленными против имени каждого комсомольца, сто жизней самых разных, о которых можно сложить легенды.

«Мельников Николай Гаврилович, 1925 года рождения». В графе «Дата и причина снятия с учета» запись: 14 февраля 1945 года убит в городе Шпроттау, Германия».

Мы жили в землянке рядом с Николаем, ели из одного котелка. Я как-то даже не думал о том, что у него такая прекрасная душа. Поняли это потом, когда его не стало.

…Был жестокий бой. Форсировав Одер, за который гитлеровское командование обещало не пропустить ни одного русского, наши танки устремились на запад и через несколько дней подошли к Шпроттау, тихому, небольшому городку.

Бой, начавшийся где-то на подступах к городу, скоро перекинулся на его окраины, а затем заполыхал на центральных улицах. Улицы и некогда тихие улочки и переулки стали ареной коротких и жестоких схваток. Население спряталось в подвалах и бункерах. И хотя бой еще гремел с прежней силой, может, даже с еще большей ожесточенностью и напряжением, чем раньше, горожане уже сказали свое слово — почти из каждого окна свешивался торопливо прибитый к палке белый флаг.

Несколько «тридцатьчетверок» находилось в резерве командира. Танкисты собрались в большой, хорошо обставленной комнате богатого особняка. Посреди зала стоял рояль. На его поднятой полированной крышке отражались блики горевшего рядом дома. В углу, в кресле, сидел старик — длинный и очень худой. К нему то и дело подходила высокая светловолосая девушка, видимо, его внучка и о чем-то спрашивала. Он кивал головой и ничего не говорил.

В комнату вошел Мельников, радист-пулеметчик. Поздоровался со стариком. Немец посмотрел на него выцветшими серыми глазами и ничего не ответил. Николай подошел к роялю и нажал на клавишу. Высокий звук поплыл по комнате и где-то в углу, у потолка, замер.

— Можно? — спросил Мельников у старика, указывая на рояль.

Немец развел руками. Его жест говорил: здесь теперь вы хозяева, зачем спрашивать.

— Играй, Коля, — сказал кто-то из ребят. — Чего тут с ним разговаривать?

Николай сел за рояль, пробежал пальцами по клавишам. Затем остановился, подумал, и, взмахнув руками, снова побежал по черно-белым косточкам.

Разговор сразу смолк. Небритые, закопченные, пропитанные запахом солярки, пороха и тола, танкисты замерли, слушая музыку. А звуки то взлетали высоко-высоко, то разливались, словно широкая могучая река. Синицын, командир орудия, склонив голову набок, слушал и улыбался. Механик-водитель танка, сержант Подопригора, подперев подбородок кулаками и немного подавшись вперед, устремил взгляд куда-то за окно, где в сотне шагов гремела канонада и осколки, визжа, проносились где-то высоко над домом. Командир танка лейтенант Нагаев сидел в кресле, откинув голову на спинку и закрыв глаза, внимательно слушал музыку.

О чем думали бойцы? Наверное, о том часе, когда они возвратятся домой и теплой лунной ночью выйдут с любимой к реке, к своему с детства заветному месту и поведают друг другу о суровых долгих годах, как они ждали, боролись, как шли навстречу друг другу, навстречу своему счастью.

Мельников сидел прямо. Он не видел девушки, которая вошла в комнату и остановилась у двери. Удивленно вскинув брови, она слушала «Лунную сонату» великого немецкого композитора в исполнении русского солдата. Зарево от горевшего напротив дома освещало лицо Николая. Это не понравилось девушке, она подошла к окну и опустила штору.

Не знаю, хорошо или плохо играл Мельников, но слушали его мы с таким вниманием, словно перед нами сидел не наш товарищ, а столичный артист, и мы находились не в ста метрах от смерти, а где-то в большом концертном зале.

Николай закончил, опустил руки на клавиши и сидел, о чем-то думая.

— Хорошо, — просто сказала девушка по-русски и подошла к старику. Старик поморщился, но ничего не сказал.

И вдруг раскрылась дверь. В комнату вбежала женщина-немка, за ней Милица Воронова, наша медицинская сестра.

— Хильда… Хильда! — в ужасе кричала немка и царапала себе лицо. — Хильда!..

— Там девочка, — быстро сказала Милица. — На площади девочка.

Мы повскакивали с мест и через минуту уже бежали к последнему дому, за которым начиналась площадь и где по-прежнему гремел бой. Рвались снаряды и мины, трещали пулеметные и автоматные очереди. Это был последний рубеж, который еще удерживали гитлеровцы.

Узкая траншея уходила вперед. Мельников прыгнул в нее и побежал. Мы бежали следом. Мать девочки — за нами.

Траншея огибала дом и упиралась в чугунную тумбу. Николай стоял около нее и разглядывал площадь. Она вся кипела фонтанами поднятой взрывами земли. Свистели пули и осколки. И я не сразу заметил маленькую, лет пяти, девочку, на той стороне площади, метрах в сорока от дома, в котором засели фашисты. Она стояла у разбитой повозки, зажав ручонками лицо, и кричала от страха. Мельников увидел ее раньше нас… Рывком он выбросился из траншеи и, пригнувшись, побежал вперед. Вот он добежал до середины площади, на миг остановился и бросился к ребенку.

Сзади меня стояла мать девочки. Она плакала и что-то быстро-быстро говорила и бесконечно повторяла: «О, майн гот, майн гот».

Мы, затаив дыхание, наблюдали за Мельниковым, и думали только о нем и девочке.

Мельников перепрыгивал через воронки, ящики, которыми была усеяна вся площадь.

Вот он добежал до девочки, склонился к ней. Она обняла его за шею. Мельников поднял ребенка на руки и пошел назад. Он не бежал, а шел, шел быстро, обходя воронки и ящики.

Мы стояли и молчали, но каждый мысленно торопил его, боялся за него и ребенка, которого он прижимал к своей груди.

Затихший на время бой возобновился с новой силой. Мины стали падать гуще. По Мельникову вели прицельный огонь. Он ускорил шаг. Вот он уже почти рядом.

— О, майн гот! О, майн гот! — шепчет немка одни и те же слова.

И вот он рядом. Николай протягивает руки, чтобы передать нам ребенка.

Я не слышал, как просвистела мина, а увидел только, как за спиной Мельникова поднялся огненно-рыжий фонтан земли. Николай остановился, уронил девочку. Кто-то из танкистов подхватил ее на руки и передал матери. А Николай повернулся назад, точно пытался увидеть того, кто убил его, и повалился на спину…

Мы внесли его в дом. Он лежал на полу и из-под комбинезона вытекала алая струйка крови.

Рядом сидела немка, мать девочки, смотрела в лицо Николая, что-то говорила и плакала. Спасенная Мельниковым Хильда сидела в кресле и непонимающими глазами глядела то на мать, склоненную над солдатом, то на молчаливых чужих людей в черных комбинезонах.

Потом сверху, поддерживаемый белокурой девушкой, еще более сутулясь, спустился старик. Он подошел к лежавшему на полу Мельникову и опустился перед ним на колени. Он долго молча смотрел в лицо русского солдата, ценою своей жизни спасшего чужого ему ребенка. Потом с помощью девушки поднялся и что-то сказал ей.

— Дедушка хочет говорить, — обратилась она к лейтенанту Нагаеву.

— Я много прожил, — сказал старик. — Я не люблю русских. Виноват я в этом или нет — рассудит бог. Может, я ошибался. Но я преклоняю колени перед страной, воспитавшей таких солдат, которые остались людьми в этой бойне. Остались людьми, несмотря ни на что, — повторил он.

Он постоял минуту, шепча про себя какие-то одному ему понятные слова, а затем повернулся и медленно пошел наверх, поддерживаемый высокой белокурой девушкой.

С ДОНЕСЕНИЕМ

Нас в палате трое раненых: Алексей Молчанов, молодой летчик с простреленными ногами, танкист, весь перепеленатый повязками, и я.

Танкист лежит рядом. У него забинтована голова и только сквозь маленькую щелочку видны обожженные, спекшиеся губы. Вот уже который день он молчит, ничего не ест и только просит пить. Сейчас он спит и во сне тихо стонет.

Мы разговариваем шепотом. Алексей Молчанов рассказывает о своем последнем полете, о прыжке с горящего самолета и гитлеровском летчике, пытавшемся несколько раз поджечь его парашют. Фашист прострелил ему ноги, и сейчас Молчанов лежит в гипсе. Алексей, выразительно жестикулируя руками, во всех подробностях описывает, как это было.

— Пить! — просит сосед.

— Сейчас, родной, — отвечает Молчанов и три раза хлопает в ладоши. Входит сестра в белом шуршащем халате, дает ему воду. Она приподнимает раненому голову, и танкист пьет медленно и долго. Мешают повязки и обожженные, спекшиеся губы. Сестра уходит, но разговор не возобновляется.

— Что же вы замолчали? Рассказывайте… — неожиданно просит танкист.

Это были его первые слова, которые сказал он за последние четыре дня. Молчанов был удивлен и обрадован. Он повернулся в его сторону и даже приподнялся на локте, но боль заставила его опуститься снова на подушку.

— А как зовут тебя, браток? — спросил Молчанов. — И как это ты позволил так себя разукрасить? Тебя, поди, сейчас и мамка родная не узнает?..

Сосед не ответил. Прошла минута-вторая, он словно собирался с мыслями, затем выдохнул:

— Зовите меня Алисьевым, Николаем…

— Старшина Алисьев! — почти выкрикнул я. — Ты жив?!

Алисьев молчал. Молчал долго. Мы смотрели на его голову — огромный белый шар, старались понять, догадаться, о чем он думает, что собирается сказать. Но белый шар спокойно лежал на подушке.

— Жив… — тихо, с усилием выдавил из себя Алисьев. — А ведь я… — Он снова умолк, словно боясь сказать что-то такое, что все эти дни удерживало его от разговоров с нами. — А ведь я слепой.. Совсем слепой. Навсегда…

Ни в этот, ни в следующие дни Алисьев не проронил больше ни слова, хотя мы несколько раз пытались заставить его заговорить. Он не стонал, как Молчанов, не ругался, не плакал, как иногда случается с тяжело раненными. Он молчал и о чем-то думал, думал. Его здоровая рука то и дело поднималась к лицу, и пальцы легко, словно открытой раны, касались бинтов и дрожали.

В этот вечер я долго не мог уснуть.

Алисьева я знал с полгода. Он прибыл к нам зимой на Сандомирский плацдарм за Вислой перед самым наступлением. И как это часто бывает на фронте, мы быстро с ним подружились, почти с первых дней знакомства. Веселый, общительный, увлекающийся любым, даже не интересным делом, он быстро сходился с людьми и его любили. Невысокого роста, коренастый, лет двадцати пяти, с шапкой густых, чуть вьющихся волос. Он всегда чем-то выделялся среди своих товарищей — и голосом, ровным, спокойным, и уверенной твердой походкой, и разговором, неторопливым, чуть-чуть окающим, и еще глазами, как небо в послеполуденную пору, такими голубыми и бездонными.

Всегда веселый, жизнерадостный, он заражал своим настроением даже тех, кто редко улыбался. Алисьев знал много интересных историй, умел их рассказывать. И не всегда, бывало, сразу поймешь, правду говорит он или шутит.

Как-то сидели мы в лесу, ждали начала атаки. Алисьев заговорил о том дне, когда он вернется домой.

— Приезжаю к себе на родину, — начал Алисьев, чуть прищурив добрые, с хитринкой глаза.

И мне, действительно, показалось тогда, что он уже дома, в родном районе.

— А там Костя, однокашник мой, секретарем. Комсомолом командует. Прихожу к нему в кабинет. Говорю:

— Ну вот, брат, приехал. Принимай!

А Костя, увидев меня, забегал, заволновался.

— Все, что нужно, говорит, сделаю.

— Ты мне отца к телефону вызови.

И вот через весь район звонок. Семена Алисьева к телефону! А я и говорю:

— Вот что, Семен Егорович, к тебе из самой Европы делегат приехал. Лошадей высылай. Да получше и поскорее! — Отец, конечно, узнал меня, язык заплетаться стал, слова сказать не может.

— И вот я дома. Вечер… Тишина… Иду… И куда бы вы думали я иду?.. Он остановился на минуту, обводит всех хитроватыми, лукавыми глазами, подмигивает. — До Галиночки… Постучу я тихонько в оконце. Хлопнет защелка. Вылетит она, моя Галиночка, радостная, светлая, как само солнце. Встанет, всплеснет руками и скажет только:

— Колька, милый… Приехал!..

Наступает тишина. Каждый думает о чем-то своем, о своей Галиночке…

И не о ней ли думает сейчас старшина, не о том ли, что никогда не увидит своей Галиночки.

…Батальон, в котором мы служили с Алисьевым, прорвав оборону гитлеровцев и совершив рейд в тыл врага, с ходу овладел городом Шпрембергом и железнодорожной станцией.

В течение трех суток батальон удерживал оборону. Немцы бросили против двух десятков «тридцатьчетверок» эсэсовский танковый полк.

До глубокой ночи гремел бой. Вспыхивали, точно гигантские факелы, «тигры» и «фердинанды», захлебывалась одна атака за другой, а гитлеровцы, точно очумев, бросались снова и снова в атаку. Выходили из строя и наши «тридцатьчетверки». Быстро таяли боезапасы. Удерживать оборону становилось все труднее и труднее. За спиной остался мост, который надо было удержать любой ценой. Ради него мы и совершили этот рейд. Бомбы, снаряды и мины кромсали землю. Казалось, здесь не осталось ничего живого. Но стоило немецким танкам или пехоте двинуться вперед, как исковерканная, израненная земля ощетинивалась огнем. И немцы отступали.

Впереди на высоте, где еще утром мы занимали оборону, черными столбами горели танки — немецкие и наши. Столбы дыма медленно покачивались в небе, словно свечи над стальными надгробиями.

Сгустились сумерки. Далеко на горизонте огненными гроздьями взлетали осветительные ракеты. Доносилось глуховатое эхо взрывов. Красноватый отблеск пожара окрашивал краешек низко плывущих туч. Там шел бой. Там свои. Но когда они придут? А до их подхода нужно держать оборону, этот маленький клочок земли и переправу через реку.

Ночью командир батальона капитан Егоров вызвал к себе Алисьева.

— В каком состоянии машина? — спросил он старшину.

— В полном боевом!..

— То есть?..

— То есть, все живы и здоровы, машина на ходу, боекомплект — 16 снарядов: 7 подкалиберных, 9 осколочных и…

— Оставить себе пять — три подкалиберных, два осколочных. Остальные сдашь Полегенькому. К девяти ноль-ноль вот это донесение должно быть в штабе бригады. Поедете втроем — механик, заряжающий и ты. Вопросы есть?

— Есть. Где штаб бригады?

Егоров развернул карту и острием карандаша поставил точку у населенного пункта на востоке от Шпремберга, километрах в двадцати пяти.

— На северо-западной окраине села. Торопись. Скоро начнет светать.

Егоров обнял Алисьева и легко подтолкнул его к двери:

— Иди…

Воспользовавшись предутренним туманом, который поднимался от реки и густой кисеей окутывал низину, танк, незамеченный врагом, проскочил через кольцо фашистских «тигров». А когда солнце поднялось над горизонтом, Алисьев был уже далеко…

А что было потом? Я хотел знать, что случилось с Николаем и его друзьями в пути, по дороге в штаб. Я догадывался, что Алисьев доставил донесение, ибо помощь к нам пришла вовремя, пришла, когда у нас на исходе были последние снаряды.

Но Алисьев молчал и только нервно теребил бинты на голове.

Прошло несколько дней. Однажды вечером в палату зашел врач и сообщил Алисьеву, что завтра его эвакуируют в глубокий тыл. Алисьев молча выслушал это сообщение и ничего не сказал в ответ. А поздним вечером, когда все уснули, он разбудил меня.

— Поговорим? — тихо спросил Алисьев.

Я охотно согласился.

— Как ты думаешь, Галина примет меня? — тихо, но отчетливо выговаривал он каждое слово. И мне показалось, что голос его при имени девушки дрогнул. — Я тогда правду говорил, помнишь, в лесу, перед атакой? Так хотелось жить…

К такому вопросу я не был готов. И что я мог ответить ему? Нас всех где-то кто-то ждал. Одних — крепко, всем сердцем, других просто так или совсем забыли. А Николай хотел знать, как встретит его та, которой верил, к которой стремился все эти годы. У него сейчас было то состояние, которое врачи называют шоком: победит он, Алисьев, — будет жить, а победит страх перед слепотой, а еще больше страх одиночества, и Алисьева не станет, погибнет. Ветхий мостик, перед которым он стоит, нужно перейти сейчас, потом будет поздно.

Все дни пребывания в госпитале он мучительно решал эту задачу один, и, как видно, не мог осилить. Вот и позвал меня. Я долго молчу, думаю, перебираю факты. А Николай ждет, он даже немножко приподнялся.

— Надо жить. Сейчас это главное. И не просто жить — это каждый может, даже трус. А надо, чтобы твоя жизнь приносила радость другим. Вот чего надо добиться. И тогда Галина не оттолкнет тебя.

— А если…

— Значит, не стоит о ней и думать. Такие и здоровых предают.

— Так, значит, жить!..

Алисьев устало повалился на подушку. Стало тихо, словно и звуки решили прислушаться к тому, о чем сейчас думает Николай. И только Алешка стонал во сне.

— Здоровый черт, а стонет, как девчонка, — неожиданно сказал Алисьев, и мне показалось, что Николай улыбнулся той доброй, приветливой улыбкой, которая заставляла улыбаться других.

Было ясно, Николай не собирался спать. За долгие дни молчания ему впервые захотелось поговорить. Завтра он уедет на восток, в глубокий тыл, и, видимо, ему просто необходимо отвести душу перед новой, еще не изведанной жизнью. А общего у нас много: одни и те же дороги, битвы, фронтовые друзья — живые и мертвые.

Завтра он уедет, а я не узнаю того, что случилось с ним по дороге в штаб. Я спросил его об этом. Он снова умолк, должно быть, вспоминая тот страшный час…

— Все было просто, — начал Николай.

Он говорил медленно, часто останавливался, переводил дыхание. Ему тяжело было говорить. Я это понимал. Он заново переживал все случившееся в то страшное утро, и я боялся, что он замолчит.

— Когда взошло солнце, нам оставалось пройти пять-шесть километров, но повстречались «тигры». Их было много. Десять, пятнадцать — не помню, не считал… Уходить было поздно… Я принял бой… Пока немцы сообразили, в чем дело, два «тигра» уже пылали. Подожгли третий… А когда кончились снаряды, пошли на таран. Но не успели… «Тигры» нас расстреляли. Лизурчик и Ковалев погибли. В горячке я выскочил из танка… Кровь залила глаза. Я бросился бежать. Упал. Поднялся и… услышал вокруг себя голоса людей. Это были немцы. Я выхватил пистолет и стрелял наугад… А когда кончились патроны, вокруг засмеялись… Да, смеялись, гоготали, как жеребцы. Потом меня допрашивали. Я молчал…

— Что молчишь? — спросил немец по-русски. — Тебе капут, ты блинд, слышишь? Ты блинд, слепой. У тебя нет глаза… Понимаешь, ты, русский!..

Алисьев ждал, что сейчас кто-нибудь из немцев выстрелит ему в лицо или в затылок, и он упадет. Ему стало страшно не потому, что умрет, а потому, что не увидит, как это случится. Он ждал… Во рту пересохло. Его тошнило и мучила жажда. Услышал рядом шаги и насторожился. «Конец», — решил он. Но кто-то сунул ему в руки холодную флягу. Это что: насмешка? Алисьев отвинтил крышку и глотнул холодного, кислого вина.

Послышались лающие слова команд. Зарокотали моторы танков, и «тигры» ушли. Он остался один. Его не тронули, не били, даже не обыскали.

«К своим, только к своим, — решил Алисьев. — Но как и куда идти?» Вокруг кромешная тьма и нужно делать первые шаги. Это были не просто шаги слепого, а шаги боевого задания. Кто знает: может, «тигры» пошли к переправе, которую удерживают его товарищи. И не от него ли сейчас зависит успех задачи? Он может помочь, у него донесение.

Он глотнул вина. Оно было кислое, противное, но все-таки утоляло жажду. А теперь надо идти, во что бы ни стало идти. Но куда? Остановился. Холодный весенний ветерок дул сбоку. Поднявшееся в небо солнце уже хорошо грело, а раны на лице даже обжигало.

«Солнце!» — почти закричал Алисьев. И в его крике было столько радости и надежды, как если бы он увидел его. — Я слышу тебя, солнце, ты поведешь меня…

Он лихорадочно думал: когда взошло солнце, оно было прямо по шоссе. Он помнит: на карте шоссе шло строго на восток, а затем за деревней, у которой его встретили «тигры», оно поворачивало на юг. А там, через пять-шесть километров, будет второе село. Штаб. По шоссе он сейчас не пойдет. Идти надо полем, идти быстро. Это тяжело. Время… Который сейчас час?.. В семь взошло солнце. Через полчаса он вступил в бой. Полчаса длился допрос. Девятый… Нужно торопиться. Бежать!..

Легко сказать «бежать!» Он попытался подняться, но это оказалось не так просто. Он точно прирос к земле. Словно налился свинцом. Глаза, лицо и шея нестерпимо болели. Из ран сочилась кровь.

Николай тяжело встал. Но от боли, потери крови, от того, что не видит земли, от боязни, что ступит не туда, пошатнулся и упал. Во второй раз поднялся увереннее. Встал, распрямился и поднял к небу лицо. Солнце нашел быстро, лучи его, словно огнем, обожгли пустые глазницы, запекшиеся кровью.

И он пошел… Каждая кочка и неровность земли казались ямами. Он падал, поднимался и снова шел. Временами ему казалось, что он ни за что не дойдет. А донесение? — думал он и снова шел, протянув руки вперед. Через несколько шагов упал. Страшная боль резанула голову, и он потерял сознание…

Нет, это еще не конец. Придя в себя, снова шел и снова, падая, терял сознание. И каждый раз, когда поднимался, распрямлял плечи, поднимал к небу лицо и искал пустыми глазницами солнце, свой ориентир, сверяя его с прохладным, освежающим ветерком.

Он не знал, сколько прошел пути, сколько прошло времени. Его тошнило, кружилась голова. Он шатался, словно пьяный, теряя направление, сбиваясь с пути. Сначала считал шаги, потом сбился и бросил. Если раньше замечал, как вспархивали из-под ног жаворонки и, набирая высоту, заливались трелью, то потом и этого уже ничего не слышал, ни о чем не думал, кроме одного — надо дойти.

А силы покидали его. Он упал и не мог подняться с первой попытки. Обмороки становились все чаще и чаще.

Падая, он стонал от боли, выл от бессильной злобы на себя.

В последний раз, когда прошел несколько шагов, упал и не смог встать, пополз. Полз долго, а потом ему показалось, что ползет не в ту сторону. Алисьев повернулся лицом к солнцу и не почувствовал его. Подняться уже не мог, чтобы определить направление по ветру. Упал ничком на землю и в злобе на себя, на свое бессилие, заплакал, застонал, стал царапать землю.

Его подобрали солдаты. Он лежал в кювете у самой кромки шоссе, за которым начиналось село, где находился штаб бригады.

В сознание Алисьев пришел на носилках. Несли двое и тихо переговаривались. Прислушался: свои или чужие? Солдаты говорили по-русски, называли имена знакомых командиров.

— Стой! — почти крикнул Алисьев.

Солдаты остановились.

— Куда несете?

— Как куда? — удивился передний. — В санбат.

— Заворачивай к штабу. Есть дело…

По дороге встретили командира бригады полковника Фомичева. Алисьев узнал его голос и почти вывалился из носилок. С помощью товарищей он поднялся, выпрямился. Идущие навстречу остановились. Смолк вдруг разговор.

— Откуда, старшина? — спросил Фомичев и положил руку на плечо Алисьеву.

— От комбата первого, капитана Егорова… С донесением…

Алисьев чувствовал, как слабеют ноги, кружится голова, вот-вот он упадет, но, собрав волю, последним усилием расстегнул куртку и вынул из кармана гимнастерки вчетверо сложенный листок бумаги, ради которого он проделал этот долгий и мучительный путь. Но отдать его он уже не мог, не хватило сил…

* * *

— Вот и все, — сказал Алисьев и тяжело вздохнул. — Очнулся я уже здесь, в этой палате.

Мы оба молчали, молчали долго и мне показалось, что Алисьев уснул. Но он неожиданно заговорил снова.

— И так меня этот фриц поганый исковеркал, что не только Галина, но и мать не узнает… Как буду жить? Светит ли солнце, зеленеет ли лес, серебрится ли под луною снег, а для меня все одно и то же — ночь… Окончится война, ты приедешь домой, будешь ухаживать за девушками, женишься на самой красивой, обзаведешься семьей… Будешь радоваться свету, детям, новой счастливой жизни… А я? Никому не нужный чурбан…

Он остановился, с шумом втянул в себя воздух и разом выдохнул его.

Николай говорил, изливал свою душу, выворачивал себя наизнанку, и не было в его словах ни одной светлой тропинки, на которую бы он себя выводил. Он хоронил себя. Я терпеливо слушал: пусть выговорится, изольет свою тоску, свой страх.

Я видел, в каком тяжелом состоянии находится мой друг, мне было жаль его, но я боялся жалостью ранить его. Не жалость ему моя нужна, а совет, умный, твердый, мужской.

— Николай.

Он не слышал меня.

— Николай! — еще громче позвал я его.

Он отозвался.

— Кого ты ругаешь? — спросил я так, словно не слепой был передо мной, а прежний Алисьев, — веселый, жизнерадостный, сильный. — Для кого ты все это говоришь? Для меня? Напрасно. Я этому нисколько ведь не верю. Ведь я знаю тебя, каким ты был.

— Вот именно, был… — перебил он меня.

— И есть. Жалеть я тебя не буду. Ты ведь и сам знаешь, что жалеют слабых, а сильных это оскорбляет. А ты сильный. Ты это доказал своим подвигом, совершить который не каждый сумеет. Ты еще и сам не сознаешь до конца, что ты сделал.

Я посмотрел на Николая. Он лежал, и грудь его тяжело поднималась и со вздохом опускалась.

О чем он думал? Я знал, что сейчас борются в человеке два Алисьевых: сильный, который совершил подвиг, сделал невозможное, и слабый, испугавшийся слепоты, черной бездны, через которую боится сделать первый шаг.

Молчали долго. Мне даже показалось, что старшина уснул.

— А где сейчас наша бригада? — неожиданно спросил Алисьев. — Поди, на Шпрее фрицев колотит…

Алисьев впервые завел разговор о бригаде. Это меня обрадовало — живой думает о живом.

Говорили о многом. И не было больше в его словах тех похоронных ноток, которыми он начал сегодняшний разговор.

— А Егорова жаль. Смелый был комбат, — пожалел Алисьев, узнав о смерти Егорова и других танкистов в том памятном бою у переправы. — И Татарушкина жаль. Вот не подумал бы, что он и Милица Воронова вызовут огонь на себя.

— А кто бы подумал о том, что ты, слепой, раненый, доставишь донесение в штаб?..

Говорили до утра. Вспоминали бои, живых и погибших боевых друзей, командиров. И чем больше мы говорили, тем все оживленнее становился Алисьев. А утром, когда первые лучи солнца пробились сквозь зашторенные окна и упали на забинтованную голову старшины, Николай почувствовал их и нежно погладил сверкавший зайчик на голове.

— Утро, — сказал он. — Солнышко светит. Открой окно, там ведь уже птицы поют…

* * *

Днем я прощался с Алисьевым. Подруливший прямо к дому самолет забирал тяжелораненых. Среди них был и Николай.

— До свиданья, друг, — сказал он, когда санитары подняли носилки. — Если успеешь, и за меня в Берлине пальни из пушки раз-другой. Ну, бывай!…

Алисьев крепко пожал мне руку.

„ПИОНЕР“ ЗАЩИЩАЕТ РОДИНУ

Давно закончилась война. На месте сожженных городов и сел выросли новые, еще более светлые и красивые. Осыпались и сравнялись с землей окопы и блиндажи, заросли воронки от бомб и снарядов, где когда-то стояли насмерть солдаты, защищая родную землю. Сейчас о тех днях рассказывают только памятники да холмики одиночных и братских могил.

Широкая асфальтовая лента дороги бежит на юг. Легкий ветерок волнует необозримое море дозревающих хлебов, что раскинулось по обе стороны автострады. У развилки, почти у самой дороги, на сером гранитном пьедестале стоит танк «тридцатьчетверка». Стоит он на том самом месте Орловско-Курской дуги, где летом 1943 года проходила знаменитая танковая битва. Чуть дальше — большое солдатское кладбище. Оно все — в зелени буйно распустившихся кустов акации, молодых тополей, березок, дубков.

У танка — группа школьников. Чуть в стороне — трое мужчин. Ребята внимательно слушают рассказ своего учителя, бывшего фронтовика. Его левый, пустой рукав аккуратно заправлен в карман пиджака, а правой, здоровой рукой он выразительно жестикулирует. Он рассказывает о битве, которая разыгралась здесь два десятка лет назад, о тех, кто своей жизнью остановил полчища гитлеровских танков, дивизии фашистских солдат.

Трое тоже слушают. На груди старшего, высокого пожилого мужчины, два ряда орденских колодок.

— Александр Николаевич, — обратился к учителю маленький вихрастый мальчишка в красном галстуке. — А это не «Пионер» стоит?

— Какой пионер?

— Да вот этот танк. Я читал, есть такая книжка, «Танк «Пионер» она называется. Так в ней рассказывается о танке «Пионер», который воевал здесь летом 1943 года.

— Не знаю, Витя, — ответил учитель. — Я такой книжки не читал. Возможно, что этот тот самый танк…

Высокий, с орденскими колодками человек подошел к ребятам.

— Нет, дети, это не тот танк, — заговорил он. — «Пионера» я знал хорошо. Мы вместе служили в одной бригаде с Бучковским Павлом, командиром экипажа пионерского танка.

— Правильно, Бучковский, — обрадованно подтвердил вихрастый мальчик. — А вас как зовут?

— Меня? Иваном Гавриловичем Шершаковым, — ответил незнакомец. — Но меня в той книжке писатель не вспоминает, — улыбаясь, закончил Шершаков.

И сразу же посыпались вопросы: «Где вы живете? Как сюда приехали? Почему так назвали танк?»

— Приехал я сюда, чтобы поклониться праху моих боевых товарищей, посмотреть, как изменилась вокруг, как расцвела родная земля, отбитая у врага такой дорогой ценой.

Иван Гаврилович Шершаков прислонился к серому камню гранитного пьедестала. Ребята подвинулись ближе, притихли…

Серые глаза Ивана Гавриловича смотрели вдаль, туда, где на горизонте, сливаясь с небом, колыхалось пшеничное поле.

— У этого танка красивая биография, ребята, — после недолгого молчания заговорил Шершаков. — Начало ее относится к февралю 1943 года.

Великая битва на Волге закончилась победой Советской Армии. Десятки гитлеровских дивизий были разгромлены у стен города-героя. И как бы в ответ на эту замечательную победу трудящиеся Челябинской, Свердловской и Пермской областей обратились в Центральный Комитет партии с письмом. Они писали:

«Мы берем на себя обязательство отобрать в Уральский добровольческий танковый корпус беззаветно преданных Родине лучших сынов Урала — коммунистов, комсомольцев, беспартийных большевиков. Добровольческий танковый корпус уральцев мы обязуемся вооружить лучшей техникой, танками, самолетами, орудиями, минометами, произведенными сверх производственной программы».

В создании и вооружении Уральского танкового корпуса приняли участие все уральцы — рабочие и колхозники, инженеры и техники, служащие и домохозяйки, студенты и школьники.

Тысячи уральцев подавали заявления с просьбой послать их в танковый корпус. Слесарь Челябинского кожевенного завода Василий Белковец писал в своем заявлении:

«Фашисты сожгли деревню, где я родился и вырос, убили отца, мать, братьев и сестер. Я хочу с оружием в руках защищать любимую Родину от немецко-фашистских разбойников, хочу отомстить подлым убийцам за кровь и слезы невинных людей, за сожженные города и села».

Мастер-строитель Иван Ларичев обратился в районный комитет партии:

«Прошу зачислить меня бойцом Уральского добровольческого танкового корпуса. Я клянусь, что все свои силы, все знания, всю кровь своего сердца отдам для победы над лютым врагом моего народа. Клянусь до последнего дыхания драться за освобождение Советской Родины, которая мне дороже жизни».

Не все смогли попасть в корпус. Из десятков тысяч желающих в Уральский корпус было зачислено только три тысячи человек. Все трудящиеся Урала самоотверженно трудились, выпускали сверхплановую продукцию, вносили свои сбережения в фонд танкового корпуса, на покупку танков, оружия, боеприпасов. Не остались в стороне и школьники. Они начали сбор средств на постройку танка «Пионер». Это было патриотическое движение молодых южноуральцев.

Пионеры и школьники Магнитогорска собрали и перечислили на текущий счет корпуса 150 тысяч рублей. Ученики пятидесятой школы Челябинска собрали одиннадцать тысяч рублей, по семи тысяч рублей внесли на постройку танка «Пионер» ученики восьмой и сорок четвертой школ. Ученик Кизильской школы Юра Бондаренко внес на строительство пионерского танка три тысячи рублей.

Танк был построен на Челябинском тракторном заводе. Делегация пионеров и школьников приняла его и 10 апреля 1943 года вручила воинам-добровольцам Челябинской танковой бригады. На башне танка, с обеих сторон, красивыми белыми буквами было старательно выведено название танка «Пионер». Хозяином его стал комсомольский экипаж лейтенанта Павла Бучковского, молодого отважного офицера-танкиста.

Вот как это происходило.

В тот день комсомольский экипаж поднялся раньше обычного. Еще с вечера были выглажены брюки и гимнастерки, золотом сверкали начищенные пуговицы, блестели сапоги. Радостью светились лица танкистов.

В точно назначенное время (это было около полудня) в лагерь формирования Челябинской танковой бригады приехали пионеры — делегация челябинских школьников.

У танка, в новенькой военной форме с погонами, в танкистских шлемах, выстроился экипаж: высокий и стройный лейтенант Бучковский, командир танка; плотный и широкоплечий сержант Агапов, механик-водитель; молодые и крепкие башнер Русанов и стрелок-радист Фролов.

Напротив, подражая танкистам, в линеечку выстроились пионеры.

Светловолосый, бойкий мальчишка вышел из строя, стал лицом к своим товарищам, четко скомандовал:

— Пионеры! К торжественному вручению нашей боевой машины, танка «Пионер», будьте готовы!

— Всегда готовы! — громко ответили ребята.

Экипаж танка замер по команде «смирно!»

Мальчик подошел к Бучковскому, отдал ему рапорт:

— От имени пионеров и школьников Челябинска вручаем танк «Пионер» лучшему комсомольскому экипажу Челябинской танковой бригады.

Затем пионеры вручили танкистам свой пионерский наказ:

«Родные наши, славные танкисты лейтенант Бучковский, сержант Агапов, рядовые Фролов и Русанов! Сегодня мы вручаем вам свою боевую машину. Мы купили ее на свои деньги. Помните, братья наши, родной Урал; помните, как ярко по ночам озаряется родное небо: это плавится уральская сталь, это у домен и мартенов несут свою трудовую вахту наши старшие товарищи. Это наши отцы и братья работают для победы! Мы, пионеры и школьники, вручаем вам свой танк и даем наш боевой наказ: пусть под гусеницами танка «Пионер» найдет себе смерть проклятый враг, ворвавшийся на нашу мирную и счастливую землю! Мстите, родные, врагу за растерзанных детей — сверстников наших… А мы здесь не подкачаем. Нужен будет танк — еще купим. А главное — будем хорошо и отлично учиться!»

Пионерский наказ, старательно написанный красивым, ровным почерком в тоненькой школьной тетрадке, ребята передали Бучковскому. Павел долго смотрел на светло-голубую обложку тетрадки, на которой детские ручонки во всех подробностях и деталях нарисовали свой танк с большим красным знаменем на башне. Сколько было вложено в этот рисунок детской непосредственности и ума, любви к воинам, защищающим Родину от врага! Пальцы Павла Бучковского чуть заметно дрожали. Дети внимательно и напряженно смотрели в лицо танкиста-офицера и чего-то ждали. А Бучковский медленно перелистывал странички тетради и о чем-то думал, думал.

— Пионеры, дети наши! — тихо, но четко произнес Бучковский. — Будем беречь вашу машину. Выполним ваш наказ. Клянемся!

— Клянемся! — подтвердили Агапов, Фролов и Русанов.

А через некоторое время уральские добровольцы-танкисты уехали на фронт.

Свое боевое крещение уральские добровольцы приняли на одном из участков Орловско-Курской дуги. Это были жестокие и кровопролитные сражения.

Храбро дрался с врагом экипаж «Пионера». Все бойцы ревностно следили за этой машиной, ибо она была частицей Родины, детей, младших братьев и сестер, оставленных солдатами в родном краю.

Отряд преследования, в состав которого входил и «Пионер», успешно продвигался вперед и с боем овладел Злынью, крупным населенным пунктом на Орловщине. Фашисты ожесточенно бомбили наши танки. Над ними словно повисли немецкие самолеты. Началась ожесточенная бомбардировка. Стало тяжело дышать. Солнце скрылось за тучами пыли и дыма. Но уральцы продолжали наступление. И когда наша пехота остановилась под огнем фашистского танка и минометной батареи, в бой вступил «Пионер».

На окраине села, подожженного фашистами, за одним из горевших домов притаился враг. Командир батальона приказал уничтожить танк врага. Павел Бучковский повел свою машину прямо на горящий дом. До цели оставалось уже метров триста, когда лейтенант увидел, как гитлеровцы выкатили противотанковую пушку, чтобы в упор расстрелять «Пионера». Агапов, механик-водитель, развернул танк и на полной скорости рванулся на пушку. Исход боя решали секунды. Или танк раздавит пушку, или враг в упор расстреляет его.

Танкисты увидели первую вспышку вражеского выстрела еще до того, как танк набрал скорость. Видимо, немецкие артиллеристы нервничали и второпях промазали. Танк развернулся и, развивая скорость, пошел на пушку. Еще секунда-другая и новый выстрел уничтожил бы машину. Но в этот миг «Пионер» смял пушку вместе с расчетом и ринулся на таран танка, который был где-то рядом, с той стороны пылающего дома. Уральский танк оказался лучше, сильнее, крепче хваленой гитлеровской техники, а мужество добровольцев не могло идти ни в какое сравнение с дикой спесью вымуштрованных фашистских головорезов.

В эти дни, когда уральские танкисты в стремительном наступлении продвинулись далеко вперед, освободив не один десяток орловских сел и деревень, они своими глазами увидели звериный облик гитлеровцев.

Это было в Монастырской роще. Отступая, фашисты расстреляли здесь большую группу мирных жителей, более двухсот женщин, стариков, детей. Это была страшная расправа гитлеровских бандитов над беззащитным населением.

На опушке небольшого лесочка у самой дороги ничком лежал ребенок лет пяти-шести. Из его мертвой руки выкатилось красное, выточенное из дерева яйцо. А рядом с мальчиком с зажатым в руке томиком стихов Пушкина лежала прошитая очередью из автомата девушка-школьница.

Здесь же, на поляне, где несколько часов назад разыгралась страшная трагедия, лейтенант Бучковский зачитал вторично наказ пионеров Челябинска, и танкисты поклялись быть беспощадными в бою, отомстить гитлеровцам за их страшные злодеяния.

— Никакой пощады врагу! Смерть фашистам! — вслед за Бучковским произнесли слова клятвы танкисты.

Танкисты с ходу форсировали реку Орлицу и завязали бой за железнодорожную станцию Шахово. Первым в этом бою шел экипаж танка «Пионер». Наступила ночь. И снова впереди ярко полыхали пожары. Это горели деревни и поля неубранных хлебов, подожженные фашистами. Они торопились сжечь все, ничего живого не оставить на нашей земле. И танки рвались вперед, чтобы сорвать черные планы фашистов.

Лейтенант Бучковский был далеко впереди. А в это время немцы бросили в бой новую танковую дивизию. «Пионер» оказался в тылу врага, окруженный немецкими машинами. Наше наступление временно остановилось. Командир бригады послал на помощь Бучковскому танки. Всю ночь бригада вела бой. Как свечи, горели фашистские «фердинанды» и «пантеры», но к «Пионеру» удалось прорваться только на следующий день.

Почти сутки четверо храбрецов — Бучковский, Агапов, Фролов и Русанов отбивались от окруживших их врагов. Оставались считанные снаряды, на исходе были патроны, а фашисты все бросались и бросались в атаку. И до тех пор, пока у «Пионера» были снаряды и патроны, обожженный, израненный советский танк оставался неприступной крепостью для фашистов. Они видели искалеченную машину, с победными криками бежали к ней. Но атаки захлебывались. «Пионер» встречал врагов смертоносным огнем.

Когда советские танки, разгромив фашистов, прорвались к «Пионеру», он был уже мертв. Гусеницы у танка были порваны, ствол пулемета погнут, броня в нескольких местах пробита, исцарапана пулями и осколками снарядов. Вокруг танка валялись трупы фашистов, четыре разбитых пушки, две минометных батареи, исковерканные пулеметы. На почтительном расстоянии, опустив хоботы пушек к земле, стояли два сожженных танка. Это была работа «Пионера».

В стволе пистолета лейтенанта Бучковского лежала записка. Танкисты писали:

«Дорогие товарищи по оружию! Нам очень тяжело расставаться с жизнью. Но война есть война, и мы умираем с полным сознанием выполненного долга перед Родиной. Просим вас передать нашим друзьям, подарившим нам боевую машину, что их наказ и свою клятву уральцам мы выполнили. Жаль, что воевали мало. Уничтожайте врага, гоните его на запад без устали, пока мир не будет спасен от фашизма. Мстите врагу.

Бучковский, Агапов, Русанов, Фролов».

Вот и вся короткая, но славная история Челябинского танка и его славного экипажа с гордым именем «Пионер».