Глава первая

Глава первая

В бою при форсировании Прута меня ранило. Было раннее утро. От полноводной реки, затопившей луга, поднимался туман. Ночью стрелки нашего батальона подползли к траншеям противника почти вплотную. В минуты затишья, когда не светили ракеты и отдыхало оружие, я слышал голоса немцев. Мне становилось не по себе оттого, что враг так близко. Через час или два с ним придется драться на короткой, самой опасной дистанции.

В пять утра подали голос батальонные восьмидесятидвухмиллиметровые минометы. Они выпустили по десять — пятнадцать мин каждый. Еще стоял звон в ушах от минометной стрельбы, как сразу же отозвались полковые пушки и дивизионные гаубицы.

Красные ракеты, разрывая в лохмотья туман, рванулись в небо.

Солдаты ворвались во вражеские траншеи. Связисты не отставали от стрелков. Я бежал по ходу сообщения, ища командира стрелковой роты, чтобы спросить его, где ставить телефон.

Добежал до разветвления траншеи. Прямо передо мной — черная дыра блиндажа. Дыра осветилась. Меня ударило в ногу ниже колена. Я упал.

Ко мне нагнулся бежавший следом Пылаев. Он разорвал зубами индивидуальный пакет и неумело, торопясь, принялся накручивать бинт мне прямо поверх штанины.

Кругом еще трещало, гремело — бой продолжался. Гитлеровцы оборонялись ожесточенно. Пылаев тревожился. Немцы не были еще выбиты из траншей и могли в любую минуту вновь появиться здесь.

Подоспел санитар. Он и Пылаев понесли меня на плащ-палатке. Я потерял много крови. Казалось, что земля качается, что воздух наполнен сплошной гарью и я вдыхаю в легкие горячие иглы. Было душно, с каждой минутой я слабел, и сознание то гасло, то вспыхивало, словно кто-то громко щелкал выключателем, то открывая мне приметы жизни: лицо санитара, клочок поля, угол дома, то снова пряча все в жуткую тьму с прыгающей в ней зеленой птичкой.

Когда я пришел в себя и осмотрелся, то увидел, что лежу на соломе в ряду других раненых. Рядом спиной ко мне сидел рослый человек с перевязанной шеей. Когда он обернулся, я узнал его: старший лейтенант Каверзин. Вот как привелось встретиться! При форсировании Прута ему снова изменило короткое фронтовое счастье: задачу своим батальоном он выполнил блестяще, но был ранен.

— Очнулся? Вот хорошо! — пробасил Каверзин и крикнул: — Доктор, доктор, сюда!

В хату вошел военный врач.

— На улице великолепно, только грязь, — сказал кому-то врач с легким кавказским акцентом.

Я узнал его. Это был капитан Горян из медсанбата. Когда наступление шло быстро, он с двумя санитарами, если возможно — с повозкой, образовав так называемый передовой узелок, двигался за полками, принимая раненых, группируя их, оставляя под присмотром населения или местного медперсонала. Горян всегда в телогрейке, на плечах которой топырятся измятые погоны, поверх правого погона — ремень санитарной сумки, на поясе — пистолет и холщовый мешочек с парой гранат. Капитан — весельчак, острослов, но сейчас он не расположен шутить. Лицо у него серое, помятое, измученное.

Врач подошел ко мне.

— Очнулся, лейтенант? Ну и прекрасно. В ноге у тебя от осколочка дырка. Видно, гранаткой метнули в тебя. Да нашего брата карманной артиллерией не удивишь. Ну, проси, чего душа желает. Есть хочешь? Этого, брат, нет. Впрочем, пойду, атакую какую-нибудь проходящую кухню.

Вскоре капитан раздобыл супа, но целительным он оказался не для всех: к вечеру двое раненых все-таки умерли.

Крупно шагая по хате, Горян негодовал:

— Сам, все сам! Сам — медсанбат, сам — похоронная команда!

В хату доносился гомон движущегося мимо обоза. Уставшие лошади храпели, возницы, погоняя их, изловчались на все голоса: то ласково упрашивали шагать побыстрее, то сыпали отборными ругательствами. То и дело скрипели двери. В комнату заходили солдаты, занося на сапогах пудовые пласты липкой грязи.

— Куда же вы? — сердился врач. — Разве не видите — раненые.

— Погреться! — отвечали солдаты. — Единственный дом остался, да и тот вы заняли…

Солдаты закуривали, грелись. Уходили.

Каверзин, мой сосед, большую часть времени сидел: рана на шее не позволяла ему лежать. Опершись на правый локоть, склонясь ко мне, он неторопливо рассказывал:

— Я, паря, человек с заквасочкой, потомственный ангарец. Фамилия наша распространенная. Родня моя в рыбаках, в охотниках, в казаках, в партизанах. У Лазо на виду была. А дядя мой, отца родной брат, ходоком к Ленину был в восемнадцатом.

Я говорил ему:

— Мы с тобой почти земляки. Я ведь красноярец.

— Вот это здорово. Сибирячок, значит? Будем держаться вместе.

К вечеру в хату вошла группа людей во главе с полковником — заместителем командира дивизии по тылу. На нем бурка, кубанка с огненным верхом, в руке нагайка. Свита его — на вид лихие рубаки, молодец к молодцу. Я и раньше замечал, что у тыловиков подчас больше военного шика, показного молодечества, чем у окопников.

Сбросив бурку на руки одного из своих подчиненных, полковник одернул гимнастерку с четырьмя орденами Красной Звезды. В дивизии офицеры шутили по его адресу: «Весь в звездах — только не светит».

Полковник сказал врачу:

— Придется, доктор, убрать отсюда ваших пациентов.

— А куда прикажете их переместить?

— В село, в больницу. Пока, до подхода госпиталей, раненых собирают там.

Врач охотно согласился.

— Давыдов! — крикнул полковник.

— Я! — звякнул шпорами солдат в плащ-палатке, сидящей на плечах на манер бурки.

— Слетай в село, организуй там волов для перевозки раненых. Да мигом!

— Слушаюсь! — козырнул конник и выпорхнул за дверь.

— Лихой казак! — похвалил врач.

— По должности сапожник, — пояснил полковник.

Меня температурило. Ночью я метался в бреду. К утру температура снизилась, но начала мучить бессонница. Стоны товарищей, чей-то залихватский храп, крики ездовых, доносящиеся с дороги, — все это казалось невыносимым; если стонал раненый — думалось, что боль его смертельна, если храпел кто-то во сне — казалось, что человек задыхается.

Я принялся усыплять себя испытанным способом. Мысленно взяв коробку спичек, стал доискиваться корня ее происхождения. Было дерево, а еще раньше семя… Уснул…

Рано утром нам объявили, что транспорт готов. Санитары вынесли раненых на улицу. К хате подтащилась бричка. Два чесоточных вола равномерно покачивали головами, прожевывая жвачку.

— Кого тут треба везти? — спросил длинноусый возница, затыкая кнутовище за пояс старенького бурого зипуна.

— Вот этих! — показал врач на Каверзина, меня и еще нескольких раненых.

— Добре. Я трохи волив подкормлю та колеса пидчищу: грязь скаженна.

* * *

Кончался март, но холод еще держался. По обе стороны дороги тянулась степь с редкими оголенными кустами. Бричка тащилась кое-как. Пожилой возница плелся сбоку, постегивая волов, покрикивая на них:

— Цоб, цобэ!

Он с трудом вытягивал ноги из грязи. Бричка тряслась, скрипела, проваливалась в колдобины, стонала на все лады. Волы, окруженные облаками пара, часто останавливались, с надрывом мычали, просительно поглядывая на хозяина.

Раненые замерзали. Кто мог — слезал на дорогу разогреться ходьбой. Я, к сожалению, был лишен такой возможности. У меня застыли ноги. Здоровой ногой я шевелил, но от лежания в одном положении она отекла и ее покалывало, как иголками, раненая же и болела, и мерзла, и нечем было ее согреть.

Я старался не думать о холоде, о боли и всматривался вдаль. Не покажутся ли там хаты села? Нет, не видно… А Каверзин не унывал. Он напевал развеселые частушки:

Моя милка маленька, чуть повыше валенка,

В лапотки обуется, как пузырь надуется.

Нас привезли в районный центр.

Госпиталь должен был разместиться в сером двухэтажном здании. Пока госпиталь еще не подошел, нас принимали больничные врачи. Меня и Каверзина поместили в палату, предназначенную для офицеров.

Врачей в больнице оказалось достаточно. Главный врач недавно вернулся из партизанского отряда. Судя по значку участника хасанских событий, был он в военном деле не новичок. Украинец, он говорил по-русски хорошо, но трое его помощников, выходцы из Западной Украины, русским языком владели весьма неуверенно, путали польские слова с украинскими, в обращении к офицерам то и дело вставляли слово «пан».

— Товарищ! — постоянно поправлял их Каверзин.

— Да, да… товарищ… — смущались они. — Цэ есть не добздный привычк, пан офицер.

Вначале в офицерской палате нас было всего двое, но через несколько дней появились три летчика. В свободное время они играли в домино вместе с нами. Летчики играли с шиком и умело. Я быстро получал столько «шуб» и «козлов», что и со счету сбивался. Летчики надо мной потешались, и я не на шутку сердился.

— Зря кипятишься! Нам давно известно, что пехотка не особенно остра в этих делах, — говорил мне летчик с переломанной ногой и выразительно стучал указательным пальцем по своему лбу. Но за меня вступался Каверзин.

— Вы, мухи! Не оскорбляйте представителей царицы полей, а то крылья оборву, — басил он. — Пехоте все рода войск должны кланяться в пояс. А связи — до самой земли.

Каверзин присаживался на кровать ко мне и начинал информацию. Первым пунктом шла сводка Совинформбюро — ее вывешивали во дворе, на дверях, и он ходил ее читать. Вторым пунктом шли его дела сердечные с некоей госпитальной медсестрой: девушка себе на уме, дает понять, что серьезный разговор может быть после войны, а сейчас… ему воевать, а ей работать. Но не будь он Каверзин, если после войны не женится на ней, он ей докажет, что значит его слово.

* * *

Был апрель… Меня перевели в разряд «ходячих». И все чаще посматривал я из окна второго этажа в далекие посвежевшие поля. В высочайшей синеве проносились стаи уток и гусей. Я вспоминал своих товарищей, и меня непреодолимо тянуло к ним. Дивизия шла уже по Румынии. Мы с Каверзиным все чаще поговаривали о выписке. Его рана уже почти зажила. Госпитальное житье вначале, после фронтовых тягот, нравившееся нам, становилось все томительнее. Однажды по госпиталю пронесся слух: приехала комиссия, будут выписывать. Она и в самом деле появилась.

Всех офицеров пригласили в кабинет главврача, и председатель комиссии майор из санотдела армии заявил нам:

— Все ходячие раненые должны поездом (железнодорожное сообщение восстановлено) отправиться во фронтовой госпиталь в Вапнярку. Сюда поступят свежераненые с передовых позиций.

В этот же день вечером выписался Каверзин. Он уходил в часть, положил на память в карман гимнастерки вырезанную из его шеи пулю и сказал мне:

— Что ж, Сережа, поправляйся — да к нам в дивизию, будем счеты с фашистами сводить. Я тебе напишу, в каком батальоне буду…

— А вы, летуны, — обратился он к летчикам, — рубцуйте кости — да быстрее к нам в гости, на помощь пехоте.

И, пожав всем крепко руки, ушел.

Грустно мне стало без Каверзина. На другой день я получил в канцелярии документы и, прихрамывая на больную ногу, вышел на улицу, залитую весенним солнцем.

И вот я на станции. Здание вокзала разбито. Каким-то чудом в груде кирпича сохранилась одна комнатушка. В ней расположился начальник станции со всем штатом: тут и диспетчерская, и дежурный по станции, и стрелочники, и военный комендант. Комендант измучен, рассержен, сидит с телефонной трубкой у уха. Всем обращающимся к нему он кричит ожесточенно:

— Занят! Занят!

Я толкнулся в комнатушку, но в ту же минуту вернулся. Она была набита людьми, жаждущими разговора с комендантом. Узнать что-либо было невозможно. К счастью, подвернулась телефонистка — толстая, румяная, общительная девушка. Она быстро ввела меня в курс дела: сейчас в сторону Вапнярки пойдет эшелон с порожними цистернами из-под горючего, на них и нужно прыгать.

— А вон те дураки, — она показала в окно, — забрались в санитарный поезд и, бесспорно, сегодня заночуют здесь.

Поблагодарив телефонистку, я поплелся к составу с цистернами. На платформу мне помог забраться смуглый офицер средних лет, с усами и, несмотря на теплынь, в казачьей папахе.

— Ранен, дружище? — спросил кавалерист.

— Ранен, во фронтовой госпиталь еду.

— Я тоже, брат, весь исполосован, живого места нет, желудок, считай, весь вырезан… Скоро поедем, видать. Наш самый надежный, пары пускает уже… Надо кишку набить, а то в дороге трясет.

Так как у него желудок был «весь вырезан», он набивал пищей «кишку» и набивал обстоятельно. Мы разговорились.

— Ты из стрелковых частей?

— Да.

— Из чьей дивизии?

— Ефремова.

— Малозначительная дивизия. Я был у генерала Доватора, а сейчас у Плиева.

— Видишь ли, дорогой, бывают в малозначительных дивизиях значительные люди и, наоборот, случаются в прославленных дивизиях балаболки и трусы.

— Чего только не бывает, — миролюбиво согласился кавалерист. — Однажды мы с покойным Доватором по тылам у немцев рейд совершали. Генерал, как всегда, впереди, а я попал в головной эскадрон, за генералом. Ночь воробьиная. Влетаем в деревню. Клинки наголо! Боже мой… Каша с маслом! Пленных, обозов, пушек! Жители рыдают, целуют нас. Сказка, дружище, а не бой.

До Вапнярки мы сменили несколько составов. Выбирали поскорее отходящий, усаживались, и казак пичкал меня своими рассказами о лихих рейдах.

Мой новый знакомый был ранен во время бомбежки осколком в бедро. Звали его Миша Чувалов. Я решил не терять его из виду: вдвоем веселей.

На следующий день мы с Чуваловым отправлялись из Вапнярки, нас эвакуировали дальше, в тыл. В открытых дверях теплушки виднелось разрушенное поле аэродрома, разбитый «дуглас», покореженные части зенитных пушек, глубокие бомбовые воронки. На днях немцы совершили на Вапнярку массированный налет.

Тяжелобольных погружали в вагоны на носилках. Пронесли девушку без ног. Санитары под руку вели лейтенанта с забинтованным лицом, у него не закрывался рот.

В нашу теплушку привели военного фельдшера. Жестами он пояснял историю своей контузии. Потеряв на время слух и голос, фельдшер не потерял способности шутить. Он, оживленно жестикулируя, изобразил, как его подбросило взрывной волной, хватался за живот, намекая на приключившиеся с ним колики.

Эшелон тронулся. Без особых приключений мы прибыли в Черкассы. Там всех раненых на грузовиках стали развозить по госпиталям.

Город украшался флагами, транспарантами: приближалось Первое мая. Уцелевших домов в городе осталось мало. Окна были залатаны фанерой, жестью, заложены, кирпичом. Нас с Чуваловым привезли прямо в госпитальную баню. Баня была настоящая, теплая, чистая. Я давно не мылся с такими удобствами. Одно меня смущало, да и не только меня: между скамейками сновали одетые в белые халаты сестры, предлагая помыть тех, кто не мог обойтись без посторонней помощи. Молоденькая сестричка подскочила ко мне:

— Вам потереть спину?

— Что вы… Не надо, — обомлел я.

— Потрите мне, — попросил Чувалов, — рана в боку, не могу сгибаться.

Он оказался не очень застенчивым, шутил с девушкой, наговорил ей комплиментов. После перевязки нас отвели в палату, и мы улеглись в чистые постели. Потом появилась старушка библиотекарь и записала нас. После нее нас навестила старшая сестра и сообщила распорядок дня.

Увидев сестру. Чувалов привстал в постели:

— Знаете, сестрица, сердце болит — до дома мне не так далеко… С Ростова я, чистых донских кровей казак… У генерала Доватора служил, у Плиева. Отчаянные головы, ну и себе подбирают под стать… Да вы присядьте. В ногах правды нет.

— Простите, я тороплюсь, к вам зайду попозже.

Сестра ушла.

— Ну и девка! — зачмокал губами Чувалов.

И в самом деле девушка была хороша — высокая, статная, русоволосая, с сочными яркими губами.

— Чур, Сергей, дорогу не перебивать, я первый начал, — предупредил Чувалов. — И потом она, видать, умная: зрелым мужчинам больше доверяет. Слыхал?.. Позже придет… когда вы уснете.

Сестра не обманула, она пришла, но пришла вместе с начальником отделения, женщиной-врачом.

Начальник отделения стала заполнять истории болезней. Чувалов не желал сознаться в присутствии красивой сестры, что был ранен не на передовой, а в тылу при бомбежке.

— Где ранен?

— Ранен на самом что ни на есть поле боя, — отвечал Чувалов.

— Чем ранен?

— Осколком самой большой бомбы.

— Кто оказал первую помощь?

— Э-э-э… не помню: был без сознания.

Чувалов не хотел говорить, что первую перевязку ему сделали далеко от передовой. Ему так хотелось выглядеть героем.

Из Черкасс меня отправили в госпиталь легкораненых в Золотоношу.

Шла весна, по-украински теплая и пахучая. Сирень окуталась голубоватой дымкой цветения. Днепр возле Черкасс плескался яхонтово-зеленый, могучий и ласковый.

В Золотоноше, как и в Черкассах, вместо домов стояли серые скелеты зданий. В центре парка — братские могилы и граненый обелиск: памятник танкистам, погибшим в боях за город. Золотоноша! Красивое название, наверно, городок когда-то был похож на букет — так много в нем и вокруг него зелени.

Госпиталь помещался в огромном парке. Когда я шел через парк к нему, я увидел выздоравливающих солдат, кучкой сидящих на полянке, перед ними стоял и что-то рассказывал им офицер. Видимо, шла политбеседа. Я подошел поближе.

— А когда союзники второй фронт откроют, давно ведь обещали? — выкрикнул один из солдат.

Его голос показался мне знакомым. Пригляделся: Пылаев! Отойдя к дереву, я дождался конца занятий.

Встретились, как полагается старым друзьям, с объятиями, с поцелуями, с расспросами.

Кольку ранило на румынском берегу Прута разрывной пулей в мякоть седалища. Теперь он доживал в госпитале последние дни. Он высказал мне свои опасения: из госпиталя чаще всего отправляют в запасные части и тогда — прощай родной полк.

— Увезу тебя с собой, — пообещал я. — Мне через несколько деньков на фронт пора. Доберемся в полк, а там всегда примут.

Потом разговорились об однополчанах.

— А как наши там? Бильдин, Рязанов, Белкин? — спрашивал я.

— Бильдин ранен в голову, едва ли выживет, эвакуирован в тыл. Рязанов — в ногу. Белкина ранило под Бугом. Говорил фельдшер, что тяжело.

От этих новостей у меня больно защемило сердце.

Через несколько дней мы с Пылаевым сидели на крыше товарного вагона, и Колька, расстегнув ворот гимнастерки, без конца пел:

Ночь коротка, спят облака…

Ехали мы долго. Эшелоны шли только днем. На ночь останавливались где-нибудь на перегоне. Ночами немцы бомбили дорогу, станции. Обычно в сумерки мы с Пылаевым уходили в ближайшую деревню, чтобы переночевать там.