Глава двенадцатая СЕМИДЕСЯТЫЕ ГОДЫ

Глава двенадцатая

СЕМИДЕСЯТЫЕ ГОДЫ

В 1970 году Борис Слуцкий вместе с Булатом Окуджавой вели семинар на совещании молодых поэтов. Это было однодневное мероприятие, своеобразный «мастер-класс» для начинающих. В таком же «одноразовом» мероприятии участвовал Слуцкий и в 1975 году в Софрине. Тогда совещание молодых писателей продолжалось неделю, и все это время Слуцкий вел один из семинаров. Его участник Алексей Смирнов вспоминает:

«За музой Слуцкого стоял человек, внушавший абсолютную веру в то, что он никогда не обманет. В его походке, в том, как он держал голову, были прямота и горделивость, несовместимые ни с компромиссом, ни с маскировкой…

Он вел семинар, как прирожденный педагог ведет класс; как до тонкостей понимающий свое дело лоцман направляет корабль… Ершистая команда ловила каждую его реплику. Как бы ни схлестывались мнения, слово Слуцкого было решающим и непререкаемым. Он возбуждал полемику, дирижировал ею — буквально поводя руками в воздухе, он же завершал ее. Безапелляционность железного комиссара, его стремление к духовному диктату могли вызвать и вызывали внутренний протест; то обстоятельство, на каких людей делал он порой ставку, — настораживало, но “прозаизм”? “сухость”? “обыкновенность”? Ничего этого не было и в помине. Я видел перед собой великого книгочея, умницу и остроумца, мгновенно отзывавшегося на любое живое слово. То он поворачивался влево и делался серьезным, то откидывался назад и уже шутил. Вместе с тем обсуждавшиеся стихи — часто неловкие — становились не мишенью для насмешек, а предметом внимательнейшего слушания, обстоятельного разбора»[337].

С 1972 года Борис Слуцкий стал вести собственный семинар.

У него в этом был небольшой опыт, но он помнил семинары О. М. Брика. У Слуцкого была великолепная школа, пройденная под руководством большого мастера Ильи Сельвинского. Но главное — Слуцкий хотел иметь учеников. Он не собирался растить последователей. У поэта «одноразового стиха» (И. Шайтанов) не может быть последователей — в худшем случае могут быть эпигоны.

О семинаре Слуцкого подробно рассказал один из его первых «семинаристов» Георгий Елин:

«Первоначально это был семинар “имени Евтушенко”, как называли его семинаристы. Евгения Александровича ввиду длительных загранкомандировок часто сменяли известные писатели. В 1972 году семинар принял Слуцкий. И вел его до 1977 года. Официально семинар назывался “Зеленая лампа”.

На двери комнаты, где собрались семинаристы на первое занятие со Слуцким, по иронии судьбы, висела табличка “Товарищеский суд”.

Во вступительном слове новый руководитель “обыграл” табличку. Вступительное слово запомнилось:

— Евгений Александрович попросил меня вести занятия в этом семинаре. Я согласился при условии, что буду заниматься два года, а не год, как хочет руководство. Для знакомства нам потребуется больше времени… сперва запишем тех, кто пришел сегодня. Потом придут еще люди. Отказывать не будем никому.

Меня зовут Борис Абрамович, а с вами познакомлюсь по ходу дела. Будем работать так, чтобы оправдать название этой комнаты, — пусть наши отношения станут действительно товарищескими, без права суда, но с правом труда.

Семинар, случалось, разбухал до 40–50 человек, но к зиме нас становилось около двух десятков.

— Вам, конечно, не терпится, — говорил Слуцкий, — поскорее обсудиться. Должен сразу огорчить: у нас это право надо заслужить. Походите годик, поучаствуйте в разговорах о стихах, а там видно будет.

После такой перспективы семинар быстро худел. Из тех, кто “походил годик”, а потом оказался в постоянном составе семинара Слуцкого на несколько лет, многие сегодня, кто ярче, кто скромнее, профессионально работают в литературе.

Семинарские занятия строились в общем-то традиционно. Очередной обсуждаемый заранее приносил и раздавал рукопись. Слуцкий настойчиво говорил о необходимости читать стихи глазами, не доверял впечатлению на слух. От выступающих требовал аргументированности каждого слова. Оценок и суждений типа “не понял”, “не понравилось”, “это плохо” не признавал. По ходу читки мог сделать замечание в паузе между стихами.

— Подлинного поэта всегда выдает эпитет. К примеру, у Смелякова есть проходные стихи, но нет ни одного, в котором не блеснул бы великолепный эпитет. И он может даже оправдать все стихотворение.

Слуцкий учил “прозванивать” каждое слово на чистоту звучания, быть бережным к поэтическим деталям.

Виктору Гофману сказал:

— Я догадываюсь, о ком вы пишете — о Татьяне Ребровой. Определение “египетские” к ее глазам вполне подходят, а вот почему “как две несхожие звезды”? У Ребровой глаза абсолютно одинаковые, здесь вы перестарались…

Главные уроки, преподанные нам Борисом Абрамовичем, были не только литературными. Он учил терпимости, такту, уважению к товарищам по литературному цеху… <Однажды> в стылый декабрьский вечер Слуцкий пришел на семинар с большим опозданием и не извинился, как бывало, не поздоровался… оглядел нас словно в недоумении.

— Сегодня мы похоронили Семена Кирсанова. Он был по-своему большим поэтом, и я прошу почтить его память вставанием. — И первым поднялся из-за стола. Мы сели, и он продолжил, ни на кого не глядя: — Вы можете любить или не любить поэта, но не уважать его не имеете права. И мне сегодня больно и обидно, когда никого из вас не видел на кладбище… Две недели назад я и на похоронах Смелякова никого из семинара не встретил, а это уже странно: Семченко и Гофман о нем написать не преминули… — И начал рассказывать о Кирсанове…

— Понимаю, все вы взрослые занятые люди, обремененные службой, а кто и семьями, но… давайте договоримся, что будем все-таки приходить на похороны друг к другу…»

Елин вспоминает, что Слуцкий не терпел «разносных» выступлений, «сдерживал не в меру злоязыкого оратора». Потом вынужден был разбирать не столько стихи обсуждаемого автора, сколько неправоту его оппонентов.

«На первом же занятии предложил в конце каждой встречи, если останется время, говорить на самые разные темы (кроме телевидения — “Я являюсь счастливым необладателем телевизора”), задавать ему самые разные вопросы (но любопытство не должно было касаться его, Слуцкого, — ни жизни, ни стихов).

<Если обсуждение не состоялось,> Слуцкий тут же находил интересную замену. Однажды предложил каждому назвать по одному новому слову, как зацепилось в памяти. И началось: Эскалация. Синтезатор. Фарцовка. Обсуждали — как слово возникло, приживется ли и т. д. Поэт, как и всякий пишущий вообще, должен постоянно обновлять свой словарь, освежать его, избавляться от пыльных слов. У нас в семинаре нет никого, кто занимался бы словоизобретательством. Это столь же трудно, сколь малоперспективно. Маяковский придумывал множество новых слов; Хлебников, которому этот эксперимент тоже был не чужд, сумел оставить прекрасное слово “летчик”. Северянин, вовсе перед собой таких задач не ставивший, произвел от слова “бездарность” существительное “бездарь”…

Слуцкого интересовал и круг нашего чтения, <рекомендовал приобрести книгу или взять в библиотеке>.

Отношение к нашим публикациям было своеобразным, оставался приверженцем суждения: “чем продолжительней молчание, тем удивительнее речь”. Ставил в пример “несуетную музу” Ин. Анненского, оказавшего огромное влияние на Ахматову, Цветаеву, Ходасевича, Набокова… И сам в стихах высказывался на этот счет ясно и недвусмысленно: “Двадцатилетним можно говорить: зайдите через год”.

— Сколько вам лет? — спрашивал у семинаристки, чьи стихи оценивал очень высоко.

— Борис Абрамович, что за вопрос женщине?

— В поэзии женщин нет. Поэтесса — это морковный кофе, а слово поэт существует только в мужском роде. И вы — поэт, в этом мы убедились. Так что извольте отвечать.

— Тридцать пять.

— Да, это уже зрелость. Пора делать книгу.

“Пора делать книгу” — единственная формула, признаваемая Слуцким. Эту фразу он повторил и Александру Королеву — физику, зрелому человеку, чьи стихи рекомендовал в альманах “День поэзии”, а потом многое сделал, чтобы Королев до выхода книги, по рукописи, был принят в Союз писателей.

“Почти все вы, сидящие в этой комнате, люди талантливые. Пишете хорошо и профессионально. А в том, что почти никто из вас не печатается, вините нерадивость редакторов или свою собственную. Учиться хорошо писать мало, надо учиться заставить себя читать”.

Но просить самого Слуцкого о протекции атмосфера нашего семинара совершенно исключала.

Лишь однажды сотрудник “Комсомолки” Юрий Щекочихин привел долговязого юношу из Ижевска Олега Хлебникова, студента, пишущего стихи. Борис Абрамович согласился обсудить дебютанта без особого энтузиазма (не любил ломать запланированные занятия)»[338].

Вот как вспоминает об этом памятном для него событии сам Хлебников.

«…Скалообразно возвышавшийся над столом Борис Абрамович (видать, у каждого времени в России есть Борисы Абрамовичи — но какая между ними пропасть!) спросил участников литстудии, прочитали ли они за последнее время что-то интересное. Казалось, все занятие пройдет в подобных ответах на этот вопрос, но вдруг Слуцкий, прервав это устное рецензирование, сказал: “Кто тут Хлебников? Выходите!”

Я почувствовал тошноту в коленках, но как-то все-таки сумел подняться. “Читайте! Только громко и членораздельно”, — услышал я приказ майора Слуцкого, который в поэзии (это-то я уже тогда понимал) тянул на генерала. Я начал. “Еще!” Я не понимал, что значит это “еще” — то ли Слуцкий хочет убедиться, что я полная бездарность, то ли оставляет мне последний шанс.

Наконец я отчитался, но оказалось, что мой отчет еще не окончен: Слуцкий начал задавать вопросы — и о родителях, и о цели приезда в Москву, и о родстве и “однофамильстве” с Велимиром Хлебниковым… Я отвечал так подробно, как хотел бы иметь возможность отвечать на Страшном суде. Но вот допрос окончился, и Борис Абрамович обратился к своему семинару — чтобы высказали мнение об услышанном. На счастье, семинар одобрил мое существование в качестве стихотворца… Борис Абрамович спросил, как мне понравился семинар, и велел звонить по его домашнему телефону. Вскоре от ребят из “Комсомолки” я узнал, что Слуцкий продиктовал им вступительную статью к моим стихам. Боюсь, что до сих пор никто не сказал о них ничего более существенного…»[339]

«…Спустя десятилетия с гаком, — говорит Георгий Елин, — уже не вспомнишь точно многое из тех давних разговоров, но осталась главная память — память сердца, самая верная и навсегда как ощущение праздника…

В тяжелые для Слуцкого месяцы начала 1977 года занятия семинара прекратились. Студия набрала новых слушателей, пришел новый руководитель. Но для нашего “первого набора”, — вспоминает Елин, — она лишилась чего-то очень важного. Собственно, мы выросли из нее гораздо раньше, но силу притяжения семинар потерял только с уходом Бориса Абрамовича»[340].

В семидесятых годах вышли из печати четыре стихотворных сборника Слуцкого: «Годовая стрелка» (1971), «Доброта дня» (1973), «Продленный полдень» (1975) и «Неоконченные споры» (1978).

«Годовая стрелка» серьезного внимания критики не удостоилась. Редкая публикация в периодике тех лет стихов, какие ждали от Слуцкого, — животрепещущих горючих — повлекла за собой постепенное читательское охлаждение. Но двадцатитысячный тираж тем не менее разошелся быстро, и купившие книжку не были разочарованы.

В «Годовой стрелке» впервые явственно прозвучала тема старости, убывания сил, подведения итогов. В программном стихотворении, открывающем сборник, Слуцкий говорит о стрелках часов, купленных на первые заработанные деньги:

Я точно знал, куда они спешат:

Не к своему, а к моему финалу…

Я часовую стрелку полюбил.

В отличье от секундной и минутной,

она умело сдерживает пыл.

Она не знает этой спешки нудной.

Этот же мотив — и в стихотворении «Первый день войны», в котором «пятеро сынов и внуков восемь… записались в добровольцы скопом…».

… Что-то кончилось.

У нас — на время.

У старухи — навсегда, навеки.

В стихотворении «Терпенье» Слуцкий сетует на то, что привычка терпеть «не спеша / натурой станет».

Печальные мотивы прослеживаются на протяжении всей книги: «Вечер забытых поэтов», «Перепохороны Хлебникова», «Поэт» («…тих, задумчив, печален, грустен, в дружбе вял, / в общении — труден»), «Чужой дом» (о доме Ильи Эренбурга после его смерти), «Старость — равнодушье…». И через страницу:

Уже хулили с оговоркой,

Уже хвалили во все горло,

Но старость с тщательностью горькой

Безоговорочно приперла.

Здесь же и знаменитые стихотворения «Мои друзья не верили в меня…» и не менее знаменитые «Немка», «…Расстреливали Ваньку-взводного…», «Наследство», в котором «храмы под картошку пошли и под зерно».

«Доброта дня» (единственная из всех) открылась предисловием автора. В нем Слуцкий писал, что все стихи, составившие книгу, написаны после 7 мая 1969 года, когда автору «стукнуло» 50 лет. «Такую дату приходится и продумывать и прочувствовать. Хотя бы потому, что “и погромче нас были витии”, а шестой десяток распечатывали очень редко… Хочется быть добрее, терпимее. Из этого желания выросло название книги… В то же время на злобу дня реагируешь с все возрастающим нетерпением»[341]. Это и определило содержание книги.

Рецензию на книгу написал Л. Лазарев, назвав ее «Предварительные итоги». Он опирался при этом на слова самого Слуцкого, сказавшего, что «предварительны все итоги», что «есть время еще исправиться». Поэта как бы призывают к поискам новых истин, сохраняя духовные ценности, не подлежащие переоценке в мировоззрении Слуцкого: демократизм, любовь к свободе, милосердное внимание к людям, заветы русской литературы, святая память о войне.

Из наиболее известных в книгу вошли стихотворения «Отец», «Скандал сорок шестого года», «Про меня вспоминают и сразу же — про лошадей…», «За три факта, за три анекдота…». Но такие стихи, как «Не за себя прошу», «Происхождение», «На русскую землю права мои невелики…», «Отечество и отчество», написанные в эти же годы, в книгу не попали и дошли до читателя уже после кончины поэта.

«Продленный полдень» вышел в свет двадцатитысячным тиражом. В сборнике три неозаглавленных раздела: о прошлом (от детства до войны), стихи на этические темы, поэзия и искусство. Книга впервые была иллюстрирована — неопубликованными графическими работами художника Родченко.

В заглавном стихотворении прослеживаются мотивы старости, близости завершения пути, подготовки отчета, столь характерные для «Годовой стрелки».

????????????????Продленный полдень

Продленный полдень лучше дня продленного,

и солнышко, что с неба полуденного

печет, — по-настоящему печет.

Вечернее же солнышко — не в счет.

В продленный полдень медленней течет

река, поскольку далеко до вечера

и торопиться не к чему и нечего.

В продленный полдень — старикам почет,

поскольку молодость у всех продленная,

и летний дождик медленней сечет,

и вздрагивает дорога запыленная.

Но представлять приходится отчет

За все: за основное и продленное.

Книга 1978 года «Неоконченные споры» вышла в свет в пору тяжелой болезни Слуцкого. Готовилась она еще в 1976 году и заболевшего Слуцкого с трудом удалось уговорить хотя бы изредка встречаться с редактором в больнице, чтобы довести книгу до издания (об этом вспоминает Ирина Рафес).

«Неоконченные споры» — самый объемный из прижизненных сборников Слуцкого: в нем около полутораста стихотворений. Примерно столько же стихов, написанных в семидесятые годы, осталось за пределами книги. Это дает представление о том, «какие пласты творчества Слуцкого оставались скрытыми от читателя» (Ю. Болдырев).

Книга открывается стихотворением «Таня», единственным стихотворением о смерти жены, напечатанным Слуцким еще в апрельском (1977 года) номере журнала «Юность». Редакция журнала откликнулась на просьбу поэта и включила его в подборку стихов, когда номер уже был в типографии.

В стихотворении «Неоконченные споры», подводя итоги жизни, Слуцкий пишет:

…Скоро мне или не скоро

в мир отправиться иной —

неоконченные споры

не окончатся со мной.

...........................

Не как повод,

не как довод

тихой нотой в общий хор,

в длящийся извечно спор,

я введу свой малый опыт.

В океанские просторы

каплею вольюсь одной.

Неоконченные споры

не окончатся со мной.

Еще в конце шестидесятых годов над семьей Слуцких нависла грозная опасность — тяжело заболела Таня. Лимфогранулематоз. Борис знал, Таня догадывалась. Печальный конец был неотвратим.

Но жизнь продолжалась — визиты друзей, деловые встречи, наконец, работа. Но что творилось в их душах? Как несли они тяжесть знания неизбежного конца? Как находили силы щадить друг друга неосторожным напоминанием? Как тяжело было Борису сдерживать свое внимание и ласку, чтобы они не были приняты Таней за жалость? Бессильный предотвратить конец, Борис делал все возможное (а для того времени и невозможное), чтобы продлить ее жизнь и уменьшить страдания, — лучшие врачи и клиники Москвы, самые современные лекарства, лечение за границей, где ее оперировали, многомесячная жизнь в Подмосковье, где свежий воздух помогал легче переносить ее страдания после изнурительных и обессиливавших ее процедур.

«Однажды, — вспоминает Шраер-Петров, — он позвонил мне: “Есть ли новое лекарство против лимфогранулематоза?” Узнал, позвонил ему. Он выслушал меня. Горько вздохнул: “Все это перепробовали”.

Так он опрашивал многих, на что-то надеялся»[342].

Вынужден был прочно уйти в переводы. Нужны были средства для лечения. Переводы хорошо оплачивали.

Было время, когда переводы были спасением от недоедания и невозможности пойти в первый разряд «Сандуновских бань». Выбирать авторов не приходилось. Слуцкий вспоминал, как однажды в те полуголодные годы вместе с Самойловым зашел в какую-то журнальную редакцию. Требовалось срочно перевести длиннющее стихотворение Мао Цзедуна. Секретарь редакции разделил подстрочник пополам и каждого переводчика посадил в отдельный кабинет. К вечеру они закончили работу — но выяснилось, что в спешке не условились о стихотворном размере. Редакцию это не смутило. Так и печаталось, перепечатывалось стихотворение: половина — ямб, половина — дольник.

Сейчас переводы могли помочь спасти Таню. Но Слуцкий оставался разборчив в выборе авторов:

Работаю с неслыханной охотою

Я только потому над переводами,

Что переводы кажутся пехотою,

Взрывающей валы между народами…

Дача, лекарства, врачи стоили бешеных денег.

В. Кардин вспоминает дни, когда они снимали со Слуцкими дачи в Переделкине: «Болезнь брала свое, хотя внешне Таня почти не менялась. Стала чуть бледнее. А Борис сделался еще внимательнее к ней. Старался угадать любое желание, удовлетворить любую прихоть. Иногда Таня сама отправляла нас гулять. Возможно, ей хотелось отдохнуть. Возможно, ей хотелось, чтобы отдохнул Борис. Часами мы бродили по переделкинской роще. За Мичуринцом веселый светлый березняк переходил в смешанный лес. Однажды взяв западнее, дошли до Баковки. В пристанционной аптеке, поразив воображение молоденькой провизорши, купили на двадцатку снотворных (оба мучились бессонницей).

Слуцкий и прежде редко говорил о своих стихах, еще реже их читал. Однажды во время наших прогулок признался, что пишет в ящик.

Меня это донельзя изумило. Он всегда хотел публиковаться. Пусть редактора цепляются, обдирают углы и выдирают факты. Но все должно лечь на редакторский стол, а не покоиться в столе автора.

Работой других интересовался по-прежнему. Обо всем выспрашивал, не довольствовался отговорками.

Сейчас, когда я восстанавливаю в памяти тогдашние разговоры, у меня возникает предположение, что о чем-то он расспрашивал по инерции, думал о другом.

На той стадии Таниной болезни он совершил даже по нынешним временам почти фантастическое. В те годы — без почти. Таню отправили в Париж, положили в гематологическую клинику, располагавшую препаратами, которых у нас нет.

Вероятно, это несколько продлило ее жизнь. Но не спасло»[343].

По письмам конца шестидесятых и семидесятых годов к брату и племяннице, не датированных Борисом по сложившейся у него привычке, трудно представить последовательность нарастания недуга и перенесенных Таней мучительных процедур. Но в целом картина вырисовывается страшная.

В начале болезни (письма 1968 года) Борис пишет брату: «Таня сравнительно легко переносит лечение, даже изредка ходит на лыжах». «Мужественно сделала мне подстрочник из Уитмена…» («А я из подстрочника делаю деньги!»), «…одолела детективный роман на 200 страниц на английском языке, чем очень горда». В письмах семидесятых годов картина мрачнеет. «Тане немного лучше, но сразу же по возвращении <из Коктебеля, где они отдыхали> ей придется возобновить лечение». В мае 1974 года Таня писала брату Бориса Абрамовича: «пока я получила у своих докторов отпуск на месяц. Что будет в июне — не знаю».

1976 год для Тани выдался особенно тяжелым. Заканчивался пятый курс лечения, ее ждал шестой. После длительного облучения Таня очень ослабела. Предстоял особенно тяжелый курс химиотерапии. А сколько было таких курсов за девять лет болезни? И каждый заканчивался температурой до 40 градусов и полной потерей сил.

Таня болела почти десять лет. Зима 1977 года оказалась для нее последней. Борис ежедневно большую часть дня проводил рядом с Таней у ее постели. 6 февраля, после нескольких дней тяжелого обострения болезни, Татьяны Борисовны Дашковской не стало — в присутствии мужа, уже более суток находившегося либо в палате, либо у ее дверей. Умирание было тяжелым. Накануне Слуцкий записал в блокноте строки, обращенные к смерти как избавительнице:

Медленно движется полночь,

Ход ее смерить не смей,

Самая скорая помощь —

Самая скорая смерть.

На похоронах Борис был мужественно сдержан. Но что творилось в его душе? Чувствовал ли он, что прощается не только с любимой женщиной, но и с поэзией?

«На поминках, — вспоминает Кардин, — Борис выпил стакан водки, потом — еще. И ни в одном глазу. Поднялся, отрешенно произнес:

— Соседский мальчик сказал: “Тети Тани больше не будет”. Вот и все»[344].

Таню подхоронили в могилу матери на Пятницком небольшом кладбище у Рижского вокзала.

Несчастье сразило Слуцкого. То, что он переживал, было даже не горе — отчаяние. Только отчаяние могло вызвать такие стихи:

Господи, больше не нужно.

Господи, хватит с меня.

Хлопотно и недужно

День ото дня.

Если ты предупреждаешь —

Я уже предупрежден.

Если ты угрожаешь —

Я испугался уже.

Господи, неужели

Я лишь для страха рожден?

Холодно мне и суетно

На роковом рубеже.

Все-таки многоначалие

больше надежды дает,

проще спасти свою душу

и уберечь свою плоть,

чем если молотом тяжким

судьбы немолчно кует

не подлежащий обжалованию

единосущный Господь.

Но никуда не денешься.

Падаешь словно денежка,

В кружке церковной звеня.

Боже, помилуй меня.