Глава девятая РИМЛЯНИН
Глава девятая
РИМЛЯНИН
Партер и галерка римского театра заполнены. Идет пьеса Леонида Андреева «Жизнь Человека». Право постановки выкуплено у вдовы драматурга.
Саша Черный окидывает взглядом сидящую рядом семью Леонида Андреева, с которой почти сроднился. Восторженная девочка, шепотом повторяющая слова пьесы, — это тринадцатилетняя Вера Андреева, рядом с ней мальчик помладше — брат Валентин[105] («Тин»); ему одиннадцать. Савва[106] сейчас задумчив, от чего усиливается сходство с отцом. Возле Саввы — Анна Ильинична, погруженная в себя; ей чуть-чуть за сорок, и она все еще очень красива, но красота какая-то цыганская, инфернальная, тяжелая. Вот Нина — дочь Анны Ильиничны от первого брака, в Берлине она посещала драматическую студию и считает себя актрисой. С ней рядом женщина средних лет, это Наталья Матвеевна, «тетя Наташа», как зовут ее дети, вдова брата Леонида Андреева; в семье Анны Ильиничны она вроде прислуги за символическое жалованье. Ну и рядом с самим поэтом жена, воспитатель всех этих детей, изрядно измотавших ей нервы.
Вот уже второй месяц Александр Михайлович и Мария Ивановна живут в Риме. Нельзя сказать, что они обрели здесь твердую почву под ногами. В Италии было лишь немногим лучше, чем в Германии. Ко времени их появления здесь итальянская Национальная фашистская партия уже осуществила свой «поход на Рим» (27–30 октября 1922 года), а ее лидер Бенито Муссолини стал главой правительства и произносил зажигательные речи с балкона палаццо Венеция. По улицам Рима маршировали «чернорубашечники».
По счастью, все это чисто пространственно было далеко, потому что наши герои поселились не в самом Риме, а в его окрестностях — в Кампанье[107], районе диких предгорий Апеннин, которые Андерсен сравнивал с «развернутой страницей всемирной истории». Здесь каждый холм, каждая кочка могли оказаться древним памятником, возраст местных акведуков и вилл терялся в веках.
Анна Ильинична Андреева не случайно остановила свой выбор на Кампанье. Девять лет назад, весной 1914 года, ее привозил сюда покойный муж. Теперь, сняв дачу (по-местному «виллу»), она писала матери в Петроград о том, какая красота вокруг: «Изумительное сочетание орловских полей и жаворонков с Римом, Нероном и Каракаллой. От нас до Кампаньи пятнадцать минут. Город обрезается сразу же, как по линейке, и сразу бесконечные дали, воздушные горы и широчайшее небо, лазурное и чистое, как в первый день мироздания, с грядками нежнейших облачков. С каждого холма вид такой широты, будто смотришь с высочайшей горы. По Кампанье хочется летать, плавать, кататься боком. Я, как выхожу, начинаю вслух твердить, как идиот: какая красота!» (цит. по: Андреева В. Эхо прошедшего. С. 198).
В этой красоте и оказался Саша Черный, ставший, хотя и на время, римлянином и заучивший свой новый адрес: виа Роверетто, 15. Из центра города он добирался сюда на трамвае по длинной виа Номентана, которой было две тысячи лет, и сходил на конечной станции, откуда уже были видны туманные силуэты гор.
За узорчатой оградой их дома уютный садик с зарослями роз, олеандра, лимонного дерева. Домик привратницы, у которой поэт часто бывает: он дружит с ее крошечной дочуркой. Дорожки, посыпанные светлым гравием. После серого, тяжеловесного Берлина кокосовая пальма в центре клумбы кажется миражом: «Словно зонт пыльно-зеленый / Пальма дворик осенила…» («Дитя», 1924). А на листьях пальмы «осы строят шапкой соты».
Сама вилла двухэтажная, мраморное крыльцо с перилами. Грозди фиолетовой глицинии свисают с крыльца и с балконов. У супругов Гликберг собственные покои на первом этаже, рядом со столовой, куда все обитатели дома собираются на трапезу.
Для Саши Черного потекло беззаботное житье в Вечном городе. Житье на всем готовом. Житье без страха, что кто-нибудь нагрянет и станет «торговать Россией». Здесь вовсе не с кем было общаться. Неудивительно, что немедленно проснулось светлое «я» поэта. Благодушный «человек-овощ» в садике под раскидистой пальмой лениво размышлял, какого кьянти — белого или красного — выпить во славу бытия:
Пол-литра белого, — так жребию угодно.
О виноградное густое молоко!
Расширилась душа, и телу так легко.
Пол-литра красного теперь войдет свободно.
(«Римские камеи», 1923)
Хмелея и от кьянти, и от южного солнца, Черный бродил по Риму. Замирал от восторга у Фонтана четырех рек на Пьяцца Навона, гулял по аллеям виллы Боргезе, «растекался овощем» в трактире рядом с форумом Траяна, всем своим существом понимая относительность времени:
Эй, воробьи, не драться!
Мне триста лет сегодня,
А может быть, и двадцать,
А может быть, и пять.
(«По форуму Траяна..», 1928)
Возвращался в Кампанью, брал с собой детей и отправлялся исследовать окрестности. Шумной и веселой ватагой шли они по холмам, откуда открывался вид на старинные акведуки, таинственные развалины. Впереди всех несся долговязый щенок:
Со щенком, взлохмаченным бродягой,
Мы ушли в поля.
………………………
Опьянел мой пес от вольной шири —
Две звезды в зрачках.
(«Римские офорты», 1924)
Щенка притащил в дом Савва. Это был весомый аргумент, но все же Анна Ильинична оставить собаку считала немыслимым. Александр Михайлович, хотя и жил на положении гостя, проявил твердость и убедил, что собака в доме просто необходима. И вульгарная дворняга, получившая торжественное имя Бенвенуто («благословен приходящий»), воцарилась на виа Роверетто.
Иногда в компании, шагающей по Кампанье, была и махонькая девчушка, дочь привратницы, к которой Саша Черный привязался всей душой и воспел в нежной поэме «Дитя». По словам Веры Андреевой, малышку звали Нинеттой, но в стихах осталось имя Роза. Розой называла девочку и Валентина Праве, приятельница Анны Ильиничны. Она вспоминала, что это «было очаровательное 4-х летнее создание, блондинка с огромными синими глазами и лицом Мадонны» (Праве В. Воспоминания о Саше Черном). Поэт брал Розу за ручку, подводил к лошади или теленку и говорил: «Роза, почему же ты не здороваешься? Посмотри, эта коровка первая тебе кланяется, это невежливо». Корова трясла головой, отгоняя мух. Роза начинала вежливо кланяться, а Черный учил ее делать реверанс. То же проделывалось перед барашками и даже жабами.
Девочка стала музой поэта и в свободное время, которого было с избытком, он даже подглядывал за ней, в чем сам признавался:
Жалюзи щитом поставив,
Словно в шапке-невидимке,
Я смотрю на это чудо,
Широко раскрыв глаза.
Это радостное тельце,
Этот полный кубок жизни,
Мне милей стихов Петрарки,
Слаще всех земных легенд…
(«Дитя»)
Александр Михайлович, подглядывая за чудо-девочкой, не подозревал, что за ним тоже подглядывают. «Я как сейчас вижу такую картину, — вспоминала Вера Андреева. — Саша Черный, думая, что его никто не видит, в укромном уголке нашего садика присел на корточки перед маленькой дочкой нашей дворничихи Нинеттой, которая возится со своими игрушками. Она рассаживает кукол на землю, чем-то их кормит и разговаривает с ними. Я, притаившись за кустом, наблюдаю. <…> Доверительно положив ручонку ему на колено, она, подняв к нему лицо… показывает Саше куклу, сует ее ему в руки и с увлечением смотрит, как он бережно берет ее и начинает кормить с ложечки. Глубокая нежность и ласка совершенно преображают обыкновенно брезгливое и недовольное лицо Саши Черного — оно просто светится добротой, всегда насмешливые глаза ярко блестят, он всей душой погружается в детский мир игры. Более того, он сам превращается в ребенка» (Андреева В. Эхо прошедшего. С. 206).
Наблюдательная Вера почти слово в слово описала ту метаморфозу, которая так поразила некогда Корнея Чуковского, увидевшего, как поэт катает на лодке по Крестовке малышей. Сама же Вера, судя по воспоминаниям, чаще видела «брезгливое и недовольное лицо» Александра Михайловича. Смеем предположить, что особую нежность поэт испытывал только к совсем маленьким детям, а дети Андреева, пережившие смерть отца и Гражданскую войну, были уже достаточно взрослые и самостоятельные.
Похоже, что первое время в Италии Саша Черный был счастлив. Никто ему не докучал, и он умиротворенно созерцал местные нравы. Вот, например, в Риме повсюду кошки. Это какой-то кошачий город. Бродя вокруг форума Траяна, поэт забавлялся тем, что наблюдал на дне раскопа за жизнью кошачьих свор. Живут вольготно — каждая сердобольная туристка считает своим долгом кинуть им кусок и запечатлеть на фотоаппарат свой великодушный жест. Настоящая кошачья санатория!
Банальная сцена кормления котов, подсмотренная на форуме Траяна, выросла в Сашином воображении в целую волшебную историю. Теперь по вечерам обитатели виллы слушали в его исполнении написанные за день сцены забавных приключений римского хулиганского кота Бэппо, которого за несносный характер хозяин выбросил на форум Траяна.
Сюжет сказки незамысловатый. Бэппо, став пленником, усваивает местные законы: чужой добычи не трогать, никого с насиженного места не сгонять, драки по расписанию, концерты в лунные ночи под управлением синьора Брутто, вдохновенного и одноглазого, вымазанного дегтем. Если будешь следовать законам — будешь счастлив и сыт. Но Бэппо не может смириться с мыслью о том, что он пленник и никогда больше не сможет лазать по римским чердакам. Один старый и от всего уставший кот Неро (уж не от Нерона ли?) доконал его тем, что рассказал о какой-то сказочной Кампанье, которая будто бы есть возле Рима. Там так хорошо, что старику Неро даже снится: «Камыши, ящерицы, речонка поет, цикады трещат, жаворонки над полями заливаются…» Он объяснил Бэппо, как добраться в эту Кампанью: «До площади Венеция. <…> А там трамвай № 17. <…> Так вот трамвай бежит до городских ворот. Porta Pia — называется. А дальше все прямо и прямо до последней остановки. И там, куда ни повернешься, со всех сторон Кампанья эта тебя и обступит…» И Бэппо придумал хитроумный план: он прикинулся мертвым, старик-пьяница Скарамуччио, приставленный кормить котов и убирать подохших, бросил его в свой мешок… Дальше всё было просто, и очень скоро наглый кот уже ехал в трамвае в Кампанью.
И сам Бэппо, чье имя наверняка пришло из одноименной поэмы Байрона, и другие персонажи сказки — веселый перепев известных сюжетов и образов мировой литературы. К примеру, кошачий Председатель форума, синьор Бимбо, философские житейские воззрения явно унаследовал от своего предшественника — гофмановского Кота Мурра. Жестокий хозяин Бэппо, синьор Спагетти, как и кот-любовник Брутто — это просто очень смешно, и чувствуется, что Саша Черный не отказал себе в удовольствии от души повеселиться[108].
Сказка про Бэппо получит название «Кошачья санатория» и будет опубликована через несколько лет. Для нас она важна не столько римскими приметами, сколько тем, что это была первая серьезная попытка ее автора посмотреть на мир глазами «братьев наших меньших». Пока еще он не решился перевоплотиться полностью, и повествование ведется от третьего лица, однако через год в другой сказке он скажет «я» в полный голос, и голос этот будет… собачий. Разумеется, мы имеем в виду его знаменитый «Дневник фокса Микки».
Между тем в Рим пришла осень. Стало сыро и холодно. Никакой системы отопления на вилле не было предусмотрено, и ее обитатели отчаянно мерзли. Благодушие Александра Михайловича испарилось бесследно. Вера Андреева вспоминала, что он начал капризничать и особенно расходился за столом, если видел в тарелке опостылевшие спагетти с пармезаном. Он «правой рукой пренебрежительно ковырял вилкой в макаронах, а нервными движениями мизинца левой руки смахивал несуществующие крошки со скатерти, изредка бросая короткие испепеляющие взгляды». «Тетя Наташа», готовившая еду, расстраивалась: она никак не могла ему угодить. Не считая возможным обрушиться на бедную женщину, Черный исторгал злобные монологи в адрес макарон и ленивой итальянской нации, которая ничего вкуснее не придумала, проклятого Муссолини, его квадратной челюсти и лысой головы. Дуче он предрекал гибель на виселице или под ножом гильотины (и ведь не ошибся). Обитатели виллы смущенно молчали и давали ему выговориться, зная об одной неприятной истории.
Случилось это в ноябре 1923 года, когда чернорубашечники праздновали двухлетие основания своей партии. Вспоминает Вера Андреева: «Глубоко задумавшись и ничего не замечая вокруг, он (Саша Черный. — В. М.) брел по улице, опустив голову, по своему обыкновению заложив руки за спину. Он так задумался, что не услышал трубных звуков фашистского гимна, не увидел ни знамени, ни шагающего отряда чернорубашечников. Опомнился он от удара палкой по голове, сбросившего с нечестивца шляпу и оставившего большую шишку на его темени. Он еле доплелся до дому и с пеной у рта сыпал проклятья варварству фашистов, которые ударили его за то, что он не снял шляпу перед их „паршивым знаменем“» (Андреева В. Эхо прошедшего. С. 205). С поэтом вообще все время что-то случалось, и та же Вера вспоминала другой эпизод, гораздо менее трагичный: однажды Александр Михайлович по своей растерянности устремился в какую-то узкую улочку, где было принято выливать помои в окно. Домой он явился с «паста шута» под красным соусом, свисающими со шляпы, и с арбузной коркой на макушке.
Вообще Вера Андреева писала о нашем герое с изрядной иронией. Вот он, например, ссутулившись и заложив руки за спину, в раздумье стоит посреди садика. Его фигура настолько комична, что Савва нарисовал на него карикатуру: «Очень выразительно получился у Саввки уныло свесившийся на лоб хохолок на голове Саши, его поза животом вперед, покатые плечи, мешком висящие брюки и эти руки, заложенные за спину таким ленивым жестом. Казалось бы, Обломов, настоящий Обломов!» (Андреева В. Эхо прошедшего. С. 204). А вот Черный бродит со своей мандолиной и напевает известную неаполитанскую песню «Вернись в Сорренто!», которую переделал на свой лад: «Скажи мне ласковое слово — и ты увидишь, кем я буду: выше шаха, выше хана, выше Гималай-гора я буду! Покрою Белуджистан, Персию и Индию, дагестанским шахом буду, а тебя я не забуду!» По словам Веры, пел поэт «очень верно», с «неподражаемым кавказским акцентом». Или другой нюанс: он не раз заявлял во всеуслышание, что презирает итальянский язык и никогда не будет его учить, а сам бегло болтал с малышкой Нинеттой, разумеется, на итальянском.
Мария Ивановна в мемуарах Веры Андреевой тоже вышла с налетом комизма. Она должна была учить детей точным наукам, географии, литературе, итальянскому и русскому языкам. Насмешливые и хитрые дети быстро заметили, что она сама не сильна в географии, а ее итальянский язык «звучал с таким нижегородским акцентом, что мы только пожимали плечами, с трудом удерживая нечестные улыбки».
Жизнь на виа Роверетто текла размеренно. Бывший щенок Бенвенуто вымахал в рыже-коричневого хулиганского кобеля, третирующего всех домашних. Не дай Бог кому-нибудь было оказаться рядом с миской, когда он ел, — кусал за ноги. Однако к нему привыкли и очень любили. Анны Ильиничны почти никогда не было — она занималась делами, и небезуспешно. Ей удалось издать в Риме сочинения мужа, подписать договор с миланским издательством на переводы и, как мы уже знаем, продать одному римскому театру право постановки «Жизни Человека». Все это можно назвать редким везением. Мы располагаем свидетельством о картине нравов в итальянском издательском мире именно в 1923 году — письмом литератора-эмигранта Михаила Первухина Аркадию Аверченко. Приведем цитату, дабы стало ясно, что никаких шансов печататься здесь у Саши Черного не было:
«Италия — страна весьма своеобразная, особенно в издательском деле. Не думайте, что я шучу. Не до шуток.
Даже в газетах добрая половина печатаемого материала оплачивается авторами, а не авторам. Как у нас „каждому человеку лестно быть диаконом“ — так и здесь нет отбою от таких графоманов, которым лестно увидеть свое славное имя в печати.
Издатели действуют в соответствии: довольно охотно печатают вещи при условии, что автор оплачивает все расходы по напечатанию и распространению своей книжки.
Когда я вел здесь переговоры о напечатании вещей Бунина, Куприна и др. коллег, — то мне приходилось получать от солидных даже издателей „сметы авторских расходов“. Только два или три мелких и явно жульнических издателя были столь снисходительны, что довольствовались требованием с автора оплаты расходов „на покупку бумаги“. Самый добросовестный из этих издателей — крупнейшая миланская фирма — написал:
— Издание обойдется вам в 5000 лир. Мы согласны заняться этим делом, если автор выплатит нам наличными 2500 лир и гарантированными векселями с годовым сроком остальную сумму. Если книга разойдется, то мы обязуемся вернуть автору эти его расходы. И все.
<…> Работать с итальянцами… зарабатывать с них — нет, до этого их культура еще не дошла. Единственный труд, который здесь ценится — труд чисто физический» (выделено М. Первухина. — В. М.)[109].
Мария Ивановна подтверждала, что «литературной работы Саша не мог найти в Риме», и вспоминала лишь об одном его успешном деловом контакте этого времени. Некое парижское издательство купило «Детский остров» с правом перевода на французский и заплатило автору ощутимый гонорар в одну тысячу франков. Об этом и других своих успехах, а также печалях Черный писал Куприну в Париж:
«Дорогой Александр Иванович!
Письмо Ваше залежалось в Берлине на нашей старой квартире, и только на днях переслали его в Рим. Получил и номер „Русской газеты“ с Вашим рассказом. За посвящение — спасибо…
Теперь совсем о другом, дорогой Александр Иванович. Живем в Риме пока сносно, у жены постоянные уроки (с детьми Л. Н. Андреева), я продал свой „Дет.<ский> остров“ франц.<узскому> и америк.<анскому> издательству (право перевода). Очень хочется писать для детей. Русских журналов для детей нет, альманахов — тоже. Если есть в Париже франц.<узские> журналы для детей (несомненно есть), то куда и что посылать для перевода (прозу, конечно)? Если Вы в данном случае можете немного помочь мне, глубоко буду Вам обязан.
Жене Вашей кланяемся оба. Вам сердечный привет. Книг здесь нет, знакомых — ни души. Вообще, как в погребе.
Ваш А. Черный» (цит. по: Куприна К. А. Куприн — мой отец. С. 212).
Сравнение с погребом могло прийти и по причине холода и сырости. Александр Михайлович бродил по дому в халате, а то и в пледе поверх одежды и отчаянно скучал. Что же касается «знакомых — ни души», то в конце осени 1923 года ситуация изменилась. В Риме вдруг появился целый сонм старых знакомых, с которыми поэт недавно простился в Берлине. Все они приехали на конференции, организованные местным ученым-славистом Этторе Ло Гатто, большим энтузиастом, знатоком и переводчиком русской классики.
Ло Гатто возглавлял Славянский отдел римского Института Восточной Европы, созданного в 1917 году и занимавшегося изучением восточных церквей и сопутствующих культурных аспектов. С началом учебного года Ло Гатто задумал организовать несколько конференций о России и в качестве докладчиков пригласил русских писателей и ученых, оказавшихся в эмиграции. И вот Саша Черный вновь встретил писателей Михаила Осоргина, Бориса Зайцева, вспоминавшего, что институт работал на виа Националь: «Туда все сходились, там встречались, оттуда вместе шли обедать или в кафе»[110]. Этторе Ло Гатто с удовольствием показывал гостям Рим и, по словам Марии Ивановны, знакомил в том числе и «с интимной стороной „вечного города“». Незаменимым проводником в этих веселых прогулках оказался писатель Павел Павлович Муратов, также прибывший из Берлина. Он прекрасно разбирался в литературе итальянского Ренессанса и был автором популярной книги «Образы Италии» (1911–1912). Муратов знал в Риме каждый камень и пешком прошел всю Кампанью. Благодаря ему наши герои смогли увидеть Рим, где были не впервые, по-новому.
Мария Ивановна вспоминала, что самым необычным их собеседником в эти дни стал индус Хасан Шахид Сураварди, многолетний друг актрисы Марии Германовой, возглавлявшей в то время Пражскую труппу МХТ. Сураварди прекрасно говорил по-русски, интересовался всем славянским и тоже приехал послушать доклады. Черный общался с ним с огромным любопытством. Хасан был родом из Калькутты, там окончил университет, потом учился в Оксфорде, а в 1914 году приехал в Россию учить русский язык. Преподаватели английского языка тогда были редкостью, и в этом качестве его сразу пригласили в Петербургский университет и на московские Высшие женские курсы. Веселый и общительный индус, туго разбиравшийся в тонкостях российской политики, рассказывал, как подтягивал по английскому языку Керенского. В революционном 1918 году он подружился с труппой МХТ и поставил вместе с ними «Короля темного чертога» Рабиндраната Тагора. Потом увязался за своими друзьями, артистами Василием Качаловым и Марией Германовой, на гастроли и оказался в Европе. Теперь жил в Праге и продюсировал постановки той самой Пражской труппы МХТ. Мария Ивановна вспоминала, что он много рассказывал им с мужем об Индии, буддизме, индийской культуре, мировоззрении, обычаях.
Однако вспышка наполненного общения быстро погасла. К концу декабря 1923 года все разъехались, и на виа Роверетто снова вползла скука. Черный, не имевший в Берлине свободного времени, а теперь пребывавший в бездействии, как и следовало ожидать, начал тосковать. На него обрушилась ностальгия — прошлое начинало мстить. Отнюдь не Одесса, Житомир или Петербург не давали ему покоя — какую-то свою вину он определенно чувствовал перед Псковом и, словно пытаясь что-то там, в ушедшем, исправить, молил Господа: «…услышь мой зов: / Перенеси сюда за три версты от Тибра / Мой старенький, мой ненаглядный Псков!» («На площади Navona», 1925). Чтобы избавиться от призраков, Черный сел писать поэму «Дом над Великой» о той псковской семье, у которой он жил на Завеличье. И сразу всплыло в памяти Рождество 1917 года: баржи, вмерзшие в лед Псковы, жуткий мороз. А здесь, в Риме, что за зима? Выпал какой-то снежок, осел на пальмах — и удивленные итальянцы выскакивают на него поглазеть! Пес Бенвенуто носится, нюхая неизвестную субстанцию, малышка Нинетта выбежала:
Пес в волнении ласкает
Хрупкий, тающий снежок,
И дитя в саду взывает:
«Снег, синьор!» — Иду, дружок…
(«Белое чудо», 1924)
Таким грустно-задумчивым застала Сашу Черного Валентина Праве, приятельница Анны Ильиничны Андреевой, приехавшая в январе 1924 года погостить из Праги. На вокзале ее никто не встретил, и, с трудом отыскав виллу, замерзшая и промокшая под дождем, она самовольно вошла во двор и на пороге дома наткнулась на человека «в халате, с черногорской шапочкой на голове». Подвергнув ее тщательному осмотру, тот заметил: «Вы, кажется, немного промокли и вам надо поскорее переодеться. Печей у нас нет и в комнатах невероятный холод, здесь очень легко простудиться». Праве от смущения не сразу рассмотрела владельца халата и, только придя в себя, узнала:
«…я сразу вспомнила: „Голова моя седая, а глазам 16 лет“. Сомнений не было, передо мной стоял Саша Черный, смотрел на меня и улыбался. Таких глаз я никогда и ни у кого не видела. Он выглядел совсем молодым, без единой морщинки, с очень мягкими, приятными чертами лица, с каким-то юношеским задором в глазах. Так странно было видеть его седые волосы, весело вьющиеся над челом, но это его не портило.
На нем был коричневый теплый халат, неизменный его спутник. <…>
Вероятно, я слишком долго его рассматривала, и он рассмеялся. Меня поразил этот смех. Он совсем не был веселым. Грустное лицо, как всегда, и только глаза сияли немеркнущим светом.
„Идите, идите скорее в комнаты, там вы найдете всех, кто вам нужен“» (Праве В. Воспоминания о Саше Черном).
Валентина Георгиевна, по ее словам, «прожила с семьей Гликберг в одном доме несколько месяцев». Это спорное утверждение, учитывая, что приехала она в январе, а в феврале Александр Михайлович и Мария Ивановна уже жили не здесь, а в гостинице. Однако важно не это. Мы можем теперь дополнить детские воспоминания Веры Андреевой сведениями взрослого и наблюдательного человека.
При новой даме поэт расправил крылья. Однажды она пожаловалась, что очень мерзнет по ночам. Вечером в дверь ее комнаты постучали и рука протянула халат: «Возьмите, может быть, будет теплее». Валентина Георгиевна оценила жест, ведь халат был чем-то вроде тотема. Утром поэт спросил:
«— Ну что, теплее было?
— О да, спасибо, замечательно. Но ваш халат волшебный, — я всю ночь во сне стихи писала. Теперь я знаю, почему вы их умеете писать, что вас вдохновляет. Даже утром еще их помнила, а халат забрали — все забыла.
А<лександр> М<ихайлович> смеется — доволен».
Черный больше не скандалил за столом, а, напротив, каждую трапезу превращал в веселое действо. По словам Валентины Георгиевны, с ним невозможно было есть: от хохота «обязательно кто-нибудь из нас давился и начинал неистово кашлять, а он сам, как самый талантливый комический артист, никогда не смеялся, только удивленно раскрывал и без того большие глаза, что вызывало новые взрывы нашего смеха». Насмешливый взгляд поэта подмечал любую оплошность домочадцев, и нередко за столом оглашалась смешная эпиграмма. «Жертвы» умоляли подарить стишок, но он этого не делал. Когда Саша Черный начинал слоняться по дому и скучать, Мария Ивановна просила Валентину Георгиевну пойти с ним куда-нибудь, и та с удовольствием соглашалась, поскольку более «интересного и остроумного собеседника» она еще не встречала. Чаще всего ездили в Ватикан и на виллу Боргезе.
Как-то, вернувшись с прогулки, они застали «тетю Наташу» и детей в слезах. Те рассказали, что Бенвенуто забрали живодеры, бросили в железную клетку и уехали в неизвестном направлении. Дети рыдали так, что Анне Ильиничне пришлось узнать адрес санитарной службы и ехать туда вызволять собаку; за ней увязался Савва. Вскоре они вернулись с победой и велели «тете Наташе» срочно купить ошейник и поводок, чтобы не платить больше штрафов (а это пришлось сделать) и избежать подобных стрессов.
Весь дом ликовал, ошейник и поводок были торжественно куплены, но с Бенвенуто было неладно. Пес перестал есть, замкнулся, а потом покусал всех в доме, включая Черного. Вызвали ветеринаров, те заперли собаку в сарай, а домочадцев отправили делать прививки от бешенства. Валентина Праве утверждает, что Александр Михайлович отказался. Более того, как-то она увидела, что он открывает дверь в сарай к Бенвенуто, и рванулась ему помешать. Черный посмотрел на нее с укоризной и сказал, что «это единственное существо в доме не бешеное» и если любого запереть без воды и еды — «каждый сбесится». И к ужасу Валентины Георгиевны, он вошел к собаке, сел рядом и стал ее гладить. Несчастный Бенвенуто его не тронул, просто отвернулся.
Оказалось, что пес заболел, и ветеринар велел его усыпить. Валентина Праве была потрясена поведением Черного: «В этих маленьких фактах жизни мне хочется выявить необыкновенную натуру поэта, чуткую, отзывчивую ко всякому горю и несчастью, с его любовью ко всему живому». Об этих же свойствах его души много лет спустя вспоминал и Валентин Андреев: «Саша любил все земное, дышащее и ползающее, летающее и цветущее. Он мне сказал раз: никогда не обижай живое существо, пусть это таракан или бабочка. Люби и уважай их жизнь, они созданы, как и ты сам, для жизни и радости» (Андреев В. Саша Черный, мой учитель// Русская мысль. 1976. 19 октября).
Драма с собакой стала последним общим переживанием обитателей виллы; вскоре все разъехались. Валентина Праве на прощание получила от Александра Михайловича «полное собрание его сатир и сказки „Детский остров“». Книга предназначалась для ее сына и была подписана так: «Юрке милому мальчишке от Саши Черного приготовишки». Отдельные листы из «Детского острова» до старости хранила и Вера Андреева.
Валентина Праве своими рассказами о жизни в Праге заинтересовала Анну Ильиничну, и та попросила подыскать для них недорогое жилье. Затем, взяв Савву, она уехала в Финляндию, чтобы разузнать судьбу их дома. Оставаться теперь на виа Роверетто Гликбергам было неудобно, и они переехали в отель «Пьемонт», рядом с вокзалом Термини, и в прямом смысле жили «на чемоданах» и «как на вокзале». Герой стихотворения «В гостинице „Пьемонт“» (1924) ненавидит здесь всё: и обстановку, и противный морковный чай, и лакея «с маской Данте». Он раздраженно перебирает полученные письма и выносит приговор своей жизни: «Приятели — собаки, / Издатели — скоты». Его коробит, что для хозяйки гостиницы он — всего лишь «простой синьор с потертым чемоданом», адресат очередного счета:
О, глупая! Пройдет, примерно, год,
И на твоей гостинице блеснет:
«Здесь проживал…» Нелепая мечта, —
Наверно, не напишут ни черта.
Да, мечта нелепая. Не написали.
Нужно было на что-то решаться. Оставаться в Риме не имело никакого смысла. Да и небезопасно: с одной стороны — нацисты, с другой — коммунисты. 7 февраля 1924 года Муссолини подписал договор, которым de jure признал Советский Союз. С советской стороны под договором стояла подпись Николая Ивановича Иорданского. Читая об этом в газетах, Саша Черный не мог не дивиться тому, как непредсказуема жизнь. Иорданского, известного литератора, экс-редактора «Современного мира», он прекрасно знал по Петербургу; теперь вот этот человек почему-то стал послом и приехал в Рим с дамой, которую также знал весь литературный Петербург, — своей супругой Марией Карловной Куприной-Иорданской, первой женой Куприна и бывшей издательницей «Современного мира». Думается, Иорданские легко могли бы помочь нашим героям вернуться в СССР, если бы те пожелали. Но те не желали.
Куда ехать?! В Прибалтику? Они только недавно оттуда, да и большевиков там полно. В Польшу? Большевиков там нет, но неизбежно будут тяжелые военные воспоминания. Оставался Париж, но легко сказать — Париж. Александру Михайловичу и Марии Ивановне не на что было туда доехать и не было никаких средств на первичную адаптацию. А из Парижа приходили письма с общим рефреном: «Сидите на месте и не рыпайтесь! В Париже — ни квартир, ни работы» (фельетон «Любовь к ближнему», 1924). Скрепя сердце Черный впервые в жизни решился попросить взаимообразную ссуду и написал в парижский Союз русских писателей и журналистов, возглавляемый Павлом Николаевичем Милюковым. Они с женой не могли предвидеть, что ни Милюков, ни его заместитель Владимир Зеелер, знавшие о том, кто такой Саша Черный, письма этого не читали. Оно попало к старому эмигранту Владимиру Драбовичу, который слишком давно жил во Франции и плохо разбирался в современной русской литературе. От него пришел ответ, подобный приговору: пособие выдается только в случае смерти или неизлечимой болезни.
И Саше Черному пришлось пережить еще одну драму:
В Берлине бросил самовар,
А в Риме — книги… Жизнь — могила.
Я ж не советский комиссар —
На перевозку не хватило!
(«Мелкобуржуазные вирши», 1924)
Помог славист Этторе Ло Гатто, и Черный в особо грустный для него мартовский день 1924 года пришел на виа Националь, в Институт Восточной Европы. Несчастному пришлось тоже немножко «торговать Россией» — он принес на продажу часть своей библиотеки и отдал ее ни много ни мало иезуитам, которые руководили институтом.
Что ж, Париж, как известно, стоит мессы.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.