Москва, хранимая в сердце

Москва, хранимая в сердце

Ведь где-то есть простая жизнь и свет

Прозрачный, светлый и весёлый…

Там с девушкой через забор сосед

Под вечер говорит, и слышат только пчёлы

Нежнейшую из всех бесед.

За время после смерти жены Ольги Александровны Иван Сергеевич передумал всю прошедшую жизнь, то обвиняя себя, что принимал бездумно, как должное, преданную, не знающую слов упрёка любовь жены, то умоляя простить. Он просил Олю присниться ему, сказать, что же ему теперь делать. Ему казалось, он больше не мог писать, а значит, совсем нечем было жить.

Когда-то, во времена, отошедшие в безвозвратное прошлое, он любил песни исторические и военные. Оказавшись на берегу Атлантического океана, они пели их в Капбретоне со своими друзьями и соседями по даче — генералом Антоном Ивановичем Деникиным, его женой Ксенией и дочкой Ириной, чуть старше их племянника Ивика, с поэтом Константином Бальмонтом, доктором Серовым, философом-богословом Владимиром Карташевым. А настоечки, изготовленные каждым единолично и с сохранением в глубокой тайне секрета изготовления, под Олины знаменитые пироги и Ванины собственноручно собранные и посоленные грибочки хоть на короткое время помогали забыть, что они на чужбине.

Они пели «Как ныне сбирается вещий Олег», «Горел, шумел пожар московский», «Ревела буря…», «Славное море, священный Байкал…», «Благославляю вас, леса…», много чего они пели и, конечно, любимую их жён лихую гусарскую «Оружьем на солнце сверкая, под звуки лихих трубачей».

Друзья находили, что И.С. очень похож на Стрельца, стоящего слева от Петра, в известной картине В. Сурикова «Утро стрелецкой казни».

— Из русских русский! — восклицал Бальмонт. — Так и вижу Вас, дорогой Иван Сергеевич, под Кремлёвской стеной, в стрелецкой шапке, с горящими глазами…

— К нему Иван Александрович Ильин в письмах обращается «Вулкан Сергеевич», — негромко подтвердила Ольга Александровна.

— Эх, где-то наша красавица Красная Площадь… — сладость славы Бальмонт когда-то вкусил, переехав в Москву. — Это вам не торговые рынки перед ратушами.

Тут начинались вечные-бесконечные разговоры, почему уставшие от войны и неразберихи с правительствами мужики могли поверить, что им новая власть даст навечно землю.

Во время одного из свиданий с женой в Сент-Женевьев-де-Буа он разговорился с человеком, представившимся Васильчиковым Павлом Александровичем. Тот рассказал ему «случай», который просто не мог не затронуть мистическую натуру писателя. В поруганном, обманутом Отечестве среди разора и обмана, страха и преследований, а теперь, как по мановению ока, скудной пайковой, ещё недавно сытой щедрой российской жизни, некто, кого назвать опасно для того человека, находит близ Куликова поля старинный нательный крест и передаёт его случившемуся тут старичку, направляющемуся в Троице-Сергиеву Лавру…

Переписывая «Куликово поле», Шмелёв будет плакать слезами благодарности Оле, которая вняла его мольбам и подала добрый знак, о чём ему будет «захватно» писать, здесь же, где лежит её прах и витает бессмертная душа. Жена помнит и любит его и там. И теперь радуется вместе с ним, что он не потерялся совсем, не разучился своему ремеслу и будет по-прежнему жив им.

Он только молил покойную присниться ему, хотя бы во сне побыть немного вместе с ним, забыть о страшной реальности, но Оля не снилась, а вспоминалась молодость, Москва и первые их встречи возле калитки отчего дома на Калужской — весной далёкого 1891 года.

После трагикомической истории, случившейся с ним на шестнадцатом году жизни, — он потом, уже за границей, немолодым известным писателем опишет её, так и назвав «Историей любовной» — после того женского авантюризма и пошлости, о которых не подозревал дотоле, Иван-Тонька считал себя искушенным и разочарованным, сторонился даже безобидных, совсем ещё глупых подруг младшей сестры и вполне снисходительно выслушивал донжуанские фантазии своего друга Женьки Пиуновского, не сильно доверяя его «победам».

Для себя он выбрал путь труда и аскетического образа жизни. Да и когда было развлекаться: готовился к экзаменам, много читал, брал книги в библиотеке Мещанского училища, что на другой стороне Калужской улицы. Обожал Большой театр, особенно оперу, но даже билеты на галёрку требовали некоторых расходов, для него чувствительных. Отец умер, когда ему было семь лет. Подрабатывал на перепродаже прочитанных книг, ненужных учебников, прекрасно ориентировался в книжных развалах; давал уроки, гоняя через всю тогдашнюю Москву от Калужской до Красных Прудов, разумеется, пешком.

Вот так, возвратившись под вечер, хотел пройти в сад, столкнулся у самой калитки с незнакомой девушкой. Опалила несмелым огнём синих глаз, от смущения ещё сильнее натянула уголки вязаной косыночки на плечи, на прижатые к груди детские локотки… отстранилась, потупив взор, пропуская гимназиста, слишком стремительного по темпераменту, чтобы успеть затормозить и пропустить незнакомку.

Механически, не помня себя, влетел в дом. На кухне никого, в столовой, у маменьки, у сестёр — ну, вымер дом! Есть расхотелось, вышел во двор — прогуляться, может быть, встретить ещё раз незнакомую девушку. И тут никого. Куда она делась? Кто она? Вот так налегке, с косыночкой на плечах — не в город же отправилась… Нет и на лавочке, и в небольшом их саду из нескольких деревьев да ягодных кустов вдоль забора — прошёл с безразличным лицом, вернулся совсем раздосадованный.

В дворницкую толкнуться? Лишнее. Гришка ещё со времён «истории любовной» нет-нет да и подморгнёт ему как сотоварищу по амурным делам. Это противно. Спросить его — всё равно как загрязнить незнакомку. Надо потерпеть, само выяснится. Сколько раз няня его учила: поспешишь — людей насмешишь, а он всё нетерпеливый, таким мама уродила.

К ужину однако народ набежал. Матушка Евлампия Гавриловна после смерти папашеньки вела, как умела, хозяйство, то есть строго и расчётливо. За столом всё и разъяснилось. Въехали новые жильцы на сдаваемый в наём третий этаж, а это их родственница, барышня, студентка. Кто родители? Люди достойные. Отец штабс-капитан в отставке Александр Александрович Охтерлони, человек солидный, участник Крымской и русско-турецкой кампании.

Да ещё сестра Маша добавила, что зовут Ольгой — какое красивое имя! — училась в Петербурге в Патриотическом институте, учебном заведении для девушек из военных семейств. Приехала на каникулы. Хотелось ещё что-нибудь услышать о ней, но разговор пошёл о чём-то другом. Странно, что можно о чём-то другом. Поблагодарил маменьку за ужин, ушёл к себе под неодобрительным взглядом — небрежно перекрестился. Места себе не находил.

Перед сном вышел на крыльцо, что-то распирало грудь, в доме ему было тесно. Конечно, её встретить в этот час не надеялся, просто ходил и ходил, пока не погас свет у жильцов. Вышел дворник Григорий проверять запоры.

Лёжа у себя в комнате на спине закинув голову на руки, он прислушивался к музыке имени Ольга, видел её пытливо-скромные глаза, смешные бровки, доверчиво взлетевшие вверх. Глаза звали куда-то вдаль, обнадёживали, обещали неведомое и обязательно счастливое.

Утром солнце осветило Кремль, его лучи дотянулись, как всегда, и до его окна. Он об этом не думал, он просто знал, что, куда бы он ни собрался утром, он — за рекой, встречь солнцу, поднявшемуся над Кремлём. Никто никогда не говорил: вот взошло солнце над Кремлём, просто так ощущали, хотя бы и целый день не видели купола кремлёвских соборов. У них не называли Москву-реку кормилицией-поилицей, но просто знали, что у отца вдоль берега бани, портомойни. Зимой устраивались горки для гуляний, ранней весной нарезали лёд — заготавливался и складывался в погреба для летних нужд. Там на Болоте, над которым ныне нависает юный Пётр-мореход, паслись их гуси без всякого пригляда, а наискосок от Храма Христа Спасителя на правом берегу брали воду для питья и для всего прочего. Очень нужная река.

И всё это было совсем недавно, чуть больше века назад: огромное государство просыпалось с колокольным звоном к заутрени, в сверкании куполов храмов и монастырей города.

И всё было рядом и по порядку. На Калужской в приходском храме Казанской Божией Матери староста церкви, его отец, всеми уважаемый Сергей Иванович Шмелёв крестил своих шестерых детей — один ребёнок умер рано. Своего четвёртого ребёнка Иоанна крестил в числе прочих, о чём, как водится, была сделана запись в церковных метриках. Потом ещё успеет родиться Катичка, чтобы, как полагается, было «семь-Я».

Здесь стояли на службе по воскресеньям и по призыву батюшки «Благодарим Господа!» прихожане помоложе, посубтильнее кидались на колени, постарше да подороднее, склонив головы серьёзно, как дети перед учителем, слушали «Сия есть кровь моя Нового Завета, я же за вы и за многия изливаемая во оставление грехов».

В большие праздники причащались Христовых таин, причащали детей. В Богоявленье брали Крещенскую воду, весной окропляли вербы, через неделю святили куличи. Заказывали молебны. Отпевали усопших.

От Калужской заставы уходили две улицы. Калужская, вечно в работе, в деловых поездках из города и в город, в увеселительных разъездах горожан на Воробьёвы горы. И Донская улица, по которой увозили отмаявшихся в вечной человеческой суетной суете; по ней увезли и отца на вечный покой на кладбище Донского монастыря. Всё рядом и всё чередом и порядком, угодным Богу…

Встреча с «суженой» входила в ряд непреложного.

Нет, но какая прелестная девушка — у них таких не видывали. Ну, сняли и сняли квартиру, но кто же мог подумать, что есть на свете такая девица. Учится в Петербурге. Сроду не был в Петербурге, наша Москва лучше всех городов мира. Надо ей всё показать: и сады, спускающиеся к реке, и укромные места, где они с Женькой Пиуновским ловят рыбу и где однажды познакомились с весёлым господином в соломенной шляпе, оказавшимся братом учителя гимназии, к тому же писателем Антошей Чехонте, его смешные рассказы даже учитель закона Божия читает.

И Кремль, и соборы, и Большой театр — всё надо показать. Пусть услышит Бутенко: «Власть на власть встаёт войной… сатана там правит бал… люди гибнут за металл…» Бас Бутенко-Мефистофеля угрожает миру; кажется, нет спасения от могущественного Врага рода человеческого… А тут как раз треск, молнии, дым, огонь, и — красный колпак и его хозяин, как жалкая кукла из тряпья, проваливаются в Ад среди грохота, от которого, кажется, вот-вот рухнет огромная люстра.

Оля оказалась всего на два года младше его, просто невысокая и худенькая, как подросток Она с первых же разговоров беспрекословно приняла его верховенство. При этом имея свою программу жизни. Как это можно — не уважать преподавателей. Может, ему просто не повезло, немец тройки ставит сколько ни старайся? У неё был такой случай, надо добром, прилежанием…

И Ваня тут же даёт ей честное слово, что к выпускным экзаменам в его Седьмой гимназии станет, ну, не первым, но одним из первых.

А Оля твёрдо знает, что будет сельской учительницей. Молиться Богу и ходить в церковь для неё не обязанность, не то что для него, а просто необходимость.

Какая она тихая, светлая. Возле неё так покойно. Ни на кого не похожая. Не знал, что такие бывают.

— Вы же, должно быть, иностранцы?

— Охтерлоне, или Охтерлони, даже не знаю толком. Знаю, что родом из шотландских дворян. В четвёртом поколении русские, православные, на военной службе у Царя. Дедушка умер раньше моего рождения. Сколько помню, мы ездили с отцом и жили, где он служил. Родилась в Орле, там мы оставались, пока отец участвовал в турецкой кампании…

— А я помню эту войну с турками потому, что по Москве ходили люди в белых рубахах ниже колен; старики, женщины и дети — некоторые без языков, они издавали жуткие звуки, вздымая к небу тёмные жилистые руки. Взрослые подавали беженцам, качали головами: какое зверство у этих нехристей, наш царь вступился за несчастных братьев наших. Няня, как могла, объяснила мне, испуганному ребёнку…

Они не заметили, как прошло лето. Над Ваней подшучивали сёстры, хмурилась суровая матушка: позже она откажет постояльцам. Старший сын Николай в купцы метит. Соня замужем, Мария в консерватории учится, Иван когда ещё в люди выйдет — что за баловство эти «ухаживания»!

Но они всё равно будут встречаться.

Никто не принимал всерьёз их осторожных коротких бесед у всех на виду. Не замечали как бы случайных встреч, когда Олимпиада Алексеевна шла прогуляться с младшими — Олей и сыном Григорием. Иван разговаривал по преимуществу с Гришей, что было ему не в тягость — вся семья, даже их фамилия, вызывали в Иване, обычно строптивом, трепетный восторг.

И ведь ничего-то не надо, а только увидеть, как мелькнёт впереди её аккуратно причёсанная головка. Днём выйдет в сад, посидит у стола в открытой беседке. Вечером с Гришей опять в сад, и Иван с ними. Вот и всего-то. Всё на виду у взрослых, и в театр, и на прогулку — со старшими. На какие деньги? Удачно перепродал Загоскина.

Да, забросил свои интересы, всё Ивану кажется скудным, глупым, вот и «вьётся вьюном» вокруг приезжих. Недаром няня в детстве называла его «гороховой болтушкой»: рассказывает им, как в детстве у него были друзья, с которыми он убегал на представленья на Новодевичьем Поле. Там целое поле — открытая сцена, там Наполеон кричал простуженным голосом, что возьмёт Москву, а потом, охрипнув от мороза, очень смешно «убегал». Там некий француз, и вправду настоящий француз, в спортивном трико летал на воздушном шаре, вернее, в корзине, поднимаемой вверх огромным шаром. А однажды француз в трико сорвался вместе с корзиной вниз, но зрителей уверили, что завтра представление повторится. Ребятам, однако, не удалось на другой день сбежать — их заперли дома, а Драпа, у которого был не родитель, а хозяин-сапожник, жестоко избили.

Но они всё равно ещё не раз убегали к Новодевичьему и там познакомились с настоящим слоном. Гриша так не увлекался его рассказами, как Оля. Она только не любила о печальном, она чуть не заплакала, так ей было жаль Драпа, Иван тоже не любил жестокость. И очень понравился ей рассказ о том, как Ваня со своими товарищами отстоял старую лошадь, чтоб её не увели на живодёрню. Гришу дома с пристрастием допрашивали, о чём говорили молодой хозяин и Оля, что делали в саду: такой милый, такой приятный и умный молодой человек.

А Ольга? У неё ничего нельзя было выведать, у молчальницы. Даже Ване редко удавалось её разговорить. Что спросишь, на то и ответ. Но так слушает, словно никогда не слышала ничего интереснее. И только глаза под вопросительно взлетевшими бровками как бы хотят знать: а вы не шутите, когда говорите так серьёзно?

Оля уезжала на учёбу с новой шубкой в саквояжике, её перешили из маминой. Накануне отъезда в Петербург Оля обещала отвечать на Ванины письма незамедлительно.