Глава восьмая БЕРЛИНЕЦ

Глава восьмая

БЕРЛИНЕЦ

Вот уже год как Берлин являлся столицей нового государственного образования — Веймарской республики, возникшей после немецкой «ноябрьской революции» на руинах Германской империи. Огромный и мрачный город еще хранил следы недавних уличных стычек. Встреча с ним была окрашена горечью таких же воспоминаний. Однако это ощущение быстро ушло, потому что Александр Михайлович и Мария Ивановна оказались окружены заботой друзей, уже нашедших для них квартиру. Они стали одними из первых обитателей «русского Шарлоттенбурга», зеленого района в западной части Берлина. В ближайшие годы здесь поселятся «вся Москва» и «весь Петербург»; пока же русская колония была малочисленной.

Восемь лет назад Саша Черный, сидя в саду своего флигеля на Крестовском, переносил в строки весеннее пробуждение природы и «нелегальные собрания» галок. Потом, на войне, плакал от того, что в цветущих садах хоронят убитых. Теперь он сочинял «Весну в Шарлоттенбурге» (1920), гимн новой и спокойной жизни, которую наблюдал с балкона, улыбаясь цветущим вишням и легкомысленным воробьям: «И воробьи дерутся у окна. / Весна!» И все же не верилось: «И скорбь растет, как темная волна. / Весна?»

Адрес берлинского балкона известен. Владимир Набоков, тогда писавший под псевдонимом Сирин, вспоминал, что Саша Черный жил «в Шарлоттенбурге, в 60-м, кажется, номере по Вальштрассе; против его окошка высилась кирпичная стена, в комнате было темновато» (Сирин Вл. Памяти А. М. Черного // Последние новости. 1932. 13 августа). Биограф поэта Анатолий Иванов несколько поправил Набокова, назвав точный адрес, сохранившийся на визитных карточках: Вальштрассе, 61[90]. Этого дома больше нет — Шарлоттенбург был сильно разрушен в годы Второй мировой войны.

Представить обстановку квартиры поэта и приметы окрестностей помогают воспоминания коллег и его собственные стихи. Писатель Глеб Алексеев рассказывал, что напротив дома, где жил поэт, была венерическая больница, и Саша Черный саркастически хмыкал, что из ста дам на его улице — шестьдесят безносые (Алексеев Г. В. Воспоминания // Сборник материалов ЦГАЛИ СССР. Встречи с прошлым. Вып. 7. М.: Советская Россия, 1990). Сам он «воспел» в стихах «острогранной больницы сухой силуэт» («На берлинском балконе», 1923) и как-то поделился, что жил на третьем этаже (рассказ «Берлинское Рождество», 1924). Обстановка его жилья, судя по воспоминаниям Алексеева, мало отличалась от других спартанских квартир Александра Михайловича и Марии Ивановны: «едва сдерживающее тяжесть человеческого тела коварное кресло», над диваном — полочка с книгами, на стенах — портреты писателей, в ящиках — «яичница» из рукописей. По фотографиям поэта и стихам известно, что его мандолина пережила все лихолетья и воцарилась на новом месте. Вместе с квартиркой ему в наследство досталась клетка с белкой, крутившейся там в колесе. Поэт ее освободил и поселил в чулане, а клетку забросил на антресоли. Белочка отзывалась на свист, дружила с новым хозяином и никогда его не кусала. Саша играл для нее на мандолине, напевая колыбельную: «Ходыть сон по улонци / В билесенькой кашулонци» («Берлинское Рождество»). А мог грянуть и плясовую: «Из-под дуба, из-под вяза, / Из-под липовых кореньев…», и старый друг-мандола, «нежный и певучий», разгонял сплин («Мандола», 1923).

О том, как у него на стене появлялись портреты писателей, рассказывал сам Саша Черный. В частности, он поделился историей приобретения Пушкина «со скрещенными руками», который теперь висит над столом «в цветной, парчовой раме». Вероятно, это была репродукция известного портрета работы Ореста Кипренского, а попала она к поэту якобы так. На том литовском хуторе, где они с женой гостили, он однажды зашел в брошенный дом, который обживал рязанский беженец Федот, и увидел в углу рядом с образами портреты Пушкина и неведомого турецкого генерала. Генерал его не заинтересовал, а за Пушкина он отдал Федоту целое состояние — картуз махорки. С тех пор возил с собой «как бальзам от русского бича» (стихотворение «Пушкин», 1920).

Итак, Александр Михайлович и Мария Ивановна вновь оказались «у немцев». Но как это «вновь» отличалось от счастливой поры их молодости в Гейдельберге! В 1920 году ему исполнилось сорок лет, ей — сорок девять. Надо было налаживать жизнь с нуля, а это всегда непросто. К тому же Германия, проигравшая войну, пребывала в глубоком экономическом кризисе, отягчаемом выплатой репараций. Марка обесценилась, стояла страшная безработица. Однако, по словам Марии Ивановны, денег им на первых порах хватало, поэтому работу они искали скорее по инерции.

Черному сразу повезло. Он узнал, что в Берлине издается газета «Голос России», и немедленно отправился в редакцию. Там возликовали — пришел первый известный литератор, «вырвавшийся из большевистского ада». Предложили огромный, по мнению редакции, гонорар, который поэту показался смешным, и он от него отказался, чтобы было не так унизительно. Этот царский жест поднял его авторитет на недосягаемую высоту.

Однажды случился курьез, о котором вспоминала Мария Ивановна. Редактор газеты Самуил Яковлевич Шклявер как-то воскликнул, думая, что обрадует своего нового сотрудника:

— Знаете, кто у меня был вчера?! Ваш приятель Попов из Загреба. Обещал зайти сегодня, чтобы с вами повидаться, а то, говорит, вы так внезапно уехали и не оставили адреса!

Черный опешил:

— А кто это такой? Я в Загребе вообще никогда не был. Где это — Загреб?

Настал черед Шклявера удивляться. По выражению его лица Александр Михайлович понял, что его вот-вот сочтут самозванцем. В этот волнительный миг в кабинет вбежал некий молодой человек и, озираясь по сторонам, недоуменно спросил:

— А где же Саша Черный? Мне сказали, что он пошел к вам!

Шклявер указал на Сашу:

— Вот он, собственной персоной.

Но визитер хотел видеть какого-то другого Сашу Черного, этого он не знал. Запальчиво рассказывал, что поэт давал у них в Загребе литературные вечера, потом подарил ему свою книгу с автографом…

Сцена становилась тягостной. Шклявер занервничал, ведь он поверил Саше на слово, но сам в лицо его не видел. Поэт вспыхнул:

— Недавно я узнал, что в Берлине находится Иосиф Владимирович Гессен. Вероятно, он не откажется засвидетельствовать мою личность!

Фамилия Гессена, известного российского кадета, занявшего видное положение и в Берлине, произвела магическое действие. Инцидент был исчерпан; потом над ним много смеялись. Вообще же Гессен, о котором в Берлине сложили поговорку «Мир стал тесен, всюду Гессен», и его окружение помогли нашему герою довольно ощутимо. Вскоре по приезде Мария Ивановна встретила свою бывшую ученицу, оказавшуюся женой человека, расположения которого искали многие эмигранты, — Бориса Исааковича Элькина. В прошлом петербургский юрист и редактор кадетской газеты «Право», Элькин уже год жил в Берлине, возглавлял русское издательство «Слово», основанное при крупном местном пресс-концерне «Ульштейн». Была у Элькина еще одна должность: казначей и член правления германского отделения Американского фонда помощи русским литераторам и ученым. Документация американского фонда, хранящаяся ныне в РГАЛИ, свидетельствует о том, что Черный получал от него материальную помощь (Российский государственный архив литературы и искусства. Путеводитель. Вып. 7. Фонды, поступившие в РГАЛИ в 1984–1992 гг. М., 1998). Помимо этого, как вспоминала Мария Ивановна, «он (Элькин. — В. М.) устроил сейчас же издание сборника Сашиных детских стихов „Детский остров“, который взялся иллюстрировать наш петербургский знакомый художник Борис Григорьев». О благодарности поэта говорит надпись на его портрете, подаренном благодетелю: «Милому Борису Исааковичу Элькину на память о прекрасных днях берлинской жизни. А. Черный. 15—VI 1926» (Собрание А. С. Иванова).

Первая книга за последние семь лет![91] «Детский остров» стал точкой отсчета эмигрантского творчества поэта. Понимая, что его старые читатели выросли, а новые с ним еще не знакомы, Саша Черный (а он оставил для детей свой старый псевдоним с детской составляющей — Саша) предпослал книге шуточную саморекомендацию, где рассказал, кто такие поэты и «какие их приметы». Это такие люди, которые днем спят, а ночью шагают по комнате и сочиняют стихи; они во всё суют свой нос и вообще очень похожи на детей, так же любят сказки и праздники.

Ну так вот, — такой поэт примчался к вам:

Это ваш слуга покорный.

Он зовется «Саша Черный»…

Почему? Не знаю сам.

(«Детям», 1920)

«Примчавшись» к русским детям в 1920 году, Александр Михайлович более их не покинет до самой кончины, а первым подарком сделает «Детский остров». В книгу он включил стихи, ранее печатавшиеся в Петербурге, и новые, написанные в Вильно. Выход книжки был приурочен к новогодним праздникам. Хотя на титуле был указан 1921 год, первый отклик на нее появился 25 декабря 1920 года в берлинской русской газете «Руль».

«Подарком» мы назвали книгу образно. На самом деле она была доступна немногим семьям. Роскошно изданная — альбомного формата, на дорогой бумаге, — и стоила она дорого. Куприн в рецензии шутил: «Цена не проставлена. Издание недешевое» (Куприн А. И. Саша Черный. Детский остров. Берлин: Слово, 1920 // Общее дело. 1921. 9 мая). Мария Ивановна тем не менее утверждала: «Несмотря на довольно высокую цену, эта книга быстро разошлась в двух изданиях». Сегодня «Детский остров» — раритет еще и потому, что иллюстрировал ее Борис Дмитриевич Григорьев, один из известнейших мастеров Серебряного века. Они были знакомы с Сашей Черным с сатириконских времен. Жизнь поистрепала Григорьева: бегство из Советской России стоило ему многих нервов. В октябре 1919 года он с женой и четырехлетним сыном тайно на лодке переправился через Финский залив в Финляндию, а оттуда переехал в Берлин, но и здесь задерживаться не стал, в 1920 году уехал в Париж.

«Детский остров» полетел во все уголки русского рассеяния, попал даже в далекий Константинополь, где уже разворачивалась эпопея выживания недавно эвакуированного белого Крыма. Мало кто из беженцев мог тогда купить эту роскошную книгу своим детям, тем не менее местная франко-русская газета «Пресс дю суар» ее упорно рекламировала. К слову, один из известных константинопольских сидельцев, бывший шеф Саши Черного Аркадий Аверченко тоже выпустил свою первую эмигрантскую книгу «Записки Простодушного» (1921), продавалась она в том же магазине «Знание», где и Сашина, и спрос на нее был тоже невелик.

В Париже на «Детский остров» откликнулся Александр Иванович Куприн, чьим мнением Саша Черный дорожил. Рисунками Бориса Григорьева Куприн как раз остался недоволен, а вот самого автора в уже упомянутой рецензии хвалил:

«Раскрываешь наугад любую страницу и очаровываешься прелестью красок и теплотою содержания. И чувствуешь, что все у него живые, и дети, и зверюшки, и цветы. И что все они — родные. Тонкими, точными, забавными и милыми чертами обрисованы: и кот, и барбос, и таракан, и попка, и мартышка, и слон, и индюк, и даже крокодил, и все прочее.

И всех их видишь в таком наивном и ярком освещении, как видел летним свежим утром в раннем детстве бронзового чудесного жука или каплю росы в зубчатом водоеме гусиной травы. Помните?»

Однако, рассказывая о «Детском острове», мы забежали вперед. Вернемся в первые эмигрантские месяцы Саши Черного.

Начав в Берлине сотрудничать с Элькиным, поэт оказался близок к верхушке кадетской партии, которая и в изгнании пользовалась значительной финансовой поддержкой местной и американской еврейской буржуазии, в том числе масонства. 1 июня 1920 года кадеты объединились в так называемую Берлинскую группу, которую возглавил Владимир Дмитриевич Набоков (отец писателя Владимира Набокова). Его ближайшим сподвижником оставался тот самый «магический» Иосиф Владимирович Гессен. Обоих наш герой знал по Петербургу как редакторов кадетской газеты «Речь». Напомним: со страниц «Речи» Чуковский сражался с Сашей Черным и «Сатириконом», а сам Черный летом 1911 года опубликовал там «Письмо в редакцию», разъясняющее причины его ухода из журнала. Гессена поэт ославил в своем известном сатириконском стихотворении «Невольное признание» (1909): «Гессен сидел с Милюковым в печали. / Оба курили и оба молчали».

Теперь, в Берлине, Набоков, Гессен и Август Исаакович Каминка, некогда редактировавший в Петербурге журналы «Право» и «Вестник партии народной свободы», создали партийную кадетскую газету «Руль», объединившую в эмиграции русских политических и литературных деятелей. Ее редакция располагалась при местном медиаконцерне «Ульштейн», который, как помним, финансировал и издательство «Слово». Те же Гессен и Набоков оказались причастны к созданию Союза русских журналистов и литераторов в Германии, который появился в сентябре 1920 года. И здесь финансовые потоки контролировались и распределялись кадетами, поэтому каждый литератор, вступавший в объединение, в большей или меньшей степени попадал под идеологическое давление. Союз возглавлял Гессен, Набоков входил в правление.

Без политики не делалось и не финансировалось ничего, поэтому нам показалось странным, что кадеты дали деньги на издание «Детского острова» Саши Черного и, судя по качеству издания, серьезные деньги. Чем это объяснить? Не любовью же к детям.

Поскольку политика в содержании «Детского острова» вряд ли уместна, то мы присмотрелись к оформлению этой книги на предмет обнаружения масонского «следа», о котором говорим уже в третий раз. Долго искать не пришлось — зашифрованное послание содержится прямо на обложке и на дублирующем ее титульном листе. Каждая буква в названии книги обыграна художником Григорьевым так: две буквы «с» превращены в полумесяцы, буквы «т» — в водяные весы, буквы «о» — в круги, спроецированные на условный пол (горизонтальная черта внизу). Все это известные масонские символы[92]. Некоторую оторопь вызвали у нас и две другие буквы: «ять» стала могильным камнем с крестом, а «ер» — виселицей, на которой повешен (буквально за шею!) страшный человечек без рук. Что это?! Черный юмор — две отмененных реформой буквы, которых маленькие дети уже не знали и «гробились», пытаясь их разгадать? Или две буквы, которые автор и художник похоронили, ведь книга напечатана по нормам новой орфографии?

Таким образом, мы столкнулись с той же загадкой, о которой впервые говорили в связи с книжкой «Тук-тук!» 1913 года. И там, и в «Детском острове» в оформлении обложки присутствуют масонские символы, однако у книг были разные иллюстраторы, и о связи с масонами Вадима Фалилеева, как и Бориса Григорьева, нет никаких данных. Следовательно, можно предположить, что сам Саша Черный все-таки имел отношение к масонству, либо его символика была навязана ему издателями, но ведь и в этом случае он должен был обложку утвердить!

Свободный художник в то время и в тех обстоятельствах был немыслим. Прибиваясь к тому или иному берегу, литератор неизбежно попадал в какой-нибудь политический лагерь. Определить сразу, кто чем дышит, было трудно. Издание могло декларативно заявлять, что является беспартийным, а на самом деле четко гнуть ту или иную линию, объявлять себя антисоветским, но заниматься большевистской пропагандой. Газета «Голос России», с которой сотрудничал Саша Черный, склонялась в сторону культурного примиренчества с Советской Россией, поэтому русская эмигрантская диаспора Берлина напряженно выясняла источники финансирования газеты. Понимая деликатность своего положения и не желая быть «замазанным», поэт публиковал в ней стихи совершенно аполитичные и относил себя к тем эмигрантам, которые «страдают гордо и упрямо» и из любви к России «не делают профессии лихой» («Те, кто страдает гордо и упрямо…», 1923).

Русский Берлин говорил, говорил, говорил… О спасении России, о том, кто виноват и что делать. Пути дальнейшей борьбы, сражаясь за общественное мнение, предлагали кадеты и национал-монархисты, социалисты и анархо-синдикалисты, а Советская Россия тем временем, отряхнувшись, принялась за воплощение в жизнь мечты, ради которой столько лет купалась в крови. Слушая споры и спичи вокруг себя, Саша Черный только морщился и писал, обращаясь к потерянной родине:

Прокуроров было слишком много!

Кто грехов Твоих не осуждал?..

А теперь, когда темна дорога,

И гудит-ревет девятый вал,

О Тебе, волнуясь, вспоминаем, —

Это все, что здесь мы сберегли…

И встает былое светлым раем,

Словно детство в солнечной пыли…

(«Прокуроров было слишком много…», 1923)

Поэт не разделял взглядов тех же берлинских кадетов, пытавшихся склонить на свою сторону монархистов и продолжавших твердить о необходимости очередной интервенции (в то время как их парижские «братья», возглавляемые Милюковым, уже отказались от таких мер). Саша Черный считал, что борьбу вообще нужно прекратить, о России забыть и стараться ассимилироваться здесь. Эти мысли он высказывал там, где часто бывал по псковской памяти: в квартире Владимира Бенедиктовича Станкевича.

Бывший Верховный комиссар с семьей приехал в Берлин в мае прошлого 1919 года и обосновался в районе Шёнеберг, на Пассауэрштрассе, 38. Он продолжал заниматься политикой и рупором своих новых идей сделал журнал «Жизнь», куда активно приглашал своего бывшего коллегу по комиссариату Сашу Черного. За изданием стояла основанная Владимиром Бенедиктовичем группа «Мир и труд», выступавшая за культурное «примиренчество» с новой Россией, за консолидацию нации, разобщенной Гражданской войной. В доме у Станкевича Александр Михайлович встречал тех, кто сыграл большую роль в февральских событиях 1917 года: эсера Виктора Михайловича Чернова (первого и последнего председателя Учредительного собрания), меньшевика Ираклия Георгиевича Церетели (министра почт и телеграфов во втором составе Временного правительства), а также Владимира Савельевича Войтинского, памятного ему и нам по псковским событиям 1917 года. Приходили и литераторы. Как-то во время жаркого спора в гостиной Станкевича, где собирались на чаепития, появился незнакомый Черному молодой человек, белокурый, хорошо одетый, скромный. Станкевич представил его: Роман Борисович Гуль, автор рукописи «Ледяной поход», которая будет печататься в «Жизни», и сам действительный участник Ледяного похода генерала Лавра Корнилова. Пришедший смутился присутствием важных персон, а познакомившись с Александром Михайловичем, автоматически начал расточать комплименты его стихам и уверять, что многие знает наизусть. Против его ожидания, поэт «сморщился, как лимон надкусил», и зло пробормотал: «Все это ушло, и ни к чему эти стихи были…» (Гуль Р. Б. Саша Черный // Гуль Р. Б. Я унес Россию: Апология эмиграции. В 3 т. T. 1: Россия в Германии).

Так встретились Саша Черный и Роман Гуль, который станет известным в эмиграции писателем. Он и рассказал нам о том, что Саша слушал пацифистские речи Станкевича вяло, предложения работы отклонял «очень мягко по форме, но твердо по сути» и ни о каком примирении слышать не мог: «В Саше Черном жила огненная ненависть к большевизму. Такая была разве что у Бунина времен „Окаянных дней“. Да даже и у Бунина она не была так огненна». Гулю, который потом не раз виделся с поэтом в разных местах, тот показался человеком, «совершенно раздавленным революцией» и очень странным. Вот, например, одна из их встреч:

«На улице Шарлоттенбурга бывший сатирик Саша Черный, человек с глазами раненой газели, сказал мне тихо:

— Разве можно не любить Леонида Андреева?

Бедный Саша! В дальнее путешествие каждый вез с собою, что мог. Кто — „всю власть Учредительному собранию“. Кто — „безумно холодные плечи“. Кто — „Леонида Андреева“»[93].

Тот же Гуль утверждал, что Черный держался на плаву исключительно благодаря жене: «Саша Черный везде бывал вместе с женой, Марией Ивановной, рожденной Васильевой. Мария Ивановна была из писательских жен — ангелов-хранителей. <…> По каждой мелочи было видно, как она охраняет и боготворит своего Сашу» (Гуль Р. Б. Саша Черный // Гуль Р. Б. Я унес Россию: Апология эмиграции). Так мы впервые сталкиваемся с желанием современников поэта сказать хоть пару слов о Марии Ивановне, ее роли в его жизни и работе.

Мария Ивановна, признававшаяся, что после Вильно ее «настоящая жизнь» закончилась, конечно, рук не опустила. В эмиграции она занималась репетиторством и, в отличие от гонораров мужа, этот заработок был регулярным. Помимо частных уроков получила она и постоянную работу: Владимир Дмитриевич Набоков устроил ее в местную русскую гимназию, где училась его дочь Лена (директором гимназии была невестка все того же вездесущего Гессена).

Появились у жены поэта и новые, не совсем привычные для нее обязанности. Саша Черный задумал устраивать по понедельникам в маленькой пивной что-то вроде программы петербургского подвала «Бродячая собака». Сам, разохотившись, согласился принять на себя роль конферансье, а Марии Ивановне велел быть «хозяйкой» и обеспечивать гостям светское и академическое общение. В Берлине, чтобы не пропасть, нужно было быть публичными людьми, не сидеть дома, заводить знакомства, приспосабливаться, иначе затрут, отодвинут, забудут.

Однако же Александр Михайлович, справлявшийся с конферансом в малых помещениях, истерически боялся выходить на сцену в больших. Не смог он этого сделать и 20 ноября 1920 года, а день был знаменитый.

Союз русских журналистов и литераторов в Германии решил устроить первую большую показательную акцию: торжественное чествование памяти Льва Николаевича Толстого по случаю десятилетия со дня его кончины. К участию в вечере привлекли и литераторов, и артистов, которые должны были выступать во второй, концертной части программы. Желая способствовать налаживанию деловых и культурных контактов с немцами, оргкомитет разослал приглашения президенту Веймарской республики Фридриху Эберту, членам правительства, депутатам рейхстага, представителям творческой интеллигенции Германии, иностранному дипломатическому корпусу.

Наверняка Саша Черный шел на этот вечер не без волнения — ожидался большой официоз, и неизвестно еще, как примут его стихотворение о Толстом «Скорбная годовщина», написанное специально для мероприятия. И не пойти нельзя: теперь он был человеком зависимым и сказаться больным, как он обычно делал перед сатириконскими балами, было невыгодно ему самому. Вместе с тем на душе было радостно. Поэт болезненно переживал то небрежение к русским эмигрантам, которое он порой наблюдал у европейцев, поэтому такой весомый шаг в сторону культурного сближения с великой немецкой нацией казался ему очень достойным.

Они с Марией Ивановной пересекли Август Виктория-плац и пошли прямо на мигание огромной неоновой рекламы над не менее огромным кинотеатром «Уфа палас», открытым в прошлом году и самым большим в Германии. Уже в вестибюле на них обрушилась роскошь, от какой они давно отвыкли: стены обиты красным бархатом, ковры тоже красные, позолоченные двери и потолок. Вокруг снуют служащие в красной униформе, сверкают золотыми галунами портье и билетеры. Переполненный зал гудит. Занавес тоже золоченый. Пусть все это с налетом кича, зато Европа, нормальная жизнь и какая-никакая, но культура.

Пришли многие из высоких немецких гостей: президент рейхстага Лебе, депутаты, представители правительства. Начались речи. Слово взял редактор «Голоса России» Шклявер (у которого работал Саша Черный). Он подчеркнул, что это собрание — первый после страшной войны случай, когда русские и немцы собрались вместе для чествования Льва Толстого, для кого не было ни немцев, ни русских, а были только люди. Затем торжественно зачитывалась приветственная речь от Герхарта Гауптмана, нобелевского лауреата 1912 года. С приветствиями и поздравлениями выступил статс-секретарь русского отдела министерства иностранных дел барон фон Мальцан…

Наконец, открылась концертная часть, и немцы, сидевшие в зале, разразились восторженными овациями: на сцене вместе с русскими артистами появился Александр Моисси, звезда немецкого кино. Он имел к Толстому непосредственное отношение, ибо играл Федю Протасова в театральной постановке «Живого трупа», осуществленной легендарным Максом Рейнхардом в 1913 году.

Саша Черный, внутренне сжавшись, ждал, когда прозвучит его стихотворение. И вот на сцену вышел Осип Рунич, звезда российского кинематографа, партнер недавно почившей Веры Холодной, только что прибывший в Берлин. Теперь уже русская часть зала возликовала, Рунич же чеканил слова:

Толстой! Это слово сегодня так гордо звучит.

Как имя Платона, как светлое имя Сократа —

Для всех на земле — итальянец он, немец иль бритт,

Прекрасное имя Толстого желанно и свято.

И если сегодня у мирных чужих очагов

Всё русское стало, как символ звериного быта, —

У родины духа — бескрайняя ширь берегов,

И муза Толстого вовеки не будет забыта…

Зал взорвался аплодисментами, скандировал: «Автора! Автора!» Автор же не знал, куда ему деться. Его требовали на сцену, а он едва смог подняться и, как писал очевидец, «стоял с потупленными глазами в зале, на сцену не вышел» (Коноплин И. Саша Черный (Памяти умершего) // Новое русское слово. 1932. 28 августа).

Такой триумф любого другого заставил бы и возгордиться, и вознестись. Только не Сашу Черного, о котором Куприн как-то заметил: «Я бы сказал: „Да будет ему триумф“, если бы только этот сдержанный, молчаливый человек с печальными темными глазами и светлой детской улыбкой придавал триумфу какое-нибудь значение» (Куприн А. И. О Саше Черном // Журнал журналов. 1915. № 7). Александр Михайлович радовался, что сбор от вечера, поступивший в кассу взаимопомощи союза, оказался значительным. Деньги ведь пойдут на выплату ссуд нуждающимся коллегам, а он внес в это хорошее дело свою лепту.

Триумфатором Саша Черный был не только как поэт, но и как мужчина. Мария Ивановна не без иронии рассказывала о поклонницах, осаждавших его в это время. Одна из них, некая русская журналистка, утомляла страшно, «преследуя его всеми возможными средствами: звоня по телефону, дожидаясь его в редакциях издательств». Другая Валькирия явилась в образе сотрудницы театральной секции советского Наркомпроса и принялась наседать на Александра Михайловича, требуя написать детскую пьесу и отдать для переиздания в Москве «Живую азбуку». При этом она картинно разметалась на диване, закинув ногу на ногу и страстно затягиваясь папироской. Поэт осатанел и велел убираться, если мадам не хочет, чтобы он спустил ее с лестницы. Такая же участь скоро постигла и первую домогавшуюся, но об этом в свое время.

Берлин постепенно наполнялся русскими, и среди них было немало петербуржцев. Саша Черный обрадовался появлению Александра Эдуардовича Когана, некогда выпускавшего журнал «Солнце России», с которым он работал несколько лет. Коган не скрывал, что прибыл в командировку по заданию Горького, что работает теперь в петроградском горьковском издательстве «Всемирная литература», созданном на базе его же собственного, когановского, издательства «Копейка». Цель командировки — налаживание контактов в области печатания русских книг в Германии. Не теряя времени, Коган организовал большое художественное издательство «Русское искусство» с офисами в Берлине и Париже, руководство которым осуществлялось из «Всемирной литературы». Одним из проектов издательства стал художественный альманах «Жар-птица», призванный знакомить европейскую публику с русским искусством. Саша Черный согласился возглавить его литературную часть.

Весной 1921 года у Александра Михайловича появилась хорошо оплачиваемая работа. Теперь он ездил в редакцию «Жар-птицы», где его иногда охватывал синдром дежавю: технический редактор нового альманаха Б. Г. Скамони в Петербурге возглавлял типографию и издательство «Голике и Вильборг», печатавшие до 1910 года «Сатирикон». На этом дежавю заканчивалось: редакции «Сатирикона» и «Жар-птицы» сравнивать не приходилось. Последняя занимала роскошное помещение, в котором действовал постоянный художественный салон. Здесь никому не пришло бы в голову пить пиво, сидя на подоконнике, как это было в сатириконском «штабе» на Фонтанке.

Наш герой никогда ранее не занимал такой ответственной должности. Ему пришлось делать то, чего он в принципе не любил и не умел: разыскивать по всей Европе бывших коллег, просить у них материал, обещать золотые горы, терпеть их чудачества. Одним словом, отвечать за качество и быть крайним. Вот когда, должно быть, он начал понимать Аверченко, которого упрекал в том, что тот втискивал свой материал куда только мог. Почему-то у Черного теперь не дрогнула рука дать в первый номер «Жар-птицы» три собственных довольно объемных стихотворения и рецензию на ахматовский сборник «Подорожник».

Столкнулся он и с капризами. Вот как, к примеру, расценивать поведение Куприна? Александр Михайлович написал ему в Париж, попросил прислать что-нибудь, а тот предложение проигнорировал, ответив собственной просьбой дать материал для журнала «Отечество», который начал редактировать. К счастью, из того же Парижа откликнулись Тэффи и Бальмонт, из Софии он получил кое-что от Евгения Чирикова, из Праги — от Сергея Маковского. Материал для первого номера «Жар-птицы» был готов, но его выход откладывался так долго, что поэт успел включить в него свое стихотворение, написанное уже на отдыхе, на курорте.

Летом 1921 года они с Марией Ивановной смогли вернуться к привычному образу жизни и поехать на немецкий курорт Альбек-Зебад на Балтийском море. Однако остановились, как всегда, не на самом курорте, а в окрестностях — в Кёльпинзе, раскинувшемся между морем и чудным одноименным озером. В те годы туда ездили не только отдохнуть, но и отведать копченое или маринованное мясо угрей, которые выбрали эти места для нереста.

И здесь тот же эффект дежавю! Городок удивительно напоминал Гунгербург, где они в последний раз отдыхали перед войной. Такой же песчаный пляж, такие же кабинки, обтянутые внутри полосатым ситцем, а главное, такое же обывательское «мясо», сразу утомившее поэта. Стоя по колено в воде и обозревая копошащихся рядом, он скрежетал зубами и вспоминал свой любимый сюжет о ковчеге:

Как когда-то в дни Еноха,

Неоглядна даль и ширь.

Наша гнусная эпоха

Не вульгарный ли волдырь?

Четвертуем, лжем и воем,

Кровь, и грязь, и смрадный грех…

Ах, Господь ошибся с Ноем, —

Утопить бы к черту всех…

(«Курортное», 1921)

В первую очередь ему хотелось «утопить» одну свою соседку по пансиону — ту самую журналистку, что преследовала его в Берлине. Она дошла до того, что увязалась за ними в Кёльпинзе, сняла номер по соседству и потеряла всякий стыд. Как-то она поймала Александра Михайловича на веранде, когда он там оказался один, приперла к стенке и заявила, что он просто обязан бросить свою «мещанку-жену» (слова Марии Ивановны), ведь та не дает расцвести его таланту, а уж она-то сделает для этого всё. Черный сорвался и нагрубил.

От раздражения он спасался работой. Позабыв обиду, сел снова писать Куприну в Париж:

«Дорогой Александр Иванович!

От А<лександ>ра Митр<офановича> Федорова[94] узнал Ваш новый адрес. Он пишет, что у Вас есть его рассказ „Сила земли“, который просит переслать мне для журн.<ала> „Жар-птица“.

„Птица“ эта наконец выйдет между 1 и 5 августа. Я Вам писал, давно уже, — просил дать несколько страниц в этот журнал. Ответа от Вас не получил. Прошу опять о том же. Помимо того, осенью в Берлине затевается литературный альманах „Грани“, может быть, и для этой затеи у Вас найдется что-нибудь? Деньги Вам сейчас же по получении рукописей будут высланы (размер гонорара по Вашему указанию).

Жить все невыносимей, только в работу прячешься, да и та скрипит: до словесности ли сейчас…

Так бы хотел Вас повидать, иногда кажется, что и прошлого не было… Да никуда не выбраться: на крупу хватает, а о разъездах мечтать не приходится. С „Жар-птицей“ к Вам пристаю не потому, что я „завед<ующий> литературной частью“, а потому, что хочется Ваше живое слово услышать. О далеком ли, о том, что после нас будет, о том, чего никогда не было, — все равно…

Если знаете, сообщите адрес Ив<ана> Ал<ексеевича> Бунина — говорили, что он переехал. Месяц провел у моря, послезавтра возвращаюсь в Берлин. Не надо ли Вам в Берлине чего-либо по Вашим литературным делам? Напишите: я здесь всех крокодилов знаю.

Сердечно кланяюсь Вашей жене и Вам. Жена кланяется вам обоим.

Преданный Вам Черный.

2 августа 1921 г.

Адрес тот же.

Берлин».

Это письмо вместе с другими бумагами отца сохранила Ксения Куприна, дочь писателя, и впервые опубликовала в своих мемуарах «Куприн — мой отец» (С. 206–207). Мы еще станем обращаться к этой книге, потому что переписка Черного и Куприна будет регулярной. Что же касается конкретно этого письма, то на него пришел странный ответ. Официально обращаясь к Александру Михайловичу «глубокоуважаемый», Куприн сожалел о том, что он его позабыл и, вероятно, это потому, что до него дошли какие-нибудь слухи. Черный поспешно отвечал:

«Дорогой и милый Александр Иванович!

Очень меня Ваше письмо огорчило, а я, видит Бог, ни в чем против Вас не согрешил. Писал Вам по получении Ваших книг[95], писал Вам вторично (заказным) с сердечной просьбой помочь нашей берлинской „Жар-птице“ Вашей работой, — в третий раз писал Вам из Kolpinsee, где я пробыл месяц — опять просил о том же. Первые письма посылал на Ваш старый адрес: не дошли они, что ли? Вырезку с Вашим отзывом обо мне еще не получил, но прочел отзыв этот в „Общ.<ем> деле“[96], и конечно, он ценен для меня, как каждое Ваше доброе слово. Единственно, в чем виноват, — что не отозвался на Ваше приглашение в „Отечество“[97]. Но признаюсь: я Вам до того писал с просьбой о сотрудничестве в „Жар-птице“ — Вы не ответили, вот я немного и скис… Помимо того, у меня вместо „отечества“ такая черная дыра на душе, что плохой бы я был сотрудник в журнале под такой эмблемой.

Слухи о Вас? Я их не знаю, — всякие слухи эмигрантско-вшивого толка отталкиваю с бешенством, и если бы даже услышал, что Вы родную тетку сварили в котле со смолой, — ничуть бы это не изменило моей большой любви к Вам.

И опять пристаю к Вам с тем же: каждое присланное Вами слово будет и для меня лично, и для журнала большой радостью. Вы настоящий — и когда Вы молчите и когда о Вас ничего не слышно, а русский язык поступает в исключительное владение разных прохожих людей в литературе — обидно и досадно… Я… и ценю и люблю Вас раз навсегда и окончательно и дошел до этого сам.

Будьте здоровы, сердечно жму Вашу милую руку, только, ради Бога, не называйте меня больше никогда „глубокоуважаемым“.

Неизменно Ваш А. Черный.

9/VIII — 1921 г.

Стихи и рассказ Федорова получил — спасибо. Если знаете, сообщите адрес И. А. Бунина, — говорят, он переехал?

А. Ч.» (цит. по: Куприна К. А. Куприн — мой отец. С. 208–209).

Такая настойчивость в поисках Бунина умиляет. Куприн адрес Ивана Алексеевича прекрасно знал, а почему не сообщил, можем только догадываться: вероятно, ревность, отравлявшая дружбу этих двух больших художников.

Между тем именно Бунину Куприн был обязан своим появлением в Париже. Революции (и Февральская, и Октябрьская) застали его в Гатчине, в знакомом нам зеленом домике. В конце октября 1919 года, когда Саша Черный с Марией Ивановной уже жили в Вильно, Куприн с женой Елизаветой Морицовной и дочерью Ксенией выехали в обозе отступающей Северо-Западной армии генерала Юденича. Около месяца прождали финской визы в Ревеле, затем провели полгода в Гельсингфорсе, где стали перед выбором, куда дальше: Берлин, Париж, Прага? Все три города Куприну были одинаково чужды, но в Париже уже жил Бунин, который и пригласил старого друга к себе. В июне 1920 года Куприны вышли на пароходе из Гельсингфорса в Лондон, а 4 июля прибыли в Париж, где Александр Иванович сразу начал работать в газете Владимира Бурцева «Общее дело».

О том, чем писатель жил в августе 1921 года (когда, наконец, ответил Черному), известно из интереснейшего и до сих пор не опубликованного источника. В Литературном архиве Мемориала национальной письменности Чешской республики (Прага) хранится дневник писателя Бориса Александровича Лазаревского, близкого друга Куприна, бывшего тогда рядом. Лето они проводили в пригороде Парижа, на даче в Севр видь д’Авре, которую Куприн снял в надежде, что она хоть как-то компенсирует тоску по зеленому гатчинскому домику. Писатель пустил квартиранток: француженку, некогда преподававшую в Гатчине детям великого князя Михаила Александровича, а также его дочери Ксении, и старушку, дочь кучера Александра III. Александр Иванович делился с Лазаревским: «Понимаешь, я один с четырьмя бабами и все мною недовольны…» Елизавета Морицовна главным образом расстраивалась из-за состояния здоровья мужа и тоже жаловалась Лазаревскому, по его словам: «Говорила мне один на один, что сердце у него никуда не годится, доктор прямо сказал: недолго проживет»[98]. Вот почему письма Куприна Саше Черному, судя по всему, были невеселыми.

Теперь несколько слов об альманахе «Грани», куда Черный приглашал Куприна. Это название в советское время воспринималось у нас с оттенком скандала: так назывался журнал, выпускавшийся с 1946 года издательством «Посев». Мы же ведем речь о первых «Гранях», появившихся в начале 1920-х годов. Альманах выходил в одноименном издательстве, где Черный был главным редактором (в некоторых источниках его называют владельцем, но это неверно). Именно в «Грани» поэт отдал для переиздания свои «Сатиры» и «Сатиры и лирику»; согласился он редактировать и альманах, поэтому разыскивал для него авторов. Александр Михайлович мог оказать содействие в издании в «Гранях» той или иной книги, был там своим человеком и «держал руку на пульсе».

О том, как жил Берлин ближе к осени 1921 года, узнаём из письма Алексея Николаевича Толстого, отправленного Бунину в Париж: «Жизнь здесь приблизительно как в Харькове при гетмане: марка падает, цены растут, товары прячутся. Но есть, конечно, и существенное отличие: там вся жизнь построена была на песке, на политике, на авантюре, — революция была только заказана сверху. Здесь чувствуется покой в массе народа, воля к работе, немцы работают как никто. Большевизма здесь не будет, это уже ясно. <…> Здесь вовсю идет издательская деятельность. На марки все это грош, но, живя в Германии, зарабатывать можно неплохо. По всему видно, что у здешних издателей определенные планы торговать книгами с Россией» (цит. по: Бунин И. А. Из воспоминаний. «Третий Толстой» // Бунин И. А. Собрание сочинений: В 9 т. М.: Художественная литература, 1967. Т. 9. С. 443).

Мы не случайно ввели в повествование Алексея Толстого: он приехал в Берлин из Парижа 16 ноября 1921 года и вскоре начал появляться в квартире Саши Черного, редактора популярной «Жар-птицы», на Вальштрассе. Здесь вообще бывали многие. Парижский коллега Толстого, сатирик Дон Аминадо, Аминад Петрович Шполянский, и вовсе жил у супругов Гликберг, когда приехал в Берлин на разведку, «неустроенный, без денег», по словам Марии Ивановны. До этого они с Черным общались по переписке: Дон Аминадо и Алексей Толстой издавали в Париже детский журнальчик «Зеленая палочка», а Саша Черный высылал им материал. Теперь, при личной встрече, им было о чем поговорить и кого вспомнить.

Путь нашего героя в эмиграцию оказался совсем не таким, как у многих его литературных собратьев. Он не был ни в гетманском Киеве, ни в деникинском Ростове-на-Дону, ни в белых Крыму и Одессе, не бороздил в пароходном трюме Босфор. Поэтому слушал жадно.

Дон Аминадо, один из остроумнейших людей своего времени, и собеседник, и рассказчик был превосходный. Он тоже воевал, был ранен и комиссован. Успел поработать в «Новом Сатириконе», чем очень гордился. Рассказывал о судьбах сатириконцев, с которыми сталкивался во время последующего «бега». Многих из них во главе с Аверченко видел осенью 1918 года в сумасшедшем Киеве, где они все вместе издавали смешную до колик пародийную газету «Чертова перечница», глумясь над украинскими «щирыми самостийниками». Потом, при эвакуации из Одессы, оказался на одном пароходе с Ре-ми, Василевским (не-Буквой) и Алексеем Толстым. Затем промелькнул перед глазами огромный и грязный Константинополь — и наконец Париж.

После Дона Аминадо у Черного останавливался Александр Александрович Яблоновский, тот самый журналист, которому он был обязан спасением от нищеты в 1898 году, а затем и своими первыми литературными шагами в столице. Поэт помнил добро, и теперь настала его очередь помогать: он не только приютил Александра Александровича, но и устроил в «Гранях» издание двухтомника его рассказов.

Яблоновский, разменявший уже шестой десяток, хлебнул лиха не меньше других: Одесса, Дон, эвакуация из Новороссийска, Египет. Дочь с зятем унесло в Сербию, а им с женой вот надо как-то устраиваться. Попытали счастья в Париже, теперь решили посмотреть, что в Берлине.

Бывали на Вальштрассе и другие гости, которых Александр Михайлович и Мария Ивановна принимали скорее из уважения к прошлому, нежели из симпатии. В начале лета 1921 года, когда они собирались в Кёльпинзе, к ним напросилась погостить Анна Ильинична Андреева, вдова Леонида Андреева, приехавшая из Финляндии в Берлин с сыном Саввой, настолько избалованным, что ни одна немецкая квартирная хозяйка его долго не выдерживала. Черный знал о трудной ситуации, в которой оказалась Анна Ильинична: муж скоропостижно скончался два года назад, оставив ее одну с четырьмя детьми. Саша Черный, боготворивший Леонида Андреева, не смог ей отказать, хотя и мальчик был несносен, и его мама имела тяжелый характер. Но они с Марией Ивановной все равно уезжали на курорт, когда же вернулись, квартира была практически разгромлена…

Квартиру Саша Черный восстановил после налета Саввы Андреева, и даже это не отвратило его от детской темы. 23 ноября 1921 года он писал Куприну:

«Дорогой Александр Иванович!

Я валяюсь все время в постели, болен — поэтому и молчал. Вот сегодня голова свежее, и я решаюсь ответить Вам на Ваше невеселое письмо.

О чем писал бы сейчас Чехов, если бы жил с нами в эмиграции? И кто угодно из настоящих (независимо от табели о рангах) что может еще сказать?

И вот иногда и пишешь, то точно доскребываешь из нутра остатки правды и последней боли: вокруг валюта, подрастающие незнакомцы с политехническими телодвижениями… Скучно. Вот, Бог даст, последняя надежда, удастся уехать к знакомым на хутор (в Германии) и работать на земле.

Через „Грани“ справлялись как-то какие-то люди, уступите ли Вы „Звезду Соломона“[99] для фильма? Я обещал написать Вам — такие предприятия, кажется, не плохи, если не попасть в лапы крокодилам. Может быть, дать Ваш непосредственный адрес? <…>

Хотелось бы все-таки для детей еще что-нибудь состряпать: они тут совсем отвыкают от русского языка, детских книг мало, а для них писать еще и можно и нужно: не дадите ли несколько страниц для детского альманаха?

Пишу Вам криво и грязно, лежа писать не приноровлюсь никак. Целую Вас дружески и сердечно. Не радует ни „пышность“ „Жар-птицы“, ни сравнительное благополучие собственной шкуры, а переезжать на Мадагаскар поздно — и денег нет и не привыкнешь. Приходила ли Вам мысль о переезде сюда, в Германию, — здесь все же бездна всякого литературного дела, — а людей чуть-чуть… <…>

Ваш А. Черный» (цит. по: Куприна К. А. Куприн — мой отец. С. 207–208).

Среди людей, которых было «чуть-чуть», помимо упомянутых Алексея Толстого, Дона Аминадо и Яблоновского, оказался и прибывший в Берлин писатель Глеб Алексеев, знакомый с Сашей Черным еще с питерских времен. Новый человек — и новая история бегства из России. Фронтовик Алексеев встретил революцию и Гражданскую войну на Украине, в декабре 1919-го он, больной сыпняком, был эвакуирован англичанами из Новороссийска, побывал в Греции, Венгрии, даже Африке и Малой Азии. Теперь вот Берлин.

Сидя на Сашиной кухне, они вели бесконечные споры о судьбах русской литературы, которую тогда еще не делили на советскую и эмигрантскую. Осознания этого еще не пришло. Никто не думал о том, что изгнание — навсегда. Алексеев с жаром доказывал необходимость созидательной работы, для чего организовал «Книгоиздательство писателей в Берлине» и начал издавать советских литераторов: Бориса Пильняка, Константина Федина, Владимира Лидина, Сергея Есенина, Всеволода Иванова. Александр Михайлович от этой затеи морщился. Алексеев внимательно его рассматривал и писательским глазом подметил всё: у Черного «красивое, покойное лицо, серебро, осыпавшее виски, ласковые глаза, тонкие девичьи руки — во время разговора он любит смахивать со стола пушинки и никогда не смотрит на собеседника: словно говорит для самого себя» (Алексеев Г. В. Заграница. Воспоминания).

О чем же говорил Саша Черный? Говорил, что Россия, какой она была, погибла и вместе с ней погиб быт его прежних сатир. Говорил, что всякий честный человек должен покончить с эмиграцией: либо застрелиться и перестать существовать, либо забыть о национальности, «принять жизнь Запада, раствориться в ней, отыскать свое место и перестать быть эмигрантом». При этом его нервно передергивало, тик проходил по руке, «старательно выковыривающей восковое пятно на столе». Алексеев горячо доказывал собеседнику, что тот не имеет права уходить в тень и лишать наставнической помощи молодых, начинающих авторов и здесь — и там, в России. И тех и других нельзя оставлять брести на ощупь. Нужно «собирать камни». Черный на это, по словам Алексеева, «затруднялся»: в коллективный труд он не верил, боялся этой утопии, считал, что путь писателя — одинокая тропа.

Двое взрослых людей, прошедших в буквальном смысле огонь, воду и медные трубы, спорили и никак не могли договориться. Алексеев горячился, а Александр Михайлович заметно нервничал и всё пытался снять с пиджака несуществующие пушинки. Тоскливо сипел в кухне «проклятый газ — мертвенно-синий и жуткий».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.