Холодно

Холодно

Рассвело. Фашисты сидят в «котле» смирно. Пошел мокрый снег. В окопах стало сыровато. И мы все притихли. Снег тихо опускается на землю…

Впереди нас, в «котле», пять курганов, занятых немцами. На ровной степной поверхности курганы неразличимы глазу. Но на карте севернее Карповки они помечены как «высота 126» и так далее.

Полку приказано овладеть пятью высотами и закрепиться на них. В назначенную минуту наша артиллерия открыла огонь, и стрелковые батальоны начали выдвигаться вперед к рубежу атаки. Было это в самые первые дни декабря. Снег в ту зиму был глубокий, не ниже сорока сантиметров, а в низинах еще глубже.

Прекращение артогня — сигнал для атаки. Батальоны поднялись и с криком: «Урра! За Родину!» — пошли вперед.

Атака развивалась успешно, и, не встречая сопротивления гитлеровцев, мы продвигались к «пяти курганам»…

Фашисты отступали трусливо… «Вымотались фрицы, в окружении не хотят воевать», — помню, подумалось мне.

Ну, раз сопротивления нет, ротам и батальонам не захотелось «пахать целину» глубокого снега. Мало-помалу солдаты перестроились и пошли не цепью, а колоннами поротно — каждый старался идти где поутоптанней. И так получилось, что не мы свой строй держали, какой нам надо, а дорога, постепенно втянувшая в себя все боковые дорожки, построила нас в одну длинную колонну. Полк теперь продвигается к курганам в колонном строю… Все сбились в кучу, мешая друг другу…

Еще километр пути — и курганы окажутся в наших руках! Пожалуй, впервые мы на Донском фронте так легко тесним фашистов. Впервые немцы отступают без боя… «Если теперь фрицы так будут воевать, то Сталинградская битва закончится нашей победой через неделю», — подумалось опять.

Весь наш полк достиг нужного места. Теперь осталось только «опоясать» курганы батальонами и закрепиться… Вот здорово!

В этот момент — со всех сторон одновременно — фашисты открыли пулеметный и артогонь.

Солдат не может видеть общей картины боевых действий в масштабе, скажем, дивизии. Солдат охватывает сознанием то, что видит воочию да понимает по командам и звукам, близким и дальним. Поэтому я не берусь передать общий ход того боя, ибо легко мне будет впасть в ошибку. Опишу лишь то, что успевало охватывать мое сознание.

Наш полк, как огромное живое существо, закружился вокруг своей оси… Куда ни сунься, отовсюду брызжут свинец и снаряды. Ревут душераздирающим воем шестиствольные гитлеровские минометы, от мин которых нет спасения: косит осколками во все стороны…

Я быстро сообразил: «надо выбраться из этой толкучки и рвануть в направлении любого кургана, а лучше всего назад с надеждой, что по одиночным целям гитлеровцы не будут отвлекаться. Мы с Суворовым бросились от общей массы людей в сторону, чтоб выйти из зоны обстрела-расстрела. Сунулись в глубокий целиковый снег. С нами еще пять-десять человек. Тело вязнет в глубоком снегу, но здесь, метрах в ста, мы уже не привлекаем к себе огонь. Чтобы было нам легче двигаться по глубокому снегу, мы сбросили с себя шинели и даже ватные телогрейки! И в самом деле, в нас немцы не стреляли. Мы выскочили из мышеловки живыми, но мокрыми, как из воды.

Теперь, со стороны, видней панорама нашей катастрофы. Фашисты умело заманили нас в мышеловку и расстреливают по-деловому, по-хозяйски… В такой ситуации люди, попавшие в мышеловку, могут физически затоптать друг друга. Совершенно неуправляемым стал полк. С курганов ведут огонь немецкие танки, спрятанные в ямах, — нашему минометику не по зубам. Торчат у танков из ям только башни. Попробуй возьми их! Глядеть жутко, как погибает полк. За свою беспомощность нам обидно…

И вдруг мы услышали нарастающий гул дизелей, а потом и увидели наши танки — двадцать-тридцать штук! Сзади них на лыжах и в маскхалатах, как призраки, легко мчатся автоматчики, держась за веревки, привязанные к броне… Вот это здорово! Перед нами словно из-под земли выросли наши солдаты во главе с симпатичным капитаном. Все солдаты у капитана чистые и одетые «с иголочки» в шикарные белые полушубки. У всех новенькие автоматы. Я догадался — это «заградотряд»! Не успел я проститься с белым светом, как капитан дружески пожал мне руку и с эстонским акцентом спокойно говорит: «Никто не сабираица вас растреливат! Вы не струсили, а вырвалис ис сасады!» Мы немного успокоились, не веря своим ушам и глазам. А капитан, увидев, что от нас валит пар, как будто мы из бани, и наши гимнастерки мокрые, хоть отжимай, по-приятельски советует: «Теперь снимите с убитых телогрейка и шинель и сахадите наш блиндаж, там ест печка».

Что мы и сделали. Рядовые «заградчики» нам рассказали о своем капитане. Он, оказывается, эстонец, по фамилии Тукхру, Ян Янович…

Бывший командир заградительного батальона, а теперь генерал-майор в отставке Тукхру Иван Иванович, прочитав мою книгу, в которой он увидел и свою фамилию, пригласил меня к себе в гости в город Таллинн. После того как мы вспомнили о наших победах и неудачах на нашем большом боевом пути и об этом эпизоде, я решил услышать от него ответ на не дающий мне с тех пор покоя вопрос — почему он никогда не расстреливал «паникеров», в том числе и нас на «пяти курганах»?

— Иван Иванович, объясните мне, почему вы никогда не расстреливали отступающих, в том числе и лично меня с товарищами, в отличие от других «заградчиков»?

— Мансур, а ты обратил внимание, кто командовал теми «заградчиками»?

— Нет, не обращал внимания.

— Отвечаю на твой вопрос — потому что я эстонец. — Мысленно перебираю тех командиров, которые рьяно выполняли приказ № 227 — «Ни шагу назад!»… И в самом деле, среди них не было ни одного эстонца… — А мое начальство в то время подозрительно относилось к моему нежеланию выполнять приказ и считало это «самодеятельностью»…

Через час бой кончился. Курганы наши, но никто не может смотреть друг другу в глаза… Позор-то какой! Всю ночь напролет нас посещало командование.

Рассказывают солдаты, что у соседнего полка обстановка была не менее сложной, но в тяжелый момент появился среди солдат начальник штаба капитан Билаонов Павел Семенович. Его громовой голос и решительные действия заставили пехотинцев остановиться и залечь. Билаонов сначала остановил батальон, а потом организовал контрнаступление. Личным примером, бесстрашием подчинил всех своей командирской воле. Отступившие два батальона, видя такое дело, вернулись на свои прежние позиции.

А нашего командира полка заменили.

Было уничтожено 13 фашистских танков, 6 артиллерийских орудий, 8 минометов. Живыми взято в плен около ста немецких солдат.

«Пять курганов» дорого стоили нам.

* * *

Утром мы потеряли солдата Гарипова Ахмета. Еще вчера вечером его видели наши ребята с котелком горячих углей… Его нашли уснувшим под плащ-палаткой, которую он сделал балаганчиком над котелком с углями. Угорел, бедняга…

Пожилой узбек Латып-ака, горестно вздыхая, качал головой:

— Ай, Гариб, Гариб! Хотел маленький Тошкент делать! Наше узбекский сандал делать хотел… Сандал — ето ям. Много жар-угл. Потом вся семья и гости ляжет кругом сандал, все закроются много одеял… Сандал хороше будет, тепло будет, только нада нога и живота под сандал, а голова нада на улиця, чтоб свэжий воздых дышат. Если голова прятит под сандал, умырал будеш. Гариб свой голова прятит… Плохо умрал. Умрал нада, когда совсем аксакал будеш… Когда пятнадцатый ребенка вирастил… Гариб, Гариб, какой дурной голова тибе дал аллах… Люче от пуля нада был умрал ему… в бою…

Я слушал пожилого узбека и вспоминал, как летом в училище падал в обморок от ташкентского зноя. Большая у нас страна. Одни к жаре привычней, другие к морозам. В декабре сорок второго под Сталинградом доходило до минус тридцати-сорока. Можно, конечно, и минус пятьдесят человеку выдержать, и минус семьдесят. Без ветра. А тут ветер степной, и одна защита — окоп. Я по рождению сибиряк, и то еле терпел. Узбеков с юга лучше бы не посылать сюда в морозы, а поберечь их до лета. Но когда враг прет со всех сторон, когда над страной нависает угроза фашистского ига, нет места подобному расчету.

Рядом в стрелковой роте тоже ЧП. После вчерашнего боя солдаты нашли в поле рядом с окопами круглую, как люк танка, дыру. Из дыры поднимался теплый запах жженого кирпича, как от только что сложенной и в первый раз затопленной печки. Дыра при дальнейшем исследовании оказалась входом в просторный отсек наподобие горшка пяти-шести метров в диаметре, образовавшийся в результате взрыва фугасной бомбы. Глинистый вязкий грунт раздался от взрыва в стороны, спрессовался, как кирпич, и внутренние стенки «горшка» прожарились, только узенькие трещинки в них… Самые бойкие и нахрапистые солдаты роты решили выспаться, «как у Христа за пазухой». Спустились туда восемнадцать человек и уснули навсегда: оказалось, что из мелких, но глубоких трещин продолжалось выделение окиси азота от взрыва. Ну кто мог знать о такой опасности? Знать могли шахтеры. Я шахтер, допустим. Найди я этот «горшок» — прекрасную спальню, я забыл бы, что я шахтер, — первым бы спустился захватить себе место… И когда ума наберемся?

…Стояли тридцатиградусные морозы, от которых немцы подыхали как тараканы, но и нам, сибирякам, было уже невтерпеж. Как назло нам давно не привозили тыловые «крысы»-интенданты «наркомовских». Я получил задание от ротного: «Пока ночь, сбегай в штаб полка и доложи самому командиру полка». К рассвету я благополучно вернулся в свою роту и увидел страшную картину: все сорок человек во главе с ротным были мертвы. В блиндаже ротного я обнаружил немецкую канистру с остатком незамерзающей жидкости «антифриз», пахнущей спиртом… Я, как парторг роты, доложил по связи комиссару батальона о случившемся. Он, во избежание для себя и комбата неприятностей, в течении недели «списывал» отравившихся как героически погибших в боевых действиях, иначе они с комбатом были бы лишены очередных наград и званий….

* * *

Снег падает легкими пушинками. А среди дня заморосил мелкий, водяной пылью дождь. Совсем сыро стало в окопах.

Хорошо, что на днях фашистские транспортные самолеты, которые продолжали свои ночные полеты, сбросили нашему батальону очень ценный груз. Сапоги утепленные. Или лучше их назвать «бурки», на кожаной подошве, с кожаными головками валенки. Удачно сшиты: теплые и сырости не боятся. Для такой погоды, как сегодня, это лучше, чем наши валенки. Мы все с превеликим удовольствием хорошо обулись.

А фрицы злились, что их бурки достались нам. Ночами кричали:

— Рус, отдавайт валенки, возьмить автоматы! (У нас и автоматов было немецких полным-полно, и патронов к ним сколько хочешь.)

Ногам-то хорошо, но сверху нас мочит сырым снегом и дождичком. Плащ-палатки порастеряли вчера. Что делать?.. Во-о-н там, на нейтральной полосе, я вчера видел распоротые тюки, сброшенные фашистами для своих, с разным тряпьем. Кажется, там есть плащ-палатки…

От наших передовых окопов не более чем в двухстах метрах лежат кучами новенькие плащ-палатки. Сбегать бы, но… Крутился я, вертелся и все ждал, что, может быть, кто другой попробует туда сбегать, и если все обойдется благополучно, то и я сбегаю на нейтралку. Кивнул я на те палатки Суворову, он дипломатически промолчал, а я уже оказался в неловком положении: как будто я сам боюсь туда сбегать, а Суворову намекаю… Лучше бы уж и не заикаться мне! А теперь придется сбегать, иначе повиснет на мне ярлык «трус»…

Думая так, я сам не заметил, что уже шагаю по нейтралке. Подошел к распоротому тюку и только тогда огляделся — где же «передок» фашистский? Как бы на мушку снайперу не угодить! Если первой пулей не смажет, я успею удрать. Но кругом тихо, ничего подозрительного. Наверное, далеко вчера драпанули немцы!..

Потянул палатку за уголок из-под всякого барахла — тут-то они и выросли как из-под земли. Несколько фашистских солдат. Со страху мне показалось — человек семнадцать. Горло перехватило спазмом. Хвать, а оружия-то при мне никакого! Даже пистолета нет, который мне подарил полковник-танкист.

Немцы меня полукругом обогнули, зубы скалят, о чем-то смеются между собой — решили позабавиться.

За секунду в моем мозгу много чего пролетело, хорошо, хоть глаза не затуманило от страха. В двух шагах впереди приметил яму, а в той яме — открытый ящик с ручными противопехотными гранатами.

Немцам те гранаты в моем положении и в голову не пришли. Вон их сколько, а я один. «Рус Иван! Рус Иван!» — хохочут. Крутят пальцем у виска: мол, и дурак же ты, что приперся сюда за плащ-палаткой! Видно, соскучились тоже в окопах, решили повеселить своих, которые наблюдают за этой «комедией»… Ой-ой-ой, да ведь и нашим видно!.. Хоть бы мне успеть одну гранату схватить и выдернуть предохранительную чеку за шнурок, который торчит из длинной деревянной ручки. Нет, не торчит, еще надо успеть отвернуть на конце этой ручки колпачок и достать «пуговку», привязанную к концу шнура!.. Схватился я за живот, будто желудок у меня расстроился со страху, сиганул в ту яму и уже с гранатой в руке понял: немцы или не знают про ящик, или слишком много «приняли для сугрева» и решили, что одного Ивана в чистом поле бояться нечего.

Только бы успеть до их первого выстрела! Мозг соображает, а руки автоматически делают свое дело. Пока немцы веселились, «Го-го-го» да «Хо-хо-хо», «Иван капут! Иван, снимайт валенки-и!» — я больше десяти гранат приготовил. Два автомата, припорошенные снегом, тут же. Не пустые ли?! Чуть присел, на ощупь вынул магазин. Патроны сидят туго — значит, полный. «Ну, пошел!» — командую себе, и гранаты полетели с такой скоростью, что первая взорвалась, когда я кинул третью. Кидаю их, как раскаленные угли, будто боюсь обжечься. Потом с автоматом выскакиваю из ямы и даю очередь, не успев еще разглядеть ничего на том месте, где какие-то секунды назад корчились от смеха фрицы.

Теперь они корчатся не от смеха!

Уже назло — мне давно не холодно — хватаю угол палатки и, петляя как заяц, уношу ноги. Вдогонку несколько пуль все-таки вжикнуло…

Кубарем скатился в окоп к Суворову. Командир мой любимый взвыл от радости и начал меня бить кулачищами, пинать — видно, сильно перестрадал, наблюдая мои приключения.

С того случая, даже если долбил для окопа мерзлую землю, автомат мой висел у меня за спиной. Пусть и мешает работать, но не расставался я теперь с личным оружием никогда, ни на минуту!

* * *

А ночью пришли на нашу сторону парламентеры из румынской, кажется, бригады. Комбат вызвал меня на свой КП, чтоб парламентеры увидели меня своими глазами. Оказывается, они наблюдали днем, как я из-под носа у немцев уволок плащ-палатку. Парламентеров восемь человек, и, как мне показалось, все они были в толстых черных свитерах, а сами похожи на наших грузин или армян: на КП было не очень-то светло от светильников из гильз, заправленных соляркой. Ну, посмотрели, чего-то поговорили между собой, и ладно. Комбат меня отпустил.

А приходили они, оказывается, договориться об условиях сдачи в плен — в следующую ночь несколько сот человек из их бригады сложили на нашем участке оружие.

Парламентеры сообщили командованию много ценных сведений, видимо, показали схему расположения немецких войск в полосе боевых действий полка и дивизии. Результаты работы нашей артиллерии по указанным позициям мы увидели через несколько дней, когда пошли вперед. А еще они показали комбату постоянное место раздачи горячей пищи, куда ровно в 23.00 подъезжает немецкая походная кухня.

Комбат эту кухню передал нам, минометчикам. Когда мы сверили данные парламентеров с нашей огневой схемой, то оказалось, что если сделать поправку угломера от цели № 3 вправо на 0 — 20, кухня будет разгромлена в пух и прах.

Подвезли мы к огневой позиции трофейных мин — на каждый миномет по тридцать штук. Вдвоем с лейтенантом Стукачом осторожно выдвинулись на НП чуть ли не вплотную к немецкому переднему краю и притаились. Ночь была светлой, хоть месяц висел тоненьким серпом… Да, ровно в 23.00, как и было сказано, подъехала походная кухня. Немцы с двумя-тремя котелками каждый стали подходить со всех сторон. Повар работал не торопясь. У кухни скопилось не менее сотни человек: сколько убывало, столько и прибывало.

Все девять наших минометов открыли беглый огонь сосредоточенным веером. Фашисты получили сполна своих же мин, которых мы не пожалели…

Убивать радости мало. Но зачем они шли к нам в наш дом? Зачем несли на нашу землю смерть и горе? Рассчитывали, что мы сдадимся им без боя? Видел я их потом, покидающих Сталинград, — извилистые колонны обмороженных, гниющих полутрупов. Подумалось, помню, что ведь у каждого есть мать, которая ждет… Внезапная жалость перехватила горло. Но тут же отпустила. А с какими мыслями, с какими надеждами мать провожала его к нам? И чего ждала от нас?

…Измотал опять голод. Кухню разбили немцы. А тут еще Гитлер прекратил обеспечивать армию Паулюса харчами с воздуха, и у нас не стало трофейной провизии. Пошел я к одному своему приятелю — комхозвзвода старшине Смирнову. Приятели мы были с Малой Елшанки, где полк стоял несколько дней на пути к фронту.

…Там, в Малой Елшанке, вместе с остальным обмундированием выдали нам обмотки. Увидел я их впервые: до того дня курсанты носили носки. Не вылазит из головы один вопрос: как будут держаться на ногах эти скользкие трикотажные ленты, если ноги сужаются книзу? «Вот если бы они книзу расширялись, тогда бы проще», — думаю я. В училище мы обмотки не проходили. Не опозориться бы! Наматываю туго-натуго, с применением всей своей силы шахтера-забойщика. Чтобы не сползли! Ноги сразу одеревенели, но решил терпеть. А тут команда строиться — и на тактические учения с противогазами, которые тоже были выданы. Шагаю — ног не чувствую. Ну, промаршировали с километр, вышли за деревню — и я упал, взвыв от острой боли в коленках. Старшина подбежал и сразу понял, в чем дело. Быстро развязал завязки, и обмотки, как стальная пружина, распустились. Ноги мои под брюками — синие и похожи на гофрированный шланг противогаза, и у старшины лицо сделалось похожим на маску противогаза. Минут десять он массировал мои ноги, пока закололо их наконец миллионами иголок и синева стала отступать. Старшина растирает мои ноги и крепко матерится: «Заставь дурака богу молиться — он лоб расшибет! И какую силищу надо иметь, чтобы вот так скрутить, а?..» С полчаса рота ждала, пока я приседал и прыгал под испуганную команду старшины. Видно было: он рад, что все кончилось благополучно, но начинает догадываться, сколько еще сюрпризов можно ему ожидать от курсантов, которые трехлетнюю программу овладения солдатской азбукой проглотили за шесть месяцев… Сам намотал мне обмотки — совсем слабо, мягко, заткнул мою ложку за обмотку и приказал: «Не трогать!»…

Теперь я нашел его в глубокой балке, где он надежно укрылся сам и весь его хозвзвод с конями и двуколками. Сидит старшина Смирнов Николай Александрович в бетонированном блиндаже как султан-хан: сытенький, тщательно выбритый, с двойным подбородком. Испуганно сверлит меня взглядом, наконец узнал:

— А, Мансур, проходи, садись. Живой еще?

— Слушай, Смирнов, я жрать хочу.

— А у меня ничего и нет пожрать, сами с голоду опухли.

— Хватит шутить, дай хоть сухарик… для Суворова.

— Нету ничего, я серьезно говорю. Сам знаешь, Мансур, кому-кому, а тебе сроду бы не отказал.

Сижу и думаю: врет или нет? Но вспомнилась его заботливая скороговорка на том берегу Дона перед первой нашей передовой, когда он нашел нас обессилевшими и лежащими на земле пластом: «Хлопцы, не жадничайте! Срежет живот! Сколоти начнутся, не дай бог. А лучше сосите помаленьку. По крошечке пропустите…» Вспомнилось, что он коней кормил хлебом, чтобы только довезти его до нас, а сам голодал: «Не мог смотреть на хлеб! Я буду сытенький, а рота с голоду заморилась…» И стало мне совестно, что сомневаюсь в человеке. Может, и правда опух он.

А Смирнов будто хватился, говорит:

— Хочешь, комбикорм я тебе дам? Лошадиный.

— Давай.

Через пять минут занесли хозвзводники мешок. В мешке брикеты — смесь мякины овсяной с мукой. Колючие, как ежики. «Что ж, — думаю, — тогда кони ели наш хлеб, теперь наша очередь попробовать их корма…»

— Положи в котелок с водой, — наставляет меня Смирнов, — вскипяти, отожми мякину, а кисель выпей… Можно голод обмануть.

Взвалил я на свою горбушку мешок с комбикормом и ходу домой. Сварили мы всей ротой несколько брикетов в котелках и с голодухи съели вместе с мякиной, которая вроде бы обмякла, и мы думали, обойдется.

Через двое-трое суток началось непредвиденное. Хочется сходить по-большому, а больно! Отставить! Но ведь опять хочется. Начнешь — боль режет, как когтями. В глазах темнеет. А, будь что будет — никуда ведь не денешься!.. Реву, как боров под ножом, на всю передовую… Потом, согнувшись, постанывая, поджав живот, иду «домой» в окоп, как после операции тяжелой — в палату. «Ну, — думаю, — не фрицы меня убьют, так убьет меня моя глупость… Зачем я мякину-то сожрал? Ведь говорено было!»

И остальные отделались точно так же: слышно, то там, то в другом конце кто-то взревет…

* * *

Конец ноября 1942 года. Наш полк потерял много людей, а пополнение пришло из Среднеазиатских республик. Узбеки, таджики и другие наши друзья из теплых краев, оказавшись без зеленого чая на тридцатиградусном морозе, да вдобавок не понимая, за редким исключением, русский язык, умирали молча, как мухи. Немцы на другой день после их прибытия через громкоговорители стали шутить: «Иван! Давай менять узбеков на румын!»

Рано, чуть свет на нас обрушился сплошной шквал артминометного непрерывного огня. С воздуха нас утюжат бомбардировщики. Душераздирающего рева летящих мин и снарядов, казалось, было достаточно, чтобы парализовать нашу волю. Земля, будто сырая резина или холодец, дрожит и трясется, дышать стало нечем от того, что словно весь кислород сгорел в огне взрывающихся бомб и снарядов. Я, оглохший, как и все мои товарищи, залез, а вернее, заполз в свою «барсучью» нору, вырытую из траншеи, оставив наружу свои ноги: в случае, если меня придавит обвалом, меня смогут вытащить. Хорошо, что тут земля была достаточно твердой и крепкой и пока наши норы выдерживали. Правда, пока копали, наша земля-матушка много перетерпела от нас, с кровяными мозолями на ладошках, «матов-перематов», а теперь я в спасительной норе вымаливаю у земли-матушки прощение… Взрывы надо мной частые, и мне кажется, что все они над моей норой. А мы-то всегда утешали себя байкой, что в воронку снаряды дважды не падают… Я уже много раз бывал в подобной ситуации — под минартналетом — и каждый раз думал: «Ну, паря! На этот раз, наверно, тебе будет хана!» Мной опять овладел страх: не остался ли тут на этот раз один?! И я выскочил из норы, как суслик, чтобы за полсекунды оглядеться и оценить сложившуюся обстановку: «Уж не удрали ли все из этого кромешного ада, и если удрали, то и я не рыжий!» Но так высовывался на полсекунды и каждый из нас — всем страшно, и все сомневались. Я увидел, что мои соседи не удрали и живы. Немного пристыдив себя, я снова нырнул в нору. Налет, как внезапно начался, так внезапно кончился. Мы все, кто живой, высунулись и поняли, что многие из нас остались в своих норах навсегда — и хоронить не надо… Не успели мы погоревать и порадоваться, как уже фрицы и их союзники своими «волнами» пошли на нас в штурмовую атаку. В первом ряду идут румыны, во втором — немцы, в третьем — мадьяры, а за ними опять немцы. На нейтральной полосе произошла страшная картина: румыны, мадьяры подняли руки вверх, а немцы их стали расстреливать. Часть немцев перегруппировались и продолжили свою атаку. И мы встретили их дружным пулеметным и минометным огнем. После неудачной атаки они еще раз нас накрыли огнем из всех видов своей артиллерии. А мы опять ныряем в свои норы… Так мы держались, как зубами, за этот рубеж десять суток без воды, хлеба, махорки и кухни.

Снег перемешался с землей, и мы не могли натопить из него воды. Все наши тылы были разбиты. Мы оказались без телефонной связи, отрезанные от всего мира. Немцы в «котле» себя чувствуют гораздо лучше, потому что у них там населенные пункты с колодцами. Кто-то из наших находчивых солдат сбегал в балку и там на самом дне под грязным снегом докопался до талой земли. Он подождал, когда грязная и вонючая вода наберется, вычерпал ее себе в котел и, конечно же, напился сам. Потом, набрав еще воды, принес нам. Я поднес котелок к носу и чуть не потерял сознание — пахло тухлыми яйцами! Но мы выпили всю воду и так при первой же возможности бегали с котелками туда за тухлой и горькой водой несколько раз. Потом, когда промерзла первая лунка, раскапывали следующую до тех пор, пока не наткнулись на немецкие трупы… Многие из нас отнеслись к этому «открытию» равнодушно — «все одно, погибать от пули али от отравы!». Меня тошнило, но не вырвало потому, что я уже трое суток не брал в рот даже крошку хлеба.

Мой друг-балагур успокаивает нас: «Человек на восемьдесят процентов сатаит из вады! В кажном из нас по три-четыре ведра, больше, чем у вирблюда! Без вады прадюжим недели три аль четыре! Без харчей тожи протяним столька жи! Патаму, шта в нас па три пуда ливеру!» За эти десять дней мы превратились в ходячие и лежачие живые скелеты. Через кожу, которая превратилась в пергаментную бумагу, просвечивались наши черепа с большими черными круглыми дырами вместо глаз. Губы высохли, и зубы оставались постоянно открытыми. Кто-то из наших пошутил: «Нам бы теперь в руки взять косы и повесить на груди плакаты «Смерть немецким оккупантам!».

И наконец ночью к нам с тыла приблудилась кухня другого батальона, повар которой хотел было повернуть назад к «своим», но наши хлопцы взяли его в плен и опустошили котел с «чужой» кашей. В ту же ночь перед рассветом к нам прибыли и газетчики с блокнотами и фотоаппаратом-«гармошкой». А у нас нет сил рассказывать, как мы тут стояли… А потом и сфотографировали нас. Через день мы прочитали в газете о своем героизме, но почему-то не поместили наши портреты. Наш комиссар пояснил так: «Снимки получились нефотогеничными…» Разве можно показывать в газете живые скелеты?!

* * *

Великой радостью было получить из нашего глубокого тыла письмо, весточку, посылку. В каждом ящике со снарядами, минами, патронами мы находили приятные сюрпризы. Тут и записка с адресом для заочной дружбы с девушкой… Тут и кисеты с махоркой. На кисетах вышивка, и сразу видно чья: вышито взрослой девушкой или детской рученькой. Мужики — пожилые солдаты предпочитают с детскими вышивками, а парни наши — нарасхват те кисеты, которые вышиты невестами. И не ошибались!

В кисете найдешь письмо и фото. Кому повезет — герой дня! Некоторые «герои» сразу пасуют и предлагают письмо и фото кому-нибудь из товарищей. А «пасует» парень потому, что у него дома невеста есть и он давал ей клятву в верности своей…

На кисетах вышиты слова:

«Смерть немецким оккупантам!»

«Ждем с победой!»

«Привет от девчат-комсомольцев колхоза «Заря коммунизма»!

«Отомсти за моего погибшего отца!»

«Отомсти, солдат, за погибшего моего братика!»

И мы, кому доставался такой кисет, обязательно выполняли наказ: следующего же уничтоженного тобой гитлеровца мысленно отнесешь на счет этой вышитой на кисете просьбы. А носили мы их, кисеты, на ремнях поверх одежды, чтоб видно было.

Часто в зимний период под Сталинградом мы получали посылки из моей родной Сибири с теплыми вещами: носки шерстяные, шарфы, рукавицы-«мохнашки» или связанные из шерсти свитера…

Получая посылки с подарками, мы ободрялись. Чувствовали, что здесь с нами, в окопах, вся наша страна…

* * *

28 декабря 1943 года благодаря нашим полковым разведчикам во главе с Богдановым Андреем, которые добыли «языка», стало известно, что гитлеровцы приготовились «поздравить» нас с наступающим Новым, 1943 годом ровно в полночь 31 декабря. Поэтому наше командование приказало нам срочно занять новые огневые позиции и приготовиться к упреждающему артиллерийскому удару по гитлеровским батареям. В этот день в результате нелегкого, но успешного боя мы захватили у немцев удобную для нас балку, к полночи успели окопаться и вырыть для себя «норы» и «берлоги», в которых собирались хорошенько отдохнуть и выспаться. Наш ротный, чуть ли не со слезами на глазах, выдавил из себя команду: «Рота! Минометы на вьюки!» Мы, до предела уставшие и измученные, сильно расстроились. Но приказ есть приказ. Проклиная все на свете, мы все же обязаны были подчиниться ему и стали «навьючиваться».

Наша огневая позиция превратилась в растревоженный пчелиный улей. Со всех сторон до меня доносятся проклятия судьбе и злобные выкрики: «Хлопцы! Это предательство или в лучшем случае издевательство!» Слышу и ответы: «Да заткнись ты! И без тебя тошно!» Мне тоже обидно до слез, и появляется подленькая мыслишка: «Лучше бы мне погибнуть, чем так мучиться!» Даже мне, девятнадцатилетнему шахтеру, привыкшему с малолетства к тяжкому труду, бывает невмоготу, а каково тем, кто только что окончил девять или десять классов? Или тем, кто никогда не трудился физически? Наконец наша рота во главе с ротным двинулась цепочкой по крутому откосу балки наверх, в степь, где свирепствовал ураганный, сшибающий с ног ветер. Если бы мы не были придавлены к земле своей тяжелой ношей, этот ураган унес бы нас, как перекатиполе, незнамо куда! Песок, пыль и мелкое ледяное крошево вмиг забили нам глаза, ноздри и рот, попали даже под одежду. Тридцатиградусный мороз пробирает до мозга костей. И мне кажется, что я совершенно голый. Наклоняюсь навстречу урагану, чуть не доставая носом до земли, и, теряя последние силы, двигаюсь за ротным. И вдруг как будто кто-то мне в спину, под левую лопатку, воткнул шомпол, который пронзил сердце. Я упал вниз лицом на замерзшую землю. В мозгу промелькнуло: «Ну вот, Мансур, кажется, все!» Лежу, не имея сил пошевельнуться от колющей боли в сердце, даже глубоко дышать не могу — больно! Такого со мной еще никогда не было. Через некоторое время боль в сердце начала утихать. Мне показалось, что кто-то начал вытаскивать из меня шомпол. Постепенно я начинаю дышать все глубже и глубже. Наконец чувствую, что уже смогу встать и продолжать двигаться. Я смотрю на небо и на круглую холодную луну. Черные рваные тучи несутся с севера на юг, похожие на большие дикие табуны монгольских лошадей без всадников.

После получасового мучительного перехода наш ротный взмахом руки дал нам понять, что мы должны тут залечь, как моржи на льдине, а сам со своим связным исчез во тьме, видимо, отправился в стрелковую роту для выяснения нашего местонахождения. Через минут пятнадцать они вернулись, и ротный приказал нам окопаться «в полный профиль». Я взглянул на трофейные карманные часы: было час ночи, до рассвета оставалось не менее восьми часов. Я, как парторг роты, был обязан подняться и начать выполнять и этот невыполнимый приказ, а я не мог — у меня не было сил…

Первыми поднялись мои товарищи Суворов Павел, Худайбергенов Фуат, Латып-ака и другие.

У Суворова в руках пудовая трофейная артиллерийская кирка — двурогая, насаженная на метровое дубовое кайловище. Рога у кирки кривые, по семьдесят сантиметров длины каждый и с продольными ребрами жесткости. Один рог — пикой, другой — стамеской. Благодаря этой кирке наш расчет всегда первым влезал в землю-матушку. Вся рота пользовалась ею, хотя никто не соглашался таскать ее на себе, кроме самого Суворова. Звали мы ее «полундрой». За то, наверное, что была похожа на морской якорь. Все взоры сейчас обратились к этой «полундре». Но Суворов выглядел угрюмым и обреченным. Он стоял, опустив свою бородатую голову на грудь и опершись о кайловище обеими руками. Потом приподнял и, взмахнув бородой, рявкнув, с силой опустил. Вот теперь, когда прозвенела шведская сталь и я увидел сноп красных искр из-под полундры, я окончательно понял, что нам «хана». И все это поняли. Обычно молчаливый Фуат прокричал мне в ухо: «Прапал наше рота!», чуть отошел от меня в сторону и застыл как каменный истукан с тоскливым монгольским лицом. Действительно, пробовать силу после горняка Суворова не имело смысла.

Но командиры взводов Стукач и Исаев суетились между нами: «Давайте, ребята! Давайте! Окапывайтесь!» Мне бы тоже суетиться, я же парторг, но я как заведенный прыгал на месте, чтобы согреться, оцепенело смотрел, как «полундра» эстафетой переходит из рук в руки. Удар! Еще удар! Вот сам Бутейко произвел серию ударов, а в результате лунка всего-то с воробьиное гнездышко. Даже пары патронов аммонита не заложишь в такую лунку…

Многие минометчики, имея при себе только малые саперные лопатки, которыми совершенно бесполезно бороться с мерзлотой, сбились в кучку и, топая ногами, тоже старались хоть немного согреться. Я, еле-еле переставляя одеревеневшие ноги, медленно двигался вокруг столпившихся минометчиков, и, если посмотреть со стороны, меня можно было сравнить с шаманом, исполняющим свой ритуальный танец во время изгнания злых духов. Но я рассчитывал на то, что нащупаю старую воронку, заполненную сухой травой, под которой, может быть, сохранилась талая земля. Я уже продрог насквозь и чувствую, как у меня замерзли мозги и мысли в них начали вязнуть. Остались живыми только две клеточки. Одна из них уговаривает меня лечь на землю и сладко уснуть, а другая криком кричит: «Не смей!» Я и сам пока еще понимаю, что если сейчас усну, то это — смерть! С великим трудом я делаю шаг, еще один и еще… Делаю, видимо, последний шаг в своей жизни… В мозгу осталась живой последняя клеточка, та, что продолжает кричать: «Держись! И шагай!» И я шагнул еще раз и вдруг наступил на что-то, напоминающее ватный матрац. О! Свершилось чудо! Я наткнулся на толстый, слежавшийся слой соломы или навоза! Ноги у меня подкосились, и я упал на колени. Сердце заколотилось и сладко заныло. Рука машинально вытащила острую, как кинжал (на случай, если придется драться врукопашную), саперную лопатку из чехла, подвешенного на ремне. Я начал остервенело рубить «матрац», чтобы как можно быстрее отворотить этот пласт и добраться до талой земли.

Наконец я отвернул его, и мне в ноздри пахнуло теплым нашатырно-кислым запахом. Я жадно вдыхал этот аммиачный дух. Сначала оттаял мозг. С каждым новым глубоким вдохом у меня внутри становилось теплее и даже жарче. Горячая кровь растеклась под ногтями, и пальцы сильно заломило. Я попытался крикнуть своим товарищам, чтобы они скорее бежали ко мне. Но у меня не было голоса, и получилось только шипение. Я мысленно звал их, чуть не плача: «Хлопцы! Фуат! Идите скорее сюда!» Мои мысли как будто услышали и Фуат, и все остальные: «Что случилось, Мансур? Ты звал нас?» Фуат, увидев над землей пар, догадался о моей находке и, упав обмороженным лицом в трухлявый навоз, затолкал до локтей под «матрац» закоченевшие руки. Прибежали Суворов и Латып-ака и тоже припали к теплому навозу. Суворов шутил: «Мансуру везет на говно! Он родился в рубашке!», а Фуат, отогревшись и развеселившись, начал выступать, как на митинге: «Наша партургам залатой галавам и нашла гаммам!» Сбежались все минометчики, но Суворов предложил им разойтись и поискать еще такие же старые перепрелые навозные кучи. И он оказался прав! Через десять минут над нашей новой огневой позицией валил пар, а еще через час все наши минометчики зарылись в теплую матушку-землю, как под мышку к бабушке.

Бутейко любил обитаться в нашем первом боевом расчете. Вот и теперь спрыгнул в наш уже глубокий окоп, принялся рыть себе нору. Землю вытаскиваем в плащ-палатке и оборудуем наверху перед окопом бруствер. Я копаюсь на дне окопа и в уме делаю радостный вывод: «Нет, не грешники мы, а праведники на своей родной земле, и поэтому она укроет нас в своей утробе, согреет и отгородит от ураганного ветра и воя».

Нетерпеливо жду от кого-нибудь хвалебной тирады в свой адрес. Люблю, когда меня хвалят, — слабость моя. Но Бутейко помалкивает, Суворов мурлычет-напевает что-то возмутительно-постороннее, Фуат бормочет «Аллага-шекер»…

Задолго до рассвета мы были готовы к бою. Вдруг мы услышали надсадный гул моторов с неба — это немецкие транспортные самолеты везли окруженным фрицам праздничные подарки. Одновременно с немцами мы стали сигналить из трофейных ракетниц, заработали наши зенитки, а через несколько минут на нашу огневую опустилось несколько огромных спаренных парашютов с громадными тюками. Мы распотрошили их и новогодними гостинцами завалили все наши окопы. Перечислить все, что было в тюках, невозможно — сырокопченая колбаса, сливочное масло, изюм, курага, мед, шоколад, галеты, коньяк, шампанское, шнапс, кофе и многое другое. Кроме этого, были и теплое белье, и шерстяные носки, и пуховые спальные мешки, и тысяча наборов с фотокарточками, на которых были изображены голые красотки и молодцы, спаренные в положениях, похожих на цифры «69»! Нам, «неграмотным», трудно было понять, чем же они занимаются. А когда, наконец, мы разглядели и поняли, то не поверили своим глазам. Это у нас вызвало чувство омерзения, а моего узбекского друга даже стошнило. Он выл, как от страшной боли: «Вай! Ва-а-а-ай! Ва-а-а-ай!» Я еле успокоил его, убедив в том, что для этих снимков немцы используют не людей, а резиновых раскрашенных кукол, просто так, для смеха. Так я узнал о порнографии.

До рассвета 29 декабря мы успели хорошо угоститься новогодними подарками, свалившимися с неба, и перенести все мины с бывшей нашей огневой позиции. Мы отдыхали еще два дня, так как на фронте было затишье. 31 декабря, ровно в 23 часа, мы вместе с нашей дивизионной артиллерией открыли беглый огонь по немецким артиллерийским батареям. В течение получаса мы, не жалея мин, вели огонь. Немецкие пушки так и не сумели нанести ответный удар. Только через полчаса мы услышали со стороны немцев тоскливый вой одинокого «ишака» — шестиствольного миномета. Над нашими головами пролетели шесть немецких мин и, глухо бухнув, шлепнулись в той, оставленной нами, балке.

* * *

Помню, еще на пути к фронту, в деревне Малая Елшанка, где нам выдали новое полевое обмундирование, котелки, химпакеты, бинты, каски, ботинки и обмотки, были нам выданы и пластмассовые патрончики с крышкой на резьбе. Внутри — ленточка, которую надо было собственноручно заполнить своими анкетными данными, завинтить патрончик наглухо, чтоб в него не попала сырость, и положить в кармашек. «Паспорт смерти» — так окрестили мы этот патрончик между собой. Не знаю, кто как, а я тот паспорт выбросил тихонько, чтоб никто не видел, и на его место положил в брюки свой талисман — предмет, который я должен буду сберечь до конца войны. Наверное, у всех моих товарищей были вещи, которые служили им талисманами, но говорить об этом было не принято: талисман «имел силу», если о нем знал только ты сам. Талисман свой я сделал собственными руками. К Сталинградскому фронту мы маршевыми колоннами продвигались от станции, где выгрузились из своего эшелона, скрытно и только ночами. Днем, соблюдая маскировку и тишину, мы отсыпались. На таком «привале» мы в первую очередь наедались из солдатской кухни, сушили портянки, и каждый занимался по своему усмотрению. Я же решил смастерить для себя деревянный мундштук. Доделал его и загадал: «Если я этот мундштук не потеряю, то вернусь с войны домой…» И не успел я спрятать его в самое надежное место — в карманчик брюк, наш старшина, проходя мимо, вырвал его у меня из руки и побежал по своим делам дальше. «Вот тебе на-а-а! — подумал я одеревеневши. — Сам загадал, чтобы не потерять!.. Значит, я не вернусь живым домой?!» Сижу и прикидываю: с ним, кадровиком, мне не справиться, и мундштук он мне не вернет… На душе у меня стало тоскливо. Погибать-то мне не хочется! И в ту же минуту меня осенила спасительная мыслишка: «Надо срочно смастерить еще один мундштук, но более красивый…» Через полчаса новый мундштук был готов, и я будто случайно оказался возле старшины с изделием в зубах. Тот увидел и предложил: «Меняем? А в придачу отдам тебе пачку махорки». Я обрадовался и обменял. Быстро вернулся на свое место и тут же немедленно зашил свой талисман в карманчик штанов. Радости моей не было предела! Значит, я теперь обязательно вернусь домой!

Раз на исходной позиции атаки мы, пехотинцы, очутились среди танков «Т-34» и «КВ». Экипажи вылезли перед боем подышать свежим воздухом, а мы скорей к ним — со своим любопытством.

Танкисты уважали пехоту и радовались нам взаимно. Тут были шутки-прибаутки. Нашлись и земляки. Всем было весело. Но один танкист-водитель был невесел.

— Знаешь, друг мой пехота, а я сегодня сгорю, — говорит он мне вдруг. Мы с ним стояли поодаль от всех. Я ему говорю:

— У каждого из нас одинаковый шанс остаться в живых. Нельзя же теперь вот так раскисать, как ты.

Танкист мне заметил с иронией:

— И ты как комиссар толкуешь? Я с первых дней войны в танке. Пять машин поменял. Конец мне сегодня, и точка. Ты пацан еще, тебе не понять… Я потерял свой талисман.

У меня все внутри сжалось, но я виду не подал.

Перед самым началом атаки, вроде посмеиваясь над танкистом, рассказываю это Суворову. Но Суворов неожиданно серьезно отнесся к моему рассказу, и мы с ним решили в атаке следовать за тем танком, чтобы в случае чего помочь экипажу спастись… Бегу и глаз не свожу, как мчится наш подопечный танк, маневрируя и уклоняясь от термитных снарядов (термитными в 1941–1944 годах в КА назывались кумулятивные снаряды. — Прим. ред.). Термитки летят с ревом, брызгая во все стороны искрами. Загорелись несколько танков слева и справа, но наш танк ведет огонь! Я уже выбросил из головы, что может что-то случиться. Он лихо воюет, этот парень! И вдруг танк на ходу взорвался. Искореженный, он по инерции пробежал метров десять и загорелся. Мы с Суворовым поспешили на помощь, но внутри танка сухо трещали патроны…

Или вот был случай. Стоим мы, несколько человек, на двуколке и наблюдаем, как на правом нашем фланге у соседнего с нами полка разгорается бой — фашисты пытались отбить высотку, которую наши соседи только что заняли. На двуколку забралось пять-шесть человек. Я стоял первым, а последним забрался лейтенант Стукач. Вдруг слышим — по звуку обессилевшая, издалека — летит пуля. Я наклонился и, потеряв равновесие, спрыгнул и потянул за собой остальных, так как мы держались за ремни друг друга. Стукач же удержал равновесие, но пригнуться не успел, и пуля ударила ему в залысину. Даже обессиленная, свалить она его, конечно, свалила Но видим — жив! Сам ее рукой нащупал среди влажных от крови волос, щерясь во весь рот, разглядывает и понять не может, как это он остался жив. Мы, обалдевшие, давай его качать: «Уррра! Лейтенанта пуля не берет!» Хлопцев вокруг нас набежало! Всем интересно: как это «пуля не берет»?.. Я тогда подумал, помню: наверное, у лейтенанта Стукача есть талисман…

А вот у Суворова… Сколько мы уже вместе с ним? С училища скоро год будет, как мы рядом. Не замечал я. И он про мой талисман не знает.

Уж очень хочется мне всю войну провоевать и живым остаться! Увидеть, какая она, жизнь, будет после войны! Я согласен на любые условия. Был бы угол свой, где поспать по-человечески. А остального для счастья много, всем хватит: солнце, чистая родниковая вода, тайга-матушка… А если у меня оторвет руку, обе ноги, выбьет один глаз?.. Я нарочно прикидывал по максимуму, на который согласен… И то не пропаду — буду рисовать! Рисовать люблю — умираю! Никаких наград не надо, лишь бы живым остаться! Ну, медаль «За отвагу», и хватит, чтоб знали все, что я воевал…

Мечтаю я так втайне от всех и щупаю свой талисман. Он тут. Захочу — выну посмотрю и обратно в пистончик его…

Если это суеверие, то были у меня и другие суеверные символы. В поведении. С убитых не брал даже часы! И я замечал: как только кто-то нарушал это мое суеверное правило, погибал сам. Закономерность какая-то действует. Ни в аллаха, ни в бога я не верю. Но и в ту ночь, когда тащил на себе в санроту Николая, укравшего мой хлеб, и он просил бросить его, я знал откуда-то совершенно точно, что если я действительно его брошу, то моя собственная вера в высшую справедливость жестоко накажет меня. А раз не бросил, то меня моя вера вознаградила — я остался живой до сих пор.

Еще заметил: кто слишком трусливо прячется, обязательно погибает. Усвоил эту примету настолько, что угадывал: «Убьет», — и редко ошибался.

Иногда трусость появлялась у тех, кто, получив ранение, полежит в госпиталях в глубоком тылу и вновь вернется на фронт. Расскажу об одном моем боевом друге, пулеметчике Николае Белозерове. (Это единственный человек, фамилию которого я здесь изменил.) Со своим «максимом» он расходовал патронов больше любого пулеметного расчета. У Белозерова было два вторых номера, которые обеспечивали его патронами. По-настоящему храбрый был вояка, ни разу не бросил огневую позицию, пока не прикажут. Однажды его легко ранило, и он был отправлен в тыл. Через некоторое время мы с ним встретились в штабе нашего полка, куда я попал на заседание полкового партбюро. Белозеров был безукоризненно чистый, пополневший, на гимнастерке орден Красной Звезды. Он был уже в офицерской форме с кубиками в петлицах — младший лейтенант.

— Мансур, здорово!

Обрадовался я встрече.

— Расскажи, как там, в госпиталях? — завистливо спрашиваю его. — Выспался небось?

Да, надо признать, завидовал я легкораненым. Что можно поспать на чистой койке, отмыться… От вшей бы избавиться!.. Например, Осекретов в нашей роте за два месяца боев получил три ранения! День-другой побудет в нашей роте и не успеет рассказать все свои любовные истории, как опять его легко царапнет. «Где Осекретов?» — спрашиваем друг у друга. «Ранило его, и он опять к своим девочкам подался…»

Белозеров мне тоже рассказал про своих девочек, хотя я в них совсем не знал тогда никакого толку. Ну а я ему про то, какие были у нас новости в его отсутствие. Мы с ним выпили по сто граммов — у негр было, закусили и вышли по балке на тропу, которая вела в наш батальон. Побежали мы той тропой через поле, и вдруг взревели немецкие «ишаки».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.