XV
XV
К вечеру стало ясно, что стукнет мороз. Уже в девять в полной тьме пристально, колюче смотрели на землю звезды. И словно их отражение, сверкали на земле кристаллы инея. Что ж, это грустно. Тепла больше не будет. Но не будет зато и изнуряюще долгих дождей. А все опята, что успели вылезти, — мои. Есть надежда и в этой слабой на грибы осени набрести все же на грибной «родничок», так называют такое местечко, на котором грибы вылезли кучно и рассеялись на несколько метров вокруг, и которое не отпускает грибника часа три подряд.
В эту ночь я лег поздно, но выспался крепко и проснулся, когда солнце уже ломилось в окно. А это значит, что оно уже над Ямантау и что идет по крайней мере одиннадцатый час.
Печь остыла, в сенях замерзло все: и приготовленный накануне борщ, и молоко, и вода в умывальнике. Холод с непривычки показался прямо-таки зимним. Неудивительно. И собаки в первые морозы трясутся, а потом ухом не ведут и на крещенские.
На землю была наброшена истрепанная, но кипенно-белая сеть инея. Баклажка тоже затянулась невидимым льдом. Но солнце светило так искренне, так чистосердечно, что медлить было невозможно. Да и пока я кипятил чай, затапливал печь, чтобы не в холод возвращаться, иней подрастаял, загорланили воспрянувшие петухи и зазвенели синицы, которые только сегодня перебрались на зимние квартиры в село.
К двенадцати стало совершенно весело. Я бросил в испытанную корзину свой постоянный нож, старательно обул сапоги и прочее утепление и заторопился в лес. Недалеко, километрах в четырех по дороге вдоль Ямантау, за лосиным оврагом есть у меня любимое место. Там сейчас чудным светом горят узорчатые, убранные живой шелковой мишурой лиственницы, мрачной кажется непреклонно зеленая посадка сосны рядом с двумя прямоугольными березняками, подпирающими небо золотыми верхушками молодых крон.
Я пришел на мшистый склон возле берез, на котором семейками росли десятка три грибов. Они были насквозь проморожены и ломались под ножом, как стеклянные. Нож у меня для опят удобный. Длинный с источенным концом, обычный кухонный нож. Он куда лучше специальных грибных ножей, продающихся в магазине. Они часто теряются во время сбора, а этот крупный, его если и оставишь где, то и найти нетрудно. К тому же срезать опята, вешенки, зимний гриб — им тоже сподручнее. Все эти грибы часто лепятся на пеньках и коряжинах так, что вылезают на свет одни шляпки, а ножки крепятся далеко и коротким ножом их не достать.
Ну, с опятами на лужайке можно было обойтись любым ножом. Только тронешь застекленевшую грибную семейку, и она откалывается от грибницы. Остается очистить землю — и клади в корзину.
Здесь я не спешил, хотя грибы попадались редко. Не терпящее суеты место. Оно было именно таким, каким я представил его себе утром, только вот иней я не учел, а он, растаяв на нижних ветвях лиственниц, украсил их ажурное золото бисерным шитьем.
В эту пору в наших хвойных посадках не бывает грибов (почти не бывает), но в лиственницы меня потянул и этот торжественный блеск, и головокружительный запах хвои, и так оттеняющий тишину шорох клестов, терзающих шишки. Как не войти! Подстилка под лиственницами — невиданный, сотканный из той же золотой хвои ковер. Он пружинит под ногами и при каждом шаге ощущаешь сквозь резиновый сапог запорошенную мягкими иглами упругую шишку. Чисто здесь, как в святом месте. Будь я язычником или верующим вообще — вот здесь, в таком бы месте я и молился. Да и было в голове что-то похожее на молитву. Благодарность, что ли, за данный человеку дар творить и созидать. Ведь это место с нисходящими к речке лужками, двумя прямоугольниками березняков, посадками сосны и лиственницы, спорящими друг с другом цветом, как свет и тень, это ведь наполовину рукотворная красота, и вышла она из содружества человека и природы. От природы здесь тоже много — старые и покореженные, но прекрасные солнечными водопадами крон березы, стройные вереницы ольхи с червленой зеленью прихваченной морозом листвы и буйно заросшие кленами, дубками, молодой осиновой порослью склоны шиханов на том берегу. В одном месте они обрываются над самой рекой розовато-красным песчаником. И странно, что человек приложил здесь руку только из соображений пользы. Придет час, и он снова сведет на пеньки все эти живые, трепещущие творенья. Но как сделать, чтобы созидание все-таки всегда было во главе угла. Ведь больно глазам видеть, как мелеет она, родная, наделившая нас по мере угасающих своих сил жизнелюбием и пониманием красоты. Да что молиться, есть и силы, и понимание, но не тем занят сейчас человек, и не это главное. И коли ты понимаешь, то ищи поздней весной годовалые дубки — сростки, переноси их на светлое место, в родной чаще они все равно погибнут. А как интересно в середине лета прорастает крохотной лиственницей уцелевшая от птичьих пиршеств шишка, вот и ее надо попробовать посадить. Много ли ты сделаешь, мало ли, об этом не стоит задумываться.
С небом между тем творилось странное. Подвижные, похожие на хищных рыб, облака, то вовсе прятали солнце, то открывали его вполсилы, то снова оно завладевало всем. И эта игра отражалась на земле беспокойно-стройным мерцанием чудно окрашенных пространств, по кудрявым шиханам, по куполам берез, по их прозрачным стволам… Музыка да и только.
Странным покажется, что, наблюдая и переживая эту зримую музыку, я и набрел на грибной «родничок», возле просевшей и почти сравнявшейся с травой кучи березового хвороста — сюда вдруг указал резко прорвавший тучи солнечный луч. И главное, музыка не прекратилась, а переменилась, что ли, и в ней зазвучали легкомысленные детские нотки.
На одном симпатичном опенке я нашел бабочку — павлиноглазку. У нее нервно, возможно от холода, дергались крылья, и она никак не могла их унять. Она очевидно сделала все, что ей было положено в жизни. Я поместил ее в корзину так, чтобы не придавить грибами, и складывал их теперь осторожно, но она и сама — умница, поднялась по краю корзины несколько вверх и замерла.
С конца поляны, где уходила вверх к Богданову ключу заброшенная дорога, показались красные, как песчаник, коровы. Это стадо перемещалось поближе к дому. И тут музыка прекратилась.