Год 1910-й: триумф
Год 1910-й: триумф
В наступившем 1910 году сатириконцы уже уверенно стояли на пороге своего золотого века. Дела шли настолько успешно, что возникла идея организовать на Масленой неделе комический благотворительный бал-маскарад.
Замысел был грандиозным: совместить в едином пространстве «зала Павловой» на Троицкой улице и шутовские аттракционы, и балет, и театр миниатюр. Огромная работа — декорации, костюмы, оформление зала — ложилась на плечи художников. Привлекли выдающегося балетмейстера и ведущего танцора Мариинского театра Михаила Фокина, который согласился поставить для сатириконцев балет «Карнавал» на музыку Шумана и исполнить в нем роль Арлекина. Коломбину танцевала знаменитая балерина Тамара Карсавина, а на роль Пьеро пригласили Всеволода Мейерхольда. Костюмы для балета шились по эскизам Льва Бакста, на репетиции приходил Сергей Дягилев. Приходил не просто так: уже летом он покажет этот балет парижской публике на сцене Op?ra Garnier.
Видимо, занятостью можно объяснить то обстоятельство, что на новогодние праздники Саша Черный никуда не уезжал. По крайней мере, никаких его посланий, ставших традиционными, в январских номерах «Сатирикона» нет. Зато там есть стихотворение «Всероссийское горе», по нашему мнению, одно из лучших в наследии поэта. Оно не случайно имело подзаголовок «Всем добрым знакомым с отчаянием посвящаю». Это крик души художника, которому мешают. Это отчаяние несчастного интеллигента, не умеющего выставить из своего дома праздных болтунов и дошедшего до крайней степени нервности.
Вот герой стихотворения предвкушает, как засядет сейчас за перевод…
В двенадцать влетает знакомый.
«Вы дома?» К несчастью, я дома
(В кармане послав ему фигу),
Бросаю немецкую книгу
И слушаю, вял и суров,
Набор из ненужных мне слов.
Так проходит два часа. Наконец, выпроводил и, пошатываясь, направился к оставленной немецкой книге. Звонок… «Пришел первокурсник-щенок». Влюбился в кого-то и восторженно словоблудия.
В четыре ушел он… В четыре!
Как тигр я шагал по квартире,
В пять ожил и, вытерев пот,
За прерванный сел перевод.
Звонок… «Собрат»-поэт просит взаймы полтинник. Пожалуйста, полтинника не жаль. Но у того за пазухой рукопись, и он читает, читает, читает, искушая героя: «Ударь его лампою в ухо! / Всади кочергу ему в брюхо!»… Явилась «рябая девица», прочла «Месяц в деревне» и делится впечатлениями…
Зачем она замуж не вышла?
Зачем (под лопатки ей дышло!)
Ко мне направляясь, сначала
Она под трамвай не попала?
И пошла карусель…
Какие-то люди звонили.
Какие-то люди входили.
Боясь, что кого-нибудь плюхну,
Я бегал тихонько на кухню
И плакал за вьюшкою[57] грязной
Над жизнью своей безобразной.
Что поделаешь — слава! Сюжет объясняется и совершенно конкретными реалиями. В описываемое время Саша с Марией Ивановной, вероятно, по служебным причинам, переменили адрес, сняв квартиру на Фонтанке, 68, непосредственно на пути между редакцией «Сатирикона» и «залом Павловой» на Троицкой улице[58], где планировалось проведение того самого бала. Коллеги бегали туда-сюда по нескольку раз в день, вызывали Сашу в редакцию, волновались. К тому же центр, место людное.
Первый сатириконский бал широко рекламировался. По Невскому бегали «сэндвич-мэны» с плакатами, на которых «толстый дьявол» зазывал всех в «зал Павловой» на невиданное зрелище. Некоторые петербуржцы хмыкали. «Многое, что отлично в Париже, у нас как-то некстати. Я думаю, „Сатирикон“, несмотря на большой успех, еще несколько чужд русскому обществу», — замечал театральный и литературный критик Сергей Ауслендер. Кое-кому казалось кощунственным, что бал совпадал с похоронами великой актрисы Веры Федоровны Комиссаржевской, проходившими в тот же день, 20 февраля 1910 года, в Александро-Невской лавре при огромном стечении народа. Не странно ли, что сатириконцы и многие из актеров, рыдавших на похоронах, вечером того же дня развлекали публику?
На балу «Сатирикона», который состоялся, невзирая ни на что, были и таверна «Вытекший глаз» с «трагическим буфетчиком Рославлевым», и пьеса-пародия Аверченко «Коготок увяз, всей птичке пропасть», и постановка «Редакционный день „Сатирикона“», и оперетка из негритянской жизни «Топси», недавно написанная Тэффи, и балет «Карнавал» (Бал «Сатирикона» // Сатирикон. 1910. № 10). Аверченко и Ре-ми, хозяева бала, расхаживали в костюмах французских голодранцев, апашей: клетчатые штаны с бахромой, лихо заломленные фуражки. Толпу собрал вокруг себя генерал Александр Матвеевич Кованько, начальник Офицерской воздухоплавательной школы, бегавший с воздушным шариком в руках; его спина и ее нижняя часть были украшены фривольными перышками (Бал «Сатирикона» в зале Павловой, в С.-Петербурге, 20-го февраля // Огонек. 1910. № 9).
Саша Черный вряд ли отвертелся от участия в этом мероприятии, которое не одобрял. Позже, уйдя из «Сатирикона», в числе побудительных причин он назовет «танцклассное направление», которое избрал журнал. Выскажется он и по поводу одной бальной затеи, о которой очевидец рассказывал следующее: в зале были развешаны огромные картонные паяцы, от которых к публике спускались веревочки. Танцующие непрерывно дергали за них, и создавалось впечатление всеобщей беспрерывной пляски (Хохлов Е. С. «Сатирикон» и сатириконцы // Русские новости. 1950. № 257). Саша же посчитал этих паяцев тревожным симптомом деградации коллег, переметнувшихся от революционных баррикад к бездумному маскараду:
Акулы успеха!
Осмелюсь спросить —
Что вы нанизали на нить?
Картонных паяцев. Потянешь — смешно,
Потом надоест — за окно.
Ах, скоро будет тошнить
От самого слова «юмор»!..
(«Юмористическая артель», 1911)
«Сатирикон» действительно становился похожим на артель: производство расширялось, и Корнфельд уже заговаривал о создании собственного издательства и открытии еще одного проекта — «Синего журнала». Объявили подписку на собрание сочинений Марка Твена, скончавшегося в прошлом году, готовили новую издательскую серию — «Дешевую библиотеку „Сатирикона“», в которой планировали выпускать произведения самих сатириконцев и мировую сатирико-юмористическую классику. Вполне вероятно, что именно для этой серии Саша Черный готовил перевод немецкой книги, который ему не давали закончить персонажи «Всероссийского горя».
Михаил Корнфельд не зря суетился: его ведущих сотрудников уже приманивал конкурент — издательство «Шиповник», купившее у Аверченко и Тэффи рукописи сборников рассказов. И Михаил Германович пошел ва-банк. Он зарегистрировал издательство, купил типографию на Бассейной и в срочном порядке выпустил книги Аркадия Аверченко («Веселые устрицы») и Саши Черного («Сатиры»). Так осуществилась Сашина мечта: в марте 1910 года он мог забрать из типографии сборник своих стихов, над которым немало потрудился.
Поэт тщательно продумал структуру сборника, разделив все сатиры по тематическому принципу на шесть групп. Первая, «Всем нищим духом», включала те произведения, за которые его препарировал Чуковский, и открывалась филиппикой «Критику», да еще и набранной курсивом. Это был ответ Корнею Ивановичу. Далее шли разделы «Быт», «Авгиевы конюшни» (о нравах писательской среды), «Невольная дань» (сатира на разные политические и культурные темы), «Провинция» (подарок Житомиру) и «Лирические сатиры». Всё очень стройно, логично, здраво.
По нашему мнению, «Сатиры» — лучшая книга стихов Саши Черного (всего их будет три). Здесь было собрано то, что уже прошло через журнал, то есть получило одобрение сначала Аверченко, затем значительной читательской аудитории. Это важно, ведь злободневные сатиры, вырванные из привычного контекста — в данном случае веселого, яркого, иллюстрированного журнала — и помещенные на нейтральный белый лист, воспринимаются уже совершенно по-другому, становятся голыми, сиротливыми, а огрехи начинают бросаться в глаза. «Сатиры» же (и это немаловажно!) воспринимались как часть «Сатирикона», чему способствовали и указание Корнфельда в качестве издателя, и обложка работы Ре-ми, и заставки, нарисованные Добужинским.
Книгу выпустили тиражом в десять тысяч экземпляров и разослали для отзывов в редакции крупнейших столичных и провинциальных газет. Полетела она и в родную для Саши Одессу, в крупную газету «Одесские новости». Легла и на стол Корнея Чуковского. Можно представить, насколько трепетал Саша, если даже Аверченко, отправив Чуковскому свои «Веселые устрицы», в сопроводительном письме подобострастно просил дать отзыв «об общем тоне» и обложке и завершал просьбу подписью «Ваш покорный раб и холопишка Аркашка Аверченко»[59].
Саша Черный вообще сбежал из Петербурга.
Именно бегством от рецензентов и «доброжелателей» мы беремся объяснить его внезапный апрельский отъезд в глухую деревню Заозерье на Псковщине. Но могла быть и другая причина, более возвышенная: в эти дни поэт страстно и безнадежно влюбился. В мартовском выпуске «Современного мира» он начал читать бунинскую «Деревню» — и его сердце дрогнуло. Самозабвенную любовь к Бунину Саша пронесет через всю жизнь, а сейчас, возможно, ему и самому захотелось получить опыт деревенской жизни и понять, действительно ли любовь обречена.
Черного занесло в непролазную, но красивейшую глушь. Заозерье стоит на берегу огромного Ктинского озера. Вокруг березовый лес. Цветут анемоны, жужжат пчелы. Время словно остановилось:
Вишни буйно вскрыли цвет —
Будет много меда.
Мне сейчас не тридцать лет,
А четыре года.
(«На тельнике», 1910)
Бродят мужики, «девственные», обросшие, разглядывают Сашу как невидаль, а он — их:
Крестьяне на шляпу мою реагируют странно:
Одни меня «барином» кличут — что скажешь в ответ?
Другие вдогонку, без злобы, но очень пространно,
Варьируют сочно и круто единственно-русский привет.
(«В деревне», 1910)
Поэт чувствует себя «с Марса упавшим»: здесь совершенно другая жизнь. За пару монет, на которые в Петербурге вряд ли что купишь, он обрел свежайший хлеб, сметану, сало, а главное — безграничную ласку и приветливость. Куда это исчезло в безумной столице? «Бывал я в гостиных, торчал по ночным ресторанам, / Но меня ни один баран не приветил. Никто!» («В деревне»). Однако Черный пасует перед серьезным противоречием: крестьяне работящи и добры, но уровень их культуры повергает его в отчаяние. Грамотных нет. В первый день Пасхи повсюду слышны брань и «циничные песни под тявканье пьяной гармони». Девушки и хороводы остались «в рамах на выставках»: женское население Заозерья под гармошку пляшет на холме «па д’эспань».
В 1910 году первый день Пасхи пришелся на 18 апреля. Такова ориентировочная дата пребывания нашего героя в Заозерье. Он прожил там, судя по всему, недолго, потому что в последних числах месяца уже был в Петербурге и делился с читателями «Сатирикона» впечатлениями от поездки. Хорошо, что Саша отдохнул и переключился, ведь ему предстояло понервничать: во многих изданиях вышли рецензии на «Сатиры».
Первый по времени отзыв появился в газете, которую поэт наверняка разворачивал с напряженной решимостью. Снова кадетская «Речь», и снова Чуковский (1910. № 105. 13 апреля). Статья «Юмор обреченных». Вопреки тревожным ожиданиям на сей раз тон Корнея Ивановича оказался значительно более уважительным, настроение скорее задумчивым, оценки осторожными, хотя он и не преминул заметить, что «Сатиры» лучше было бы назвать «Песнями самоубийцы». Чуковский размышлял о том, что современная литература является отражением специфического ощущения жизни — тошноты от нее и всех ее форм, утраты красоты мира: «Для нас, для нашего поколения, весь мир встает, как некое уродство, как отвратительный музей карикатур». Раз так, то нет ничего удивительного в том, что «один из поколения», «какой-то талантливый поэт», просто «сочинил, создал образ „героя нашего времени“, „молодого самоубийцы“, назвал его Сашей Черным и заставил его лирически пропеть о своей душе». Отметим с удовлетворением: Чуковский внял критике и отныне разводил поэта и его лирического героя, препарируя теперь исключительно последнего и пытаясь нарисовать его портрет. Портрет этот таков: «Саша — есть средний интеллигент нашего времени, тот самый, который в шестидесятых годах был бы нигилистом, в семидесятых — народником, в девяностых — марксистом или ницшеанцем, — то самое пушечное мясо идей, которое и осуществляет в русском обществе различные „течения“, „направления“, „идеологии“». Книга, написанная этим «Сашей», думающим, что это «Сатиры», на самом деле его последнее, прощальное письмо, «которое распечатает пристав, когда выломают дверь и вынут посиневшего Сашу из петли». Тут же, впрочем, Корней Иванович спохватился, памятуя о прежних своих заблуждениях: «Повторяю, „Саша Черный“ не автор, а художественный образ, „тип“, но, если говорить об авторе „Саши Черного“, то в его лице мы должны приветствовать новую литературную силу».
Саша Черный мог «выдохнуть»: в целом рецензия была положительная. Радуясь, что его наконец поняли, поэт ответил на нее чудесным и, к сожалению, основательно забытым сегодня стихотворением «Больному», напечатанным в «Сатириконе» в мае. Это была настоящая проповедь, и ее автор, вне всякого сомнения, давал понять, что нельзя называть его стихи «песнями самоубийцы», ведь он знает, какой страшный грех самоубийство. Вот когда должно было порадоваться сердце житомирского статского советника Константина Константиновича Роше! Наконец его воспитанник начал обнаруживать серьезные признаки религиозного сознания.
Первая же строка этого стихотворения: «Есть горячее солнце, наивные дети…», дохнув жаром пустыни, погружает нас в библейский мир, а лирический герой, носитель наивного, «нищего духом» сознания, находит какие-то детские оправдания существованию мира земного: если в нем нет ничего хорошего, то как объяснить, что «были на свете / И Бетховен, и Пушкин, и Гейне, и Григ»? Они же были хорошие?
Наш мир — работа Творца, и присутствие Его силы постоянно, ее только нужно уметь разглядеть:
Есть незримое творчество в каждом мгновеньи —
В умном слове, в улыбке, в сиянии глаз.
Будь творцом! Созидай золотые мгновенья —
В каждом дне есть раздумье и пряный экстаз…
Совершенно по-детски, удивленно раскрыв глаза и словно удерживая за руку отчаявшихся, герой просит не «бросаться в пролеты», а остаться жить. Иначе «скиснет мир от бескрылых гиен и тупиц», которым неведомы сомнения и «проклятые вопросы»:
Оставайся! Так мало здесь чутких и честных…
Оставайся! Лишь в них оправданье земли.
Адресов я не знаю — ищи неизвестных,
Как и ты, неподвижно лежащих в пыли.
Подымая лежащих в пыли, поэт ведет их в тот мир, который они потеряли: в царство Доброй Воли, мир горний.
Есть еще острова одиночества мысли —
Будь умен и не бойся на них отдыхать.
Там обрывы над темной водою нависли —
Можешь думать… и камешки в воду бросать…
Разве не найти спасения в христианских заповедях? Может быть, стоит их вспомнить и, например, взять и возлюбить ближнего? Не метя высоко, просто стать «женой или мужем, сестрой или братом, / Акушеркой, художником, нянькой, врачом»? Отдавать себя людям и ничего не ждать взамен: «Все сердца открываются этим ключом».
Герой стихотворения готов подать пример: он и сам раньше был болен, а теперь стремится сделать все, чтобы тот, кто уже направился к пролету, остановился и улыбнулся, даже хочет рассмешить: «Этот черный румянец — налет от дренажа, / Это Муза меня подняла на копье». Теперь он открыт новым далям и, заканчивая проповедь, вновь возвращается к библейской цитате, смыкающейся с первой строкой стихотворения:
А вопросы… Вопросы не знают ответа —
Налетят, разожгут и умчатся, как корь.
Соломон нам оставил два мудрых совета:
Убегай от тоски и с глупцами не спорь.
По силе воздействия некоторые строки этого стихотворения мы бы поставили в один ряд с другими подобными строками, которые создавались другими авторами в разное время, но с той же целью — остановить идущих к пролету. Невольно вспоминается финал стихотворения Маяковского «Сергею Есенину» (1926):
В этой жизни
помереть
не трудно.
Сделать жизнь
значительно трудней[60].
Или другие слова, сказанные Цоем: «Смерть стоит того, чтобы жить» («Легенда», 1988). Именно они остановили потом многих из тех, кто после гибели самого Цоя решил последовать за ним.
В стихотворении Саши Черного «Больному» мы впервые встречаемся с новым типом лирического героя — «нищим духом», но уже в библейском смысле этого понятия. Скорее всего, это юродивый, чей голос позднее в творчестве поэта совершенно органично транспонируется в детский и даже собачий. Это будет сознательный выбор художника, отвергнувшего серьезный «взрослый» мир.
Пока же у Саши Черного было благостное и окрыленное состояние, вполне вероятно, оттого, что его первую книгу (о «Разных мотивах» 1906 года он никогда не вспоминал) благосклонно приняла читающая Россия. Вернемся к рецензиям на «Сатиры».
Сборник поддержали модернисты. Николай Гумилёв писал в «Аполлоне»: «Саша Черный избрал благую часть — презрение. Но у него достаточно вкуса, чтобы заменять иногда брюзгливую улыбку улыбкой благосклонной и даже добродушной. Он очень наблюдателен и в людях ищет не их пороки… а их характерные черты, причем не всегда его вина, если они оказываются только смешными. <…> Кроме того, у него есть своя философия — последовательный пессимизм, не щадящий самого автора… <…> и даже его угловатость радует, как обещание будущей работы поэта над собой. Но и теперь его „Сатиры“ являются ценным вкладом в нашу бедную сатирическую литературу» (Гумилёв Н. Письма о русской поэзии // Аполлон. 1910. № 8). Однако это был отзыв от «своих»: сатириконцы и аполлонцы дружили. К тому же Гумилёв был на шесть лет моложе Саши Черного и не считался еще серьезным авторитетом. Саше важнее было мнение «стариков», критиков прежней закваски, так как он всей душой тянулся к классическому канону и модернистские экивоки находил преходящими. С особым трепетом, вероятно, раскрыл он майскую книжку «Современного мира» и прочитал рецензию ведущего критика журнала Владимира Павловича Кранихфельда. В статье «Литературные отклики» тот назвал Сашу Черного «типичнейшим представителем молодой литературы», который сумел сочетать в своей сатире отрицание действительности и одновременно радость жизни и веру в светлое завтра. Критик сосредоточил свое внимание на сатирическом даре Черного, называя его «сатириком нашей размагниченной интеллигенции и ее быта» (Кранихфельд Вл. Литературные отклики. Литературная экскурсия // Современный мир. 1910. № 5). Возможно, с затаенной надеждой Саша мечтал: а вдруг рецензию прочтет Бунин, когда станет искать в номере продолжение своей «Деревни»? А вдруг и Горький, с начала года ставший сотрудником «Современного мира», прочтет эти строки на далеком Капри?
Пока же, правда, не на Капри, а в итальянском местечке Кави ди Лаванья отзыв на «Сатиры» написал маститый литератор Александр Валентинович Амфитеатров и прислал его в «Одесские новости». Теперь наш герой «за Одессу» мог быть спокоен. Саша Гликберг, сын провизора с Ришельевской улицы, прославился! Первые же строки амфитеатровской рецензии «Записная книжка: О Саше Черном» должны были заставить Сашу забыть об упреках Чуковского: «С огромным и глубоким, редким наслаждением прочитал я сборник „Сатир“ Саши Черного. В этой умной и сильной книжке прекрасно все, кроме, пожалуй, заглавия. Оно суживает характер и значение поэзии Саши Черного» (Амфитеатров А. В. Записная книжка: О Саше Черном // Одесские новости. 1910. 29 июня/12 июля). В отличие от Кранихфельда Амфитеатров увидел в Саше Черном в первую очередь лирика, а не сатирика-публициста. Политические сатиры показались ему как раз самым слабым местом книги, и Александр Валентинович не мог не посетовать на то, что журнальная работа, заставляющая писать к сроку и на заданную тему, убивает любое творчество и учит «ремесленным компромиссам». Амфитеатров счел маску Черного модификацией пушкинского Евгения из «Медного всадника» — человечка, раздавленного Петербургом. «И этого страшного поэта иные провозглашают смешным забавником?» — удивлялся Амфитеатров, относя стихи Черного к категории Galgenhumor, «юмора висельника» (курсив А. В. Амфитеатрова. — В. М.). Александр Валентинович приветствовал рождение нового имени: «Это молодое дарование — целиком все еще впереди».
Наконец, нашелся критик, разглядевший игровую природу творчества поэта. Не зря же Лев Наумович Войтоловский, похваливший Сашу на страницах крупной провинциальной газеты «Киевская мысль», был по своему основному образованию врачом-психиатром. «Саша Черный как бы рожден актером, — писал он. — Природа наделила его всеми дарами, необходимыми в этой области. И прежде всего — поразительной силой перевоплощения. Он с замечательной легкостью проделал всю минорную гамму интеллигентских переживаний» (Войтоловский Л. Н. Литературные силуэты. Саша Черный // Киевская мысль. 1910. 30 мая).
Саша Черный теперь был нарасхват. Напечатал два стихотворения в тринадцатом номере альманаха «Шиповник», обещал высылать материал для нового иллюстрированного журнала «Солнце России», для «Современного мира», а также в крупные провинциальные газеты «Одесские новости» и «Киевская мысль». Аверченко не запрещал подрабатывать, однако все лучшее, конечно, требовал отдавать в «Сатирикон».
Летом 1910 года Саша и Мария Ивановна, возможно, в ознаменование пятилетия своей первой совместной поездки в Италию, вновь проехались по крупнейшим итальянским городам и остались на отдых на курорте Санта-Маргарита. Это восточное побережье Лигурии, самый центр Итальянской Ривьеры, точка пересечения основных туристических маршрутов: Ниццы, Флоренции и Милана. Один из забавных эпизодов вояжа поэт воспел в стихах и отослал в «Сатирикон». Во Флоренции он подслушал диалог двух «бравых русских», которые в сувенирном ряду жарко спорили, гордясь своими познаниями в области античного искусства:
«Эти вазы, милый Филя,
Ионического стиля!»
— «Брось, Петруша! Стиль дорийский
Слишком явно в них сквозит…»
Я взглянул: лицо у Фили
Было пробкового стиля,
А из галстука Петруши
Бил в глаза армейский стиль.
(«Стилисты», 1910)
Тема «русские за границей» казалась сатириконцам смешной и неисчерпаемой. Осенью они начали обсуждать подписную премию читателям на следующий год и решили, что это будет юмористический отчет о поездке сотрудников журнала в Западную Европу, что-то вроде «Простаков за границей» Марка Твена. Командировочные расходы брал на себя Корнфельд. Сразу было заявлено: поедут Аверченко, Радаков и Ре-ми. Наверняка в редакции шептались: мол, конечно, кто же еще? Сашу это вряд ли задевало, ведь Европа не была для него книгой тайн.
Так мы незаметно подошли к первому серьезному возрастному рубежу в жизни нашего героя. 1 октября 1910 года Александру Михайловичу Гликбергу, Саше Черному, исполнилось 30 лет. Он не мог не подводить для себя итоги, о которых мы можем судить очень осторожно, исключительно объективно, со стороны. Мы записали бы в его актив сложившуюся карьеру, но считал ли он сам себя успешным и не желал ли большего? Дома он не построил, дерево только мечтал посадить, когда найдет «вершину голую». И самое очевидное: у него была одна затаенная печаль, которая с годами перерастет в подлинную драму. У них с женой не было детей. Конечно, на всё Божья воля, но в стихах Черного нет-нет да и проскальзывали мысли о том, что мир устроен несправедливо, раз Бог не посылает детей тем, для кого это было бы высшим счастьем, и с избытком дарит тех, кому дети только обуза. Мария Ивановна вспоминала об интересном случае (который произойдет в следующем, 1911 году). Некая житомирская подруга ее мужа попала в неприятную историю, родила от кого-то ребенка, а растить его не имела возможности. Тогда она отдала младенца Александру Михайловичу и Марии Ивановне, и те его с радостью приняли. Но не сложилось: через некоторое время малыша у них отобрали родственники непутевой мамаши.
О tempora! О времена! Любопытно, что еще до этого случая, осенью 1910 года Саша Черный написал грустное стихотворение, разошедшееся по всей огромной стране и сохранявшее популярность долгие годы, даже тогда, когда страна уже называлась СССР. Его также пели, ибо это была «Колыбельная (Для мужского голоса)». Музыку в 1917 году написал Вертинский и включил песню в свой репертуар, что еще более способствовало популярности. Не правда ли, странно, что колыбельная «для мужского голоса»? Но в сумасшедшем Петербурге 1910 года никого не удивляло, что младенец брошен на отца, а мать «уехала в Париж».
Мужчина не знает слов колыбельных песен, поэтому придумывает их на ходу, вплетая в знакомые с детства обороты вроде «А-а-а…» и «Спи, мой мальчик» свои нервные мысли по поводу бегства жены. И в конце концов не то всхлипывает, не то сам засыпает:
Жили-были два крота…
Вынь-ка ножку изо рта!
Спи, мой зайчик, спи, мой чиж, —
Мать уехала в Париж.
Чей ты? Мой или его?
Спи, мой мальчик, ничего!
Не смотри в мои глаза…
Жили козлик и коза…
Кот козу увез в Париж…
Спи, мой котик, спи, мой чиж!
Через… год… вернется… мать…
Сына нового рожать…
Конечно, Вертинский обратил внимание на эти стихи, ведь их можно сыграть. Саша же гордился тем, что его «чижа» пел сам Шаляпин. Об этом достоверно известно из дневника Константина Петровича Пятницкого. Будучи у Горького на Капри, он записал 30 августа 1911 года: «Посидели на скамье у виллы Горького. <…> Звоню и вхожу в дом. <…> Шал[япин] бросается навстречу. Поет колыб[ельную] песню на слова Саши Черного» [61]. В 1930-е годы собственную музыку для «Колыбельной» написал советский певец и композитор Вадим Алексеевич Козин. В 1960-е годы «чижа» перевела на французский Эльза Триоле[62], а ее близкий друг шансонье Ги Беар положил стихи на музыку и часто исполнял. В СССР эту композицию впервые услышали в 1972 году, когда «Мелодия» выпустила пластинку Беара.
Итак, к концу 1910 года Саша Черный стал всероссийской знаменитостью, и ему довелось испытать все то, что обычно испытывают знаменитости. В первую очередь узнать о появлении самозванца. Поэт получил одновременно несколько писем из редакций далеких провинциальных газет «Восточная заря», «Сибирская мысль» (обе иркутские) и «Рыбинский вестник», дружно интересовавшихся: правда ли он тот самый Александр Васильевич Соколов из Петербурга, который предложил им сотрудничество и присылает стихи, подписанные псевдонимом Саша Черный? Александр Михайлович вскипел и дал опровержение в «Сатириконе», благодаря которому мы и узнали об этой истории (Необходимые разъяснения // Сатирикон. 1910. № 51). Другой анекдот подбросила родная Одесса, где появился поэт-куплетист Саша Красный.
В канун нового, 1911 года Черный читал о себе нелицеприятные вещи, на сей раз написанные Антоном Крайним — Зинаидой Гиппиус:
«Вдруг заговорили о „возрождении смеха“. Чему обрадовались? И кому: Саше Черному, Аркадию Аверченко и Тэффи. О Саше Черном в „Речи“ было длинно написано и указано даже, что будто это „смех сквозь слезы“. <…>
„Возрожденный смех должен занять подобающее место“, сказал себе Саша Черный и пошел со своею специальностью на страницы „серьезных“ газет и альманахов; нынче уже оттуда он объявляет, что „бюро“ ему стало близко, как собственное „бедро“, и думает, что это необыкновенно смешно и возродительно.
Никак нельзя быть против смеха. Но когда происходит торжественное возрождение — то, прежде всего, ничего не происходит. „Они смешат — а нам не смешно…“ скажем, перефразируя Л. Толстого. Если на человека отовсюду лезут, желая смешить, — нельзя смеяться» (Крайний Антон [Гиппиус З. Н.]. Разочарования и предчувствия // Русская мысль. 1910. № 12).
Строки, вызвавшие неодобрение Гиппиус, были взяты ею из стихотворения «Прекрасный Иосиф», опубликованного в 13-й книге петербургского издания «Литературно-художественные альманахи издательства „Шиповник“»:
Диван, и рояль, и бюро
Мне стали так близки в мгновенье,
Как сердце мое и бедро,
Как руки мои и колени.
Разумеется, «бюро — бедро» — это не рифма, как и «мгновенье — колени». Упрек справедлив, но популярности Саши Черного критика повредить уже не могла.
Казалось бы, ему оставалось почивать на лаврах, но он был не рад своей сатириконской славе. «Известность — шумная, безмерная и бестолковая российская известность пришла к нему очень рано, — вспоминал современник поэта Николай Рощин. — В России не было эстрады, не знавшей Саши Черного. Но известность эта не погубила его, как погубила многих. От нее он взял только опыт — понимание силы слова и ответственности за него» (Рощин Н. Печальный рыцарь// Возрождение. 1932. 7 августа).
Александр Михайлович Гликберг хотел заниматься серьезной литературой. В «Сатириконе» планировался большой новогодний вечер юмора, но он не хотел в нем участвовать и начал искать пути к отступлению из журнала.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.