Глава четвертая
Глава четвертая
Село, предназначенное для дислокации штаба полка Ефремова, носило на себе следы недавних боев. Стояли сиротливые, изрубленные осколками грушевые и вишневые деревья; разлапистые и приземистые яблони, сбитые снарядами, валялись на земле; белые стены хат были покарябаны осколками.
Я с теплотой думал об извечном украинском гостеприимстве. Тысячи наших солдат проходили в эти дни через селения, и всем им изведавшие горе люди давали приют и пищу. Я со своими солдатами был определен на постой к одинокой старушке. Она устроила нам место для ночлега на теплой лежанке. Проснувшись утром, я увидел в углу темный лик Николы Угодника, обрамленный чистыми рушниками.
— Верите, бабуся? — осторожно спросил я.
Старушка помедлила и, разгладив пальцами край чистого передника, сказала:
— Память это… у меня лет пятьдесят висит, да у родителей и деда висела… Привычка, какая уж вера…
Старушка напоминала мне мою бабушку, которая в свое время поставила крест на могилу моей матери («на всякий случай, а может быть, и есть бог»), и я, пока квартировал здесь, старался ей помогать в маленьком ее хозяйстве: колол дрова, носил воду, чистил у коровы, разгребал снег во дворе.
В судьбе моего взвода произошли изменения. После боев сильно поредела полковая рота связи и взвод по приказу командира полка влили в нее. Остатки батальона Озерчука расформировали. Теперь в задачу взвода входило обеспечение проводной связью двух батальонов. Штат взвода не изменился. Я подобрал в стрелковых ротах трех смышленых солдат и обучал их искусству наводить линии, подключать телефон, исправлять в нем простые повреждения.
Пылаев с новичками вел себя как бывалый связист-фронтовик.
— Знаете, — важно рассказывал он им, — мы одного немца в плен взяли во время прорыва. Здоровенный такой!
— А мы два танка подбили, — скромно отвечали новички.
— И у нас Сорокоумыч подбил, — не унимался Пылаев.
Вечерами он отпрашивался у меня на часок-другой.
— Куда? — спрашивал я.
— Товарищ лейтенант, не допытывайтесь, только не по худому делу. Скоро узнаете… Вот Сорокоумыч поручится, он в курсе.
Сорокоумов кивал головой.
В один из дней на дворе ремонтировали кабель. Не было только Сорокоумова: его вызвал командир полка. Падал мягкий и теплый снег. В минуты отдыха Пылаев ловил снежинки и, бережно поднося их на варежке к лицу, удивленно говорил:
— Мироныч, смотри, как чудно в природе устроено все. Формы какие у снега — разные звездочки.
— Ишь ты, звездочки его интересуют? А кабелек не вызывает у вас восхищения? — ехидно поджимал губы Миронычев, старательно изолируя черной липкой лентой сросток на проводе.
Он не любил отдыхать, и если брался за работу, то непременно кончал ее.
— Тюря ты курганская! — сердился Пылаев и надевал варежку.
— Коля, без оскорблений, — предостерегал Миронычев, прикрывая смеющиеся голубые глаза черными длинными ресницами. — Не волнуй меня, а то я могу тебя обозвать московским водохлебом. Чем тебе наш Курган досадил? А знаешь ли ты, что там батареи к нашим телефонам делают?
— Батареи, батареи! — передразнил Пылаев. — А все-таки ты тюря. Я уверен, сегодня вечером на боковую завалишься, а в клуб не пойдешь.
— Устыдил, Коля, пойду. И Рязаныча возьму с собой, а ты подневалишь…
— Нашел дурака! Он в клуб, а я — дневальным?
— Опять не угодил. Как же изволишь тебя понять?
Я молча слушал солдат, внутренне улыбаясь, заранее зная, что полемика эта кончится миром.
Пылаев с Миронычевым симпатизировали друг другу и никогда не сердились один на другого после подобных перебранок. Вот и сейчас Пылаев наклонил свою с виду беззаботно лукавую голову набок и, прищурившись, заговорил:
— Мироныч, и ты пойдешь в клуб и я. Рязаныч подневалит. Пойдем, очень хочу. И одолжи, пожалуйста, мне свою гимнастерку, она глаже на мне сидит.
— Франт Иваныч, ему форс нужен, а мне — как попало идти?
— Мироныч, будь другом: жертва твоя окупится с лихвой.
— Если так, то мы… хоть и курганские, а чувства имеем.
С улицы, из-за угла хаты, прямо в зияющий пролом забора ввалился Сорокоумов.
— Был у парторга полка, — сказал он, садясь на катушку около меня. — Сегодня вечером командование собирает штабные подразделения. Будет вручение наград, а после — концерт самодеятельности.
— Пойдем все, повозки сдадим под охрану ротному дневальному, — решил я.
Вечером мы пошли в клуб.
В клубе дежурил Бильдин. Он расхаживал меж скамеек и указывал места командирам подразделений.
— А, Ольшанский, — приятельски улыбнулся Бильдин, увидев меня, — усаживай своих орлов на скамейку у сцены. Вы, связисты, так сказать, полковая интеллигенция.
Я сел между Сорокоумовым и Миронычевым. Пылаев, посидев немного, встал. Я заметил, что он, подойдя к кудрявому богатырю разведчику Шамраю, пошептался с ним и улизнул из клуба. Вслед за ним, шагая вразвалку, ушел Шамрай.
— Что бы это значило? — обратился я к Сорокоумову. — Не на вечеринку ли они пошли?
— Нет, — тоном посвященного ответил Сорокоумов.
— Так куда же?
— Не велено сказывать. Скоро узнаете.
Клуб, устроенный в сельской просторной школе, заполнили солдаты и офицеры. На сцену поднялись командир дивизии Деденко, начальник политотдела Воробьев, Ефремов и Перфильев.
Торжественную часть открыл Деденко. Он предоставил слово начальнику политотдела.
— Боевые друзья! — заговорил Воробьев. — Сейчас мы вручим ордена и медали солдатам и офицерам, отличившимся на Центральном фронте. Были эти люди и в недавних боях на Украине в первых шеренгах бойцов.
Получающие награды один за другим поднимались на сцену. Орден получил Шамрай, бережно положил его в карман гимнастерки.
— Награду оправдаю, — сказал он, осторожно пожимая руку командира дивизии своей огромной ручищей.
Ордена и медали получили саперы.
А потом был вызван Сорокоумов. Он уверенной походкой поднялся на сцену, и комдив прикрепил ему на грудь третью медаль «За отвагу». «Трижды отважный», — назвал Сорокоумова комдив.
Когда все награды были вручены, Воробьев объявил:
— А сейчас — концерт самодеятельности.
Занавес закрылся и вновь открылся. На табурете сидел Пылаев с баяном на коленях.
Из-за занавеса показался Шамрай.
— Конферансье, — сказал он, — это по-французски разведчик: пидсмотрит, шо артисты затеяли, и иде, докладае зрителю.
В зале засмеялись.
— Вальс «Дунайские волны».
Пылаев склонил голову и развел меха. Баян вздохнул, и со сцены поплыла нежная музыка.
Я прикрыл глаза — только так и любил слушать музыку еще с детства.
Пальцы баяниста бегали ловко и проворно по разноцветным клавишам. Пылаев поднялся, сделал шаг и закружил по сцене, аккомпанируя себе. Он кончил и поклонился.
— Полька-мельница, — объявил Шамрай следующий номер и скрылся за занавесом. Стало тихо. Чуть слышно раздалась трель, одна, другая, и сразу заполнилось все вокруг баянной скороговоркой. Рязанов, сидящий рядом с Сорокоумовым, задвигал плечами в такт музыке и, подавляя кашель, восхищенно речитативом говорил: — Ой, Коленька, ой, молодчик!
А Миронычев, прихлопывая ладонями, дополнил:
— Носи мою рубаху, Колька, попросишь штаны — отдам. Ей-богу, отдам!
После Пылаева Шамрай спел шуточную украинскую песню. Артисты из дивизионной самодеятельности показали маленькую инсценировку, высмеивающую Гитлера.
Впереди меня на подставные стулья сели комдив с Воробьевым, а рядом с ними — Ефремов и Перфильев.
— Русская народная песня «Тройка», исполняет Нина Ефремова.
Я вздрогнул. Нина прошла по сцене, в волнении приложив руку к груди. Ее ноги были обуты в маленькие черные туфли. В синей юбке и белой кофточке она выглядела юной и нежной. И если бы она вышла на сцену не петь, не декламировать, а просто показаться зрителям, одним этим снискала бы наше признание. Зал замер. Тронув рукой свои густые вьющиеся волосы, Нина запела грудным сочным голосом «Тройку» под аккомпанемент баяна Пылаева.
Пела она так, что я замирал и холодел.
Я слышал, как Воробьев шепнул Ефремову:
— У тебя клад, а не дочь.
Нину и Пылаева вызывали несколько раз. Они возвращались, взявшись за руки. И еще она пела «Средь шумного бала», и мне казалось — это я на балу встретил незнакомку и мне понравился стан ее тонкий и весь ее задумчивый вид.
Когда шли домой, Сорокоумов серьезным тоном спросил Пылаева:
— Уж не влюбился ли ты в дочку командира полка?
— Может быть, есть красивей моей Маши, но милее ее нет, — проговорил Пылаев и, немного помолчав, добавил: — Плохо вы знаете Кольку, у него твердокаменное постоянство. Я слово Машеньке дал. Вот Шамрай чуть не влюбился, но, когда Нина пела, он нашел, что его Ганна поет лучше. Как запоет, хоть святых выноси. И нежности у его жинки больше: взглядом плавит.
— А по-моему, так, — сказал Миронычев, — пока война не кончится, любовь на пятый план: для любви нужно время, покой… а здесь все мысли заняты боями, линией нашей. Вот когда линия работает хорошо, в душе соловьи поют, а когда порывы без конца…
— Вороны каркают, — закончил Сорокоумов и засмеялся.
Я шел молча, давая возможность солдатам высказаться.
Тогда — я хорошо это помню — я тоже разделял мнение Миронычева: в боях мысли заняты другим. Вот когда в тыл отведут на формировку — что-то такое появится… какая-то тоска в сердце. Но время формировки недолгое, и мгновенья эти коротки:
— Завтра, — сказал я солдатам, — будем строить линии к батальонам.
— Строить? — недоверчиво спросил Пылаев.
— Строить, Коля, из суррогата.
— Это вроде постоянку? — спросил молчавший до этого Рязанов. — Хлопот много, столбы надо, опять же — изоляторы, когти, чтобы лазить, провод трехмиллиметровый.
— Нет, друзья, все это проще.
— А как? — не удержался заинтересованный Миронычев.
— Возьмем колючую проволоку и натянем ее на шесты, без изоляторов, — подсказал Сорокоумов.
— Так будет утечка тока, и слышимости не станет, — возразил Пылаев.
— В том-то и дело, что слышимость будет чудесная. Утечки тока, безусловно, не избежать, но на слышимость это не повлияет, — сказал я.
В хате мы уселись вокруг стола, и я стал чертить схему связи на листе бумаги, при этом поясняя:
— В полевом проводе очень много сростков. Если провод был в эксплуатации, сростки плохо изолируются, замыкаются с землей, когда ток идет по линии. А в нашей линии на шестах утечка тока будет меньше, да и линию эту в любое время можно бросить. Отключил аппарат — и делу конец.
— Это дело следует опробовать, — рассудительно сказал Сорокоумов, — терять мы не теряем, а приобрести можем многое. В соседних дивизиях так давно делают.
На том и решили: опробовать.
С утра принялись за работу. Рязанов подвозил шесты, Сорокоумов долбил ямки для них, а Миронычев, Пылаев и я натягивали колючую проволоку. Когда-то в этом месте проходила оборона немцев и колючая проволока валялась, скрученная в большие круги.
Мы строили линию ко второму батальону, навстречу нам дул северный ветер, обжигал лицо колким снегом.
— Дьявольская крупа, — ворчал Пылаев, то и дело вытирая глаза.
— Коля, без выражений, — поправлял Миронычев, раскручивая проволоку, — что до меня, так мне колючка весьма приятна, она кусается, царапается и отравляет всю радость новаторского труда. А вот когда по линии не будет слышимости, я, ей-богу, лишусь чувств.
— Остряк-самоучка, дурак-самородок! — огрызнулся Пылаев.
— Коля, вы забываете, что здесь поле деятельности, а не подмостки самодеятельного театра.
Да, здесь было поле, голое поле, с голыми кустами по обеим сторонам дороги и с далекими крышами хат на горизонте.
— Подмораживает, — Сорокоумов с силой вырвал лом из земли.
Я смотрел в поле и соображал.
«Если подморозит и выпадет снег, это будет хороший изолятор… тогда можно оголенный провод класть прямо на снег. Долой шесты, долой лишний труд!»
Ничего не объясняя начальнику связи полка капитану Китову о своей работе, я просто сообщил ему, что веду солдат в поле в учебных целях наводить новую линию. Когда линия была готова, я включил в нее батальонный телефон и вызвал полковой коммутатор. Коммутатор ответил. Слышимость была чудесной.
— Товарищ седьмой, — вызвал я Китова, — докладываю по новой линии.
— Сколько распустили кабеля?
— Ни сантиметра.
— Что за шутки?
— Мы дали линию из колючей проволоки.
— А где достали изоляторы?
— Навели без изоляторов, прямо по шестам.
— Невероятно, — только и сказал начсвязи и оборвал разговор.
Иного ответа от него я не ждал. В тоне капитана Китова, в его отношениях к подчиненным, всегда сквозила какая-то подозрительность. Чувствовалось, что он постоянно обеспокоен сохранением незыблемости своего авторитета и очень осторожен к различным начинаниям. От начальника так и веяло холодком, никогда не согреваемой официальностью. Китов готов был ежечасно обвинять солдат в лености, нерадивости, медлительности, тугоумии. Но сам он не вызывал у нас восхищения своим интеллектом и не горел на работе. Он строго соблюдал режим дня, особенно в отношении сна и еды.
Возвращались на повозке Рязанова с песней с присвистом, любуясь шеренгой шестов, между которыми полудужками провисала мохнатая, уже облепленная снегом колючка.
На середине линии нам повстречался Китов в сопровождении командира роты связи старшего лейтенанта Галошина и командира штабного взвода. Они ехали верхом, и ветер развевал полы их шинелей. Длинноногий капитан слез с лошади и, подойдя ко мне, небрежно сказал:
— Это ненужный эксперимент. Я слыхал о таком виде связи, но в бою не до этого.
Меня это обескуражило: как и каждый человек, любил я слово одобрения. А его не последовало. Да и солдаты почувствовали китовский холодок. Когда начальник связи уехал, они нахмурились и больше не пели.
Перед селом на учебном плацу мы встретили Бильдина. Он занимался со своими пулеметчиками тактикой, Я с ним поздоровался и, отослав повозку с солдатами в роту, стал наблюдать за занятиями.
Вскоре к нам подъехал командир полка. Ефремов сидел верхом на сытом, играющем меринке молочного цвета, с белыми трепещущими ноздрями. Меринок считался лучшим в дивизии.
— Короткими перебежками вперед! — командовал Бильдин, вздернув курчавый клинышек бороды.
Солдаты перебегали, падали, бежали вновь. Со стороны казалось, они играют. Это не понравилось Ефремову, и он, склонившись с седла, начал поучать Бильдина:
— Главное — внушить солдату на учении самостоятельность действия. Ведь в бою не всегда боец услышит твой голос… Махни рукой, а он понять должен — вперед нужно, да скрытно, голубчик, без поражения, от ямки до ямки, от бугорка к бугорку. Вперед, упал наземь, — копни лопаткой у головы, барьерчик от пуль сделай.
Высказав все это, командир полка стал наблюдать за перебежкой.
— Как бежишь?! — вдруг закричал он маленькому солдату в большой шинели. Полы ее путались у того в ногах. Солдат покраснел, его мальчишеское лицо с черными испуганными глазками приняло плаксивое выражение.
— Разве можно едва волочиться под пулями, тебя же убьют! — прокричал Ефремов.
Солдат остановился.
— Ну и пусть… чем так-то…
— Как так-то?
— Так…
— Ну, как так?
— В шинели большой.
— Видите? — Командир полка показал рукой на солдата.
— Вижу, — ответил Бильдин.
— Замените шинель.
— Заменю, они только вчера прибыли.
— А это я вас не спрашиваю… Выполняйте.
— Есть заменить.
— Ну, а ты, — обратился Ефремов к юному солдату, — не падай духом из-за пустяков.
— Духом я не падаю, так вот, плашмя, случается.
Ефремов улыбнулся.
— И так не надо: падают слабые. Держись, друг, на ногах крепко: далеко еще нам шагать…
Он повернул коня и крупным наметом помчался к деревне.
— Учимся, Сережа, — говорил мне Бильдин, после отъезда Ефремова, — скоро в бой опять: под Звенигородкой намечается что-то интересное.
— В бой так в бой, — тоном старого фронтовика ответил я.
* * *
Утро было морозное. Ночью выпал снег. От холода он стал похожим на груды блестящих кристалликов. Мы заменяли провод, натянутый в батальоны, железным суррогатом. Была здесь и колючая проволока и трехмиллиметровая телеграфная.
Линию солдаты укладывали прямо на снег, лучшего изолятора не найдешь. В мирное время такая связь казалась нам неосуществимой: мы боялись утечки тока.
Рядом на повозке ехал Рязанов. Шинель у него подвязана по-деревенски, как армяк, — в талии плотно, а ворот раскинут, полы шинели, как обычно, заправлены под ремень.
— А-а-а… — напевал он, изредка подстегивая вороных кругленьких лошадок.
К вечеру весь кабель заменили.
Ночью я доложил начальнику связи о проделанной работе.
А на следующий день Китов отправил меня в армейские склады за получением имущества связи по накладной. Я ехал на огромном «студебеккере». Маршрут у меня был записан в блокноте.
Снег навалил толстым пластом. Запорошенная дорога обозначена вешками, стоящими по ее краям: палки, а на них метелки из скрученной соломы.
Пробираясь от деревни к деревне, я ориентировался по указательным стрелкам — «Подмиговцы 20 км», «Суслоны 17 км».
Впрочем, как только фронт отодвинулся дальше от этих мест, за указками перестали следить: одни торчали острыми концами вверх, а другие вниз. Мне приходилось расспрашивать жителей, куда ехать. Кое-как добрались мы до тылов армии. Долго получали на складе и грузили имущество. Время приближалось к вечеру.
По улицам кружила метель, шел густой, непроглядный снег. Ехать обратно в такую пору было небезопасно. Поговорив с шофером, я решил заночевать. К утру погода успокоилась. Мы выехали. Я догадывался, что Китов этой командировкой испытывает меня: связист должен быть расторопен.
Довольный выполненным заданием, я сел в кабину. Машина тронулась. Снег забил дорогу. Цепей шофер не имел. Колеса буксовали, вязли, «студебеккер» ревел, трясся от напряжения, продвигался медленно, как бы нехотя.
— Горючего жрет уйму! — пожаловался водитель.
Нас догнал «зис». На его колеса надеты цепи, и он продвигается с силой, расшвыривая в стороны снег. По следу «зиса» проехала полуторка, потом трофейная машина итальянской марки. За ними тронулась и наша машина.
Не доезжая километров пятнадцать до стоянки полка, шедшие впереди машины свернули в сторону, и наш «студебеккер» остался один.
В трех километрах от КП дивизии машина истратила запас горючего и остановилась. Шофер откинулся на сиденье:
— Все!
— Надо где-то бензин достать.
— Не мешало бы, — меланхолично ответил шофер.
— Жди у машины, пойду в дивизию.
КП дивизии стоял в большом селе. В нем сеть запутанных улочек с могучими тополями, припорошенными снегом.
Я долго ходил по селу, разыскивая узел связи. По жгутам проводов над крышей одного домика я догадался, что здесь ЦТС. Зашел. За спаренными коммутаторами сидела Нина.
— Вам пятого? — громко говорила она. — Даю. Минуточку, — извинялась она перед кем-то и переставила штепсель в другое гнездо.
— А надо без минуточек, — вмешался маленький лейтенант, с узким разрезом глаз, толстощекий, крепкий. На груди у него на красной колодочке висела медаль «За отвагу». Он стоял у стола и коротенькими ручками чертил схему связи.
— Разрешите мне поговорить с полком Ефремова, — обратился я к лейтенанту.
Нина обернулась.
— Здравствуйте, товарищ лейтенант, — приветливо улыбнулась она. — Вы Китову звонить будете?
— Да. Мне нужно позвонить ему, чтобы прислал бензин.
— Позвоните, — разрешил лейтенант и углубился в схему, что лежала на столе, расцвеченную красными и синими линиями.
— Минуточку! — Нина обернулась на дребезжание бленкера, бьющего по номеру коммутатора, как мотылек в стекло окна.
— Третий не отвечает, — сообщила она в телефонную трубку и обернулась ко мне.
— Я сейчас устрою вам переговоры. Только смотрите: в целях скрытности по телефону работать по позывным… ни званий, ни должностей, ни-ни…
Я тихо рассмеялся. Лейтенант заметил это и полушутливо пробурчал:
— Довольно странно предупреждать офицера связи об элементарных правилах переговоров.
— Ну и что же? — не растерялась Нина. — Повторение — мать учения.
Я сообщил Китову о положении своих дел и, получив обещание, что бензин вышлют, стал ждать, когда его привезут. А пока вышел на улицу и остановился у ворот, всматриваясь в начинавшую темнеть улицу. В разгоряченное лицо дул теплый ветерок, бросая легкие снежинки.
Я размышлял: расстояние до полка километра три, пока получат бензин да подвезут его, пройдет не меньше часа. Может быть, лучше обождать на ЦТС, там теплее? И там Нина…
Только шагнул в калитку — навстречу Нина.
— А я как раз пошла вас искать, — сказала она. Сейчас звонил Китов: кладовщик отсутствует, а без него горючее никто не отпустит. Придется немножко подождать. Знаете что, — решительно продолжала она, — пойдемте к моей хозяйке, она угостит борщом; вы же наверняка целый день голодны?
Меня тронуло ее участие, я действительно был голоден, но идти к ней стеснялся. Она заметила мою нерешительность.
— Вы не стесняйтесь: мы же солдаты.
Когда мы вошли в хату, освещенную керосиновой коптилкой, Нина сказала:
— Шинель можете повесить сюда, руки помыть вот здесь, сесть сюда. Выполняйте! Дайте хоть раз сержанту покомандовать лейтенантом.
Ее шутливый тон помог мне избавиться от чувства стеснения.
Нина засучила рукава гимнастерки, обнажив округлые руки, и ходила по хате на цыпочках, чтоб не разбудить хозяйку, мирно посапывающую на печи.
Я украдкой наблюдал за Ниной и ловил себя на мысли, что в иных условиях едва ли так просто пришел бы к ней. А здесь и встреча случайная и жизнь наша в условиях таких боев, как говорят, каждый день на волоске.
Нина сказала:
— Я перед вами в долгу, — она проворно нарезала хлеб и придвинула его ко мне, — помните ночь под Житомиром?
— Да нет же — я просто выполнял приказ командира полка и не знал, что вас встречу…
Я быстро поел, оделся.
— К нам в гости наведывайтесь, — сказал я на прощанье и приложил руку к шапке.
Будучи рядом с Ниной, я не находил в ней чего-то особенного. Она казалась мне простой девушкой, озабоченной повседневными своими делами, далекой от романтики.
Но вот она встала, улыбнулась и превратилась в ту, которая и раньше звала меня к себе улыбкой, беззвучным движением губ. Она протянула мне руку. Маленькая рука ее послушно лежала в моей ладони. Так не хотелось ее выпускать. Но рука выскользнула…
— Не сердитесь на меня за шутливый тон. И правда, вы хороший, Перфильев так говорит… — поспешно добавила она. — Как вы без шапки по линии шли во весь рост под огнем? Это очень смело… я хотела бы так.
— Ну что здесь смелого? Вот Перфильев смелый: танк подбил.
— Он — да… Как я хотела бы быть мужчиной… разведчиком, сильным, как Шамрай.
— Лучше не надо! — шутливо сказал я и вышел на улицу. Я шел быстрым шагом в поле, подгоняемый ветром в спину, шел и напевал. Засунув руки в карманы шинели, я обнаружил в них два свертка. В одном лежал хлеб, в другом — мясо. «Шоферу», — сообразил я и запел еще веселее. — Нина, Нина, Нина, Нина! — в этом имени для меня была музыка.
Шофер сидел около костра. Он очень обрадовался моему приходу.
Вскоре Рязанов подвез в канистре бензин и машина тронулась.
Встречали нас Пылаев, Миронычев и Сорокоумов.
— Товарищ лейтенант, — сказал Сорокоумов, — завтра партийно-комсомольский актив нашего полка. Мы с вами приглашены.
— Хорошо, пойдем.
В следующий вечер мы с Сорокоумовым шли к зданию клуба, где должен был собраться актив. Клуб помещался в школе. Оттуда слышались смех и веселый говор, совсем как в мирное время. Только отдаленный гул разрывов напоминал о войне.
— Опять станцию бомбят, — сказал кто-то.
— Бомбят, — отозвался Сорокоумов. — И так каждый день, как по расписанию. Прилетят, отбомбятся, побьют людей, дома пожгут и улетят… сволочи!
Я тоже чувствовал озлобление к врагу. Теперь это чувство не покидало и меня. Припомнились два трупа рыжеволосых летчиков, которые мы с Бильдиным видели по пути на фронт. Тогда у меня на миг возникло что-то похожее на жалость к погибшим… Сейчас я был бесконечно далек от этого.
Народу собралось уже много, хотя до начала собрания оставался еще целый час.
Группа солдат и офицеров — все подстриженные, побритые, посвежевшие за время отдыха — окружила Перфильева. Стройный, по-военному подтянутый, Ефим рассказывал что-то окружавшим его и временами раздавался дружный громкий смех. Басовито хохотал Шамрай.
— Це так и було, як воны излагают. Я цього хрица отодрал от пулемета, поставил на ноги и говорю: «Хоть у нас пленных не бьют, но тебя, стерву, за твой гнилой фанатизм надо трохи». Я его и смазал, а он не сдюжил, залег и не встае… А потом у него трохи прояснилось и вин по-ихнему пытае, де вин. А я кажу: «В социалистичной державе, кажу, не робей, мы еще с тебя людину зробимо. Вставай, кажу, який ты неустойчивый хвизически и политически».
Я постоял, послушал, посмеялся вместе с остальными я пригласил Сорокоумова к шахматному столику.
— Сыграем?
— Можно.
Сорокоумов начал игру двумя конями.
— Итальянская партия, — пояснил он.
Я насторожился: «Кажется, он меня разгромит».
— Любит Перфильев вспоминать веселые истории, — сказал я, старательно обдумывая ход.
— Любит и умеет, — подтвердил Сорокоумов и, немного помолчав, добавил: — Только он всегда старается посмешней рассказать, чем бывало на самом деле. Вообще он серьезный человек и ничего не прибавляет, все как в боях было. Вот он, скажем, вспоминает бой под Пустынкой… Гарде! — построив так называемую вилку конем под ладью и королеву, предупредил Сорокоумов.
— А что за бой был под Пустынкой? — делая вид, что вилка нисколько меня не озадачила, спросил я.
И когда Сорокоумов стал рассказывать, я с удовольствием слушал его, оттягивая минуту полного своего поражения.
— Да, — закуривая и потихоньку пуская дым, начал Сорокоумов. — Перфильева я знал еще младшим политруком, с двумя кубиками в петлицах. Это в начале войны было, дивизию нашу только сформировали, дали ей номер — «два», так до сих пор с этим номером воюем. Так вот Перфильев был тогда политруком роты, состояла она из балтийцев. Видите, он хотя роста и высокого, но среди балтийцев казался маленьким: во, дяди были, под потолок. «Мы из Кронштадта», — любили говорить. Подымались в атаку — пели «Интернационал». И весь полк подхватывал. Помню, бегут матросы с автоматами вперед, только тельняшки пестрят. Но эти бои были, как говорят, местного значения… А фронт отходил. Закрепились мы под селом Пустынкой. Немец рвался вперед, да не мог уж: и техникой мы поокрепли, и владеть ею научились получше, и опытнее стали. Но все же приходилось туго. Это вот Перфильева сейчас послушать — смешно. Только удивляешься, когда он успел тогда все рассмотреть: как фрицы на корточках прыгали, шмутки теряли и бога звали на помощь. Но до этого очень трудно приходилось. Пустынку хорошо укрепил противник. Сидел этот пункт на шоссе, как очки на носу. Семь раз ходил наш полк в лобовую атаку, будь она неладна. Давно поредели матросские роты. Я тогда стрелком был. Пришлось хлебнуть на передовой. На Перфильева поглядишь — диву даешься: кремень — не человек. В бою всегда впереди, с солдатами, и вроде с каждым успеет поговорить. Мы с боем тогда проползли метров триста под огнем, а Перфильев километры оползал. Он и в траншеях не отдыхал. Ходил от бойца к бойцу, предупреждал: немец в контратаку собирается… И взяло меня удивление: какой крепости человек. Я как-то спросил его попросту: «Младший политрук, где ты силы для боев берешь?» А он отвечает: «Партия дает». Крепко запали мне его слова в память. Вскоре я и сам в партию вступил. Рекомендацию Перфильев дал. Многих в полку он рекомендовал. Он всегда в боевых порядках, видит, кто коммунистом быть достоин.
Немного помолчав, мой партнер спросил:
— Ну что, доиграем?
— Зачем… Мой проигрыш, — сознался я в своем поражении.
Перед началом собрания был избран президиум из лучших людей батальона: капитан Оверчук, Шамрай, Перфильев, старший лейтенант Бильдин вместе с парторгом своей роты.
Встал Перфильев и попросил почтить память погибших в последних боях. Потом он сказал:
— В недавних боях мы задержали немцев, не дали им стратегического простора, помогли командованию фронта создать сильный заслон, и в этом есть заслуга всех присутствующих здесь. Сегодня получено радостное сообщение: под Шполой и Звенигородкой окружена группировка немцев, в ней больше десяти дивизий.
— Ура-а! — закричали с мест.
Когда «ура» стихло, Перфильев закончил:
— В новых боях, надеемся, коммунисты и комсомольцы поведут за собой наших славных солдат.
Начались выступления.
Первым говорил Бильдин, трогая свою бородку сухим кулаком:
— Скоро слово предоставим пулеметам, управлять которыми будут обученные на формировке пулеметчики. Заверяю вас, они не подведут.
Потом слово взял Сорокоумов:
— Боевые товарищи! Партия была и есть в авангарде всех начинаний и дел нашего народа. В труде она ведет и в боях. Мы, коммунисты, всегда должны это помнить. Заверяю вас от имени связистов нашего взвода, что мы обеспечим вам управление в бою, а где нужно — и огнем поможем. В этот раз и связь мы давали, и пехоту огнем от танков отсекали, и танки поджигали.
Сорокоумову долго, дольше чем он говорил, аплодировали. Он стоял на сцене и водил смущенно рукой по высокому лбу с залысинами.
— Ну вот и все, кажется, что я хотел сказать, — в общем не подведем.
Закрывая собрание, Перфильев сказал:
— До встречи в боях!
Я видел, как он обвел всех взглядом пожившего человека. В эту минуту не верилось, что ему всего двадцать четыре года.
* * *
Полк готовился к новому походу.
Занимаясь с солдатами в поле, я видел, как автомашины привозили только что полученные новенькие пушки, свежевыкрашенные в зеленый цвет, — полковые короткоствольные и дивизионные, с длинными стволами. Обозники подбрасывали боепитание.
В один из дней полк был поднят по боевой тревоге. Начался марш в район Корсунь-Шевченковского. Мой взвод шел за повозкой Рязанова. Погода стояла слякотная, поля пестрели белым и черным, падал липкий снег. Сотни ног месили густую тягучую грязь.
Я шагал, сдвинув на взмокший затылок шапку. Кирзовые сапоги промокли и терли ноги. Ватные куртка и брюки набухли, отяжелели, а револьвер, болтаясь на ремне в парусиновой кобуре, пребольно колотил по боку.
Обозы то и дело застревали. Лошади надрывались, волоча нагруженные повозки. Солдаты толкали подводы, вытаскивали их из ухабов, крыли на чем свет стоит погоду.
Когда выехали на более твердую дорогу, Рязанов сказал мне:
— В наших краях такого нет. У нас лучше. Зима так зима. А здесь не разбери-бери. Тоже мне климат!..
— На войне, милый, везде плохо, — возразил я. — Хоть и в Крыму воюй…
На взмыленном коне подъехал Перфильев. Он слез и повел коня в поводу.
— Ну, лейтенант, — сказал он тихо, — важную задачу решать идем. Немцам под Корсунью устроим второй Сталинград.
У Перфильева под глазами синие тени и на гладковыбритых скулах желтизна.
«Устал ты, Ефим», — подумал я. И в то же время меня кольнула его официальность. Что, он имя мое забыл?
«Все же чин обязывает, — с иронией подумал я. — Что ж, будем официальны».
— Наверное, не спал, товарищ майор?
— Почти что. А ты устал? — в свою очередь спросил он.
— Нет.
— Садись на лошадь. А то мне в седле дремлется… Сон надо разогнать, солдат подбодрить. Садись, отдохни, взмок весь.
— Нет, товарищ майор. И у меня солдаты есть.
Перфильев нехотя взобрался в седло и вдруг наметом умчался по полю в голову колонны.
К вечеру остановились в маленьком селе, близ города Белая Церковь. Село носило следы недавних боев. Кругом разбитые снарядами хаты, свежие воронки, трупы лошадей в кюветах.
Привал предполагался обычный, шестичасовой. Я отдал распоряжение ННСам навести линии в батальоны и, когда связь появилась, зашел в хату, где сидели командиры взводов, просушивая портянки перед ночью. Лейтенант-радист, опустив портянки на пол, сидя дремал перед огнем.
Я сбросил промокшие насквозь сапоги и улегся спать на солому, набросанную на полу. Что может быть приятней для усталого солдата! В это время проснулся лейтенант-радист, поднял портянки и снова задремал. Когда голова его, отягощенная сном, падала на грудь, он спохватывался, тусклым взглядом осматривался по сторонам и в его добрых глазах возникал вопрос:
«Когда же это кончится?»
— Ложись спать, а портянки на скамейке раскинь, — предложил я.
— Нет, — сонно ответил радист, — сейчас в Белую Церковь поеду, там у меня тетка и сестренка… не знаю, живы ли.
Вскоре он уехал. Я спал до подъема. Стоянка по приказу командования продлилась до вечера.
Ночью подходили к Белой Церкви. Слышно было, что город бомбят. В ответ били наши зенитки.
Около города к нам подъехал верхом лейтенант-радист. Он побывал в Белой Церкви. Поравнявшись со мной, слез с лошади.
— Тетю убили… Сестренка одна осталась… — сказал и замолчал, скрипнув зубами. Чувствовалось, он не хотел утешений, и я, поняв это, просто молча протянул ему папироску. Радист взял ее и жадно начал курить.
Переход от Белой Церкви показался мне бесконечным; моросил мелкий дождь, грязь по колено. Шинель набухла и давила плечи.
На одном из коротких привалов ко мне подошел Бильдин.
— Что ты здесь стоишь?
— Сесть негде: мокро везде.
— Пойдем под навесик, там суше.
Привал был на хуторе, от которого остался длинный кирпичный остов сарая. В одном углу солдаты на скорую руку сделали соломенный навес, жались под ним. А возле сарая, на слякотной дороге, раскинулся обоз, уходя далеко в туманное марево. Ездовые, завернувшись в плащ-палатки, сидели на передках, и над ними курился жидкий табачный дым.
Мы с Бильдиным сели у стены сарая на снег, и он стал рассказывать о своей роте:
— У меня не солдаты, а золото. Представь, тащат «максимы» по такой грязи и только одно от них слышу: «Ничего, до боя дотянем».
Как водится в таких случаях, я похвалил своих.
Марш продолжался. Из строя выбывало все больше и больше лошадей. Артиллерия отставала.
Оверчук мобилизовал волов и на них тянул батальонные противотанковые пушки сорокапятки.
Комдив Деденко, проезжая на «виллисе», увидел Оверчука. Тот ехал на горячей гнедой кобылице вдоль колонны, подбадривая отстающих.
— За волов — молодец комбат! — крикнул ему Деденко. А подполковник Воробьев, ехавший вместе с Деденко, остановил машину, слез и пошел пешком с солдатами:
— Ничего, сегодня придем. Цель близка.