Глава пятая

Глава пятая

Румыния капитулировала. Антонеску был арестован. Представители Румынии вылетели в Москву для заключения мирного соглашения.

В Бухаресте поднялось народное восстание против гитлеровцев. Румыния перешла на нашу сторону.

Навстречу нашим войскам по всем дорогам двигалось со своим скарбом эвакуированное из прифронтовой полосы население — обратно на свои места жительства. Мы уже не брали румынских солдат в плен. Многие из них разбредались по домам. Наши солдаты обменивали своих измученных лошадей на более исправных и мчались дальше. Вся пехота была на повозках.

В попутных городках открыты рестораны, магазины, идет бойкая торговля. Наши деньги очень ценятся: на пять рублей можно отлично пообедать вдвоем.

Вошли в чистенький город Бакэу.

— Здравствуйте, здравствуйте! — кричат солдатам жители. Бродячие музыканты — скрипачи, большей частью цыгане, наигрывают «Волга, Волга, мать родная», «Дунайские волны», ребятишки приплясывают у повозок, выпрашивая деньги.

— Весело им, — комментирует Егоров, — пляшут.

— Нужда пляшет, нужда скачет, нужда песенку поет, — говорит Миронычев.

Жители с любопытством глядят на загоревших, запыленных наших солдат, беспрерывно проезжающих по улице. На тротуарах толпы людей машут руками, кричат, на своем языке поют «Катюшу».

— Чудаки! — бурчит Сорокоумов. — Думают, у нас лучше песни нет.

Среди местных жителей, приветствующих нас, приметны люди в богатых костюмах, с холеными, настороженными лицами.

— Буржуи, — показывает Пылаев. — В первый раз живых вижу.

Впереди образовалась пробка. Обозы остановились, прекратился дробный перестук подков об асфальт. Справа базар. Солдаты соскакивают с повозок, покупают арбузы, яблоки, румынскую водку — цуйку.

Обозы вновь тронулись. Проезжаем центр города. Здания добротные, с претензией на вкус. Вот дом — весь в затейливых балкончиках. На его фасаде ползучий плющ смешался с гирляндами цветов. На веранде в кресле сидит толстая седовласая дама, флегматично рассматривая проходящие войска. По тротуарам спешат девицы в чрезвычайно коротеньких юбках, проходят в изящных костюмах, с тугими портфелями делового вида мужчины. В длинных домотканых рубахах по колено и в узеньких брюках из белого холста идут селяне.

Проехали город. Потянулись деревеньки с глинобитными хибарами, с кукурузными полями вокруг…

Наша дивизия взяла направление на Брашов, к венгерской границе. Но до Брашова ей пришлось выдержать бой с немцами в городах Фокшаны и Рымникул-Сэрат.

Двадцать седьмого августа тысяча девятьсот сорок четвертого года дивизия получила девятую, со времени Корсунь-Шевченковской операции, благодарность Верховного Главнокомандующего.

Все-таки я научился ездить верхом и теперь гарцевал вдоль колонны на гнедом иноходце. Нелегко далась наука верховой езды, но труд мой оказался не бесплодным.

Мы въезжали в Брашов. В центре — вездесущий для каждого румынского города памятник солдатам первой мировой войны. Окраины разбомблены американской авиацией. Видны обгоревшие остовы домов, битый кирпич, щебень, развалившиеся лачуги.

На железнодорожных путях стоят вереницы платформ с цистернами, пустыми вагонами — и ни одного паровоза. Асфальтированное шоссе, окаймленное ровными рядами диких яблонь, уходило в долину, к Северной Трансильвании, — туда держит путь наша дивизия.

Проскочив на коне вперед, я остановился и пропустил мимо подразделения штаба дивизии (полки где-то впереди). На тяжелых немецких повозках движется саперный батальон, за ним — рота, дальше — связисты, в фаэтоне едет Китов. Нины не видно, она, вероятно, уже на новом дивизионном КП.

В такие минуты, когда мы мчались в погоне за противником, мне хотелось побольше увидеть, узнать, запомнить. Ведь ехать приходилось по чужим странам. Другой, чем у нас, была архитектура зданий, иным был образ жизни людей. Иначе одевались женщины. На короткий миг я представил Нину в одном из тех пестрых платьев, которые носили румынки и венгерки, в туфлях на высоких каблуках. Нет, не такой она была мне дорога: я привык видеть ее в гимнастерке и солдатских сапогах.

Мне очень захотелось увидеть ее. Больше недели не приходилось нам встречаться. А вспоминает ли она меня? Наверное, вспоминает. Ведь не скрывает она радости при встречах. Думая о ней, я нахожу столько слов, веду живую, долгую беседу, а встречусь — и сразу все слова растеряю. Как хочется сказать ей просто и прямо:

— Ты для меня самая, самая лучшая девушка на свете.

Я подъехал к своим повозкам. От Брашова мы уже километрах в шести. Слева от шоссе, где-то за горой, ударила батарея. Прошумели над головой снаряды. Перелет. Повозки помчались, грохоча. Ездовые нахлестывали лошадей. Я пришпорил своего конька.

Мы укрылись от обстрела за каменными стенами не то большого села, не то маленького города. Когда обстрел утих, я и Пылаев зашли в ближний дом попить. На стенах, под потолком, висят тарелки с разрисованными донышками — это для украшения; по середине стены — изображение богородицы с пышными, по пояс, волосами. И в этом доме нас никто не встретил. Обезлюдила жилища война.

Вскоре наши повозки снова катили по дороге.

Наступал полдень. Немилосердно палило солнце.

Приблизились к небольшой речке по названию Кикиш. За нею начинается Трансильвания — румынская область, отданная Гитлером Венгрии. Берег Кикиша — высокий, выгодный для обороны — венгры превратили в хорошо укрепленную оборонительную полосу. Железный мост, ведущий через речку, оказался взорванным.

К Кикишу противник нас не подпустил.

Полки развернулись в боевые порядки. Я получил приказ тянуть связь в полк Сазонова — в село, расположенное неподалеку от Кикиша.

Нас встретил Китов. Он показал двухэтажное здание: вверху разместился НП сазоновского полка, внизу — КП. Недалеко от этого дома, с чердака трехэтажного здания, комдив наблюдал за действием артиллерии. Нам пришлось натянуть туда отдельную линию.

Когда работа была закончена и солдаты занялись обедом и кормежкой лошадей, я зашел на КП полка. Там моим глазам представилась следующая картина.

Подполковник Сазонов, спустившийся сверху поесть, сидит за школьной партой. Перед ним развернута салфетка, на ней — белый домашний хлеб, сваренные вкрутую яйца, красные помидоры, курятина и фляжка.

Перед Сазоновым стоит его адъютант, молодой, щеголеватого вида лейтенант. Спокойным, невозмутимым голосом, одновременно закусывая, Сазонов пробирает его:

— Три дня я тебя не вижу, плетешься в обозе. Я на передовой, а ты все сзади. Зачем мне такой адъютант?

— Простите, больше не буду, — лепечет лейтенант.

— Э, нет, голубчик (эту манеру обращения Сазонов унаследовал от Ефремова), хватит, пойдешь в роту.

Сазонов берет телефонную трубку и вызывает командира батальона Оверчука.

— Я тебе посылаю разгильдяя одного. Он у меня адъютантом был. Ты покрепче жми на него. — Сазонов кладет трубку.

— Товарищ подполковник… — умоляюще произносит адъютант.

— Всё! — обрывает Сазонов. — Родине нужно честно служить. Шагом марш!

Следующим под разнос попадает повар, которого все, несмотря на его солидность, зовут почему-то Мишкой. Мишка — прославленный полковой кулинар, на обязанности которого — кормить командира полка и штабных офицеров. Мишка кое-когда хитрит: уходит готовить обеды в тыл, а если есть опасность — долго не возвращается. Мишке лет тридцать пять, он кругл, лыс. Стоит, опустив руки по швам широченных, не по росту брюк, и, помаргивая глазами, слушает Сазонова.

— Опять я весь день голодный был, — прожевав очередную порцию пищи, говорит Сазонов.

Мишка в знак согласия кивает: дескать, правда, но увы… Обстоятельства.

— А ты где-то в тылах болтаешься.

Мишка безмолвствует, только кивает.

— Ну, так пойдешь на исправление в батальон.

Мишка продолжает молчать. Он знает: подполковника даже на коленях не умолишь изменить раз принятое решение. Мишка стойко переносит справедливое возмездие. Впрочем, такое возмездие он переносит не впервые. Он знает, что после «исправления» его вернут на комендантскую кухню.

Отпущенный Сазоновым, Мишка, уходя, замечает меня. Сердце его, на прощанье, преисполнено доброты. Он приглашает:

— Кушать будете?

Иду за ним на кухню. Пока я ем, слышу, как Мишка поучает повара, которому «передает дела»:

— Корми хорошенько командиров, чтобы вовремя, значит, и повкусней. А то много ли они накомандуют? Да матчасть кухонную не растеряй мне, пока я уничтожаю отребье человечества.

Пришли разведчики, привели семь немцев, пойманных ими в лесу. Немцы бегут, они растеряли орудия, связь и даже командование, многие из них не знают, куда идти, прячутся где придется.

Явился полковой переводчик Каленовкер, стал допрашивать пленных. Я остался послушать.

Когда перед Каленовкером появлялся пленный, Каленовкер сразу становился строгим, напыщенным. Разговаривал с пленными раздраженно. Но их не обижал, доставал им еду и очень сердился, когда ему говорили:

— Мягок ты с пленными…

— У меня есть много оснований ненавидеть их: они повесили мою мать. Но пленный есть пленный.

Пленные стоят перед Каленовкером руки по швам, отвечают заученными фразами.

Один из разведчиков, доставая из кармана кисет, тоном старого знакомого спрашивает у крайнего к нему немца:

— Ну, как ваш фюрер себя чувствует?

— Вас? — переспрашивает немец, горя желанием вникнуть в смысл сказанного.

— Бесится, говорю, фюрер ваш, Гитлер? — как глухому кричит немцу разведчик.

— Гитлер капут! — немец заискивающе улыбается. Поскольку он услышал слово Гитлер, он уже знает, что к нему добавить.

Каленовкер вскипятился:

— Что вы мне мешаете собирать оперативные данные? Посторонние, удалитесь!

— Каленовкер, — полюбопытствовал я, — спросите, верят ли они теперь в победу Германии?

— Еще верят, ослы! — вздыхает с сожалением Каленовкер.

Перед речкой Кикиш мы простояли всю ночь. Прошел слух, что утром ее начнут форсировать с боем. Мы непрерывно проверяли готовность связи, но на рассвете позвонили с переднего края, сообщили, что противник бросил свои позиции без боя и ушел.

Ранним утром мы переезжали по мосту через Кикиш. Возле моста виднелись бетонные доты с бутафорскими домиками над ними. Вдоль берега тянулись ряды траншей, искусно спрятанных под заплетенными прутьями.

Мы въехали в первую венгерскую деревню. Она ничем, кроме вывесок, не отличалась от известных нам румынских деревень. Такие же каменные домики, крытые черепицей.

Жителей почти не видно. Редко-редко из-за калитки выглянет человек. Но возле некоторых домов женщины стоят с ведрами и, черпая из них кружками воду, предлагают солдатам напиться.

— Вы руманешти? — спрашивает Пылаев, соскочив с повозки. Женщины отрицательно качают головами.

— Мадьяр, ма-адь-яр, — старательно выговаривают они, указывают руками туда, куда едем мы, наперебой рассказывают:

— Герман, герман шок пушкат, шок танки, шок авион. Зольдат, офицер, — хабар, хабар. Не корош! — и смеются тому, что им удалось сказать по-русски.

Следующее село оказывается румынским. Румынам мы радуемся, как старым знакомым, наперебой кричим, показываем леи (денежное содержание начфин выдал румынскими деньгами):

— Ова[3] есте?

— Пыне[4] есте?

— Цуйка[5] есте?

— Нуй[6], нуй, нуй, — слышим в ответ, — герман, герман! — жители показывают, что немцы их обобрали.

Но солдатам не нужны ни «ова», ни «пыне», ни «цуйка» — они спрашивают так, интереса ради.

На деревенской улице, по обе стороны дороги, сидят румынские солдаты — у них привал. Это солдаты румынской добровольческой дивизии, сформированной на советской территории.

— Здорово, товарищи! — кричат они.

— Даешь Трансильванию! — отвечаем мы.

Миновав село, вся колонна останавливается в тени придорожных деревьев. От походной кухни доносится запах доваривающегося супа. Чернявый повар, татарин, важно расхаживает возле кухни, размахивая поварешкой.

— Скоро твоя баланда поспеет? — спрашивает Пылаев.

— Какой баланда? — обижается повар. — Чушка варится и два баран, капуста, помидор, лук, пять куриц.

— Рассказывай про царево кушанье!

— Чего рассказывай, иди, нюхай! — сердится повар.

Предвечернее солнце отдает последний жар. Мы приготовились к обеду. Я снял сапоги. Звенят кузнечики. Поля, виднеющиеся вдали, темноватые горы — все дышит покоем.

Этот покой нарушил бешеный рев. Вскинув голову, я увидел: шесть самолетов режут воздух, заходя в пике. Схватив сапоги, я рванулся в сторону от дороги. А сзади уже рвало, гремело, трясло. Побомбив обоз и постреляв по разбегающимся от него, немцы улетели. Я вернулся к своим повозкам. Одна из них была разбита, не уцелели и кони.

Прихрамывая, морщась, подошел наш ротный писарь.

— Товарищ лейтенант, вас зовет командир.

Я отправился к Антонову. Вместе со мной подошли и командиры других взводов. Антонов лежал на боку, ротный фельдшер суетливо бинтовал ему ногу. Старшина докладывал о потерях:

— Убит Савельев, ранено трое…

— И я, — подсказал писарь.

— Ну, ты не в счет.

— Это верно, я здесь останусь.

— Повозок разбито четыре.

Антонов дал нам распоряжение: с разбитых повозок уцелевшее имущество погрузить на оставшиеся, в ближайшей деревне раздобыть новые. Потом Антонов сказал:

— Ну, а пообедать все-таки надо.

Мы сели вокруг командира роты. На плащ-палатке в мисках жирные щи, в большой бутыли зеленоватая цуйка.

— Выпьем, — сказал Антонов, — за то, что остались живы.

Я не мог ни пить ни есть.

Через час мы уезжали с места стоянки, оставив под могучим придорожным дубом свежий холмик.