Холодно

Холодно

Рассвело. Фашисты сидят в «котле» смирно. Пошел мокрый снег. В окопах стало сыровато. И мы все притихли. Снег тихо опускается на землю…

Впереди нас, в «котле», пять курганов, занятых немцами. На ровной степной поверхности курганы неразличимы глазу. Но на карте севернее Карповки они помечены как «высота 126» и так далее.

Полку приказано овладеть пятью высотами и закрепиться на них. В назначенную минуту наша артиллерия открыла огонь, и стрелковые батальоны начали выдвигаться вперед к рубежу атаки.

Снег в ту зиму был глубокий, не ниже сорока сантиметров, а в низинах еще глубже.

Прекращение артогня — сигнал для атаки. Батальоны поднялись и с криком: «Урра! За Родину!» — пошли вперед.

Атака развивалась успешно, и, не встречая сопротивления гитлеровцев, мы продвигались к «пяти курганам»…

Фашисты отступали трусливо… «Вымотались фрицы, в окружении не хотят воевать», — помню, подумалось мне.

Ну раз сопротивления нет, ротам и батальонам не захотелось «пахать целину» глубокого снега. Мало-помалу солдаты перестроились и пошли не цепью, а колоннами поротно — каждый старался идти где поутоптанней. И так получилось, что не мы свой строй держали, какой нам надо, а дорога, постепенно втянувшая в себя все боковые дорожки, построила нас в одну длинную колонну. Полк теперь продвигается к курганам в колонном строю… Все сбились в кучу, мешая друг другу…

Еще километр пути — и курганы окажутся в наших руках! Пожалуй, впервые мы на Донском фронте так легко тесним фашистов. Впервые тут фашисты трусливо отступают… «Если теперь фрицы так будут воевать, то Сталинградская битва закончится нашей победой через неделю», — подумалось опять.

Весь наш полк достиг нужного места. Теперь осталось только «опоясать» курганы батальонами и закрепиться… Вот здорово!

В этот момент — со всех сторон одновременно — фашисты открыли пулеметный и артогонь.

Солдат не может видеть общей картины боевых действий в масштабе, скажем, дивизии. Солдат охватывает сознанием то, что видит воочию да понимает по командам и звукам, близким и дальним. Поэтому я не берусь передать общий ход того боя, ибо легко мне будет впасть в ошибку. Опишу лишь то, что успевало охватывать мое сознание.

Наш полк, как огромное живое существо, закружился вокруг своей оси… Куда ни сунься, отовсюду брызжут свинец и снаряды. Ревут душераздирающим воем шестиствольные гитлеровские минометы, от мни которых нет спасения: косит осколками во все стороны в радиусе двадцати метров…

Мы с Суворовым бросились от общей массы людей в сторону, чтоб выйти из зоны обстрела-расстрела. Сунулись в глубокий целиковый снег. С нами пятнадцать-двадцать человек. Тело вязнет в глубоком снегу, но здесь, метрах в ста, мы уже не привлекаем к себеогонь.

Торопясь, устанавливаем миномет. Но куда стрелять? Чтоб не по своим!

Теперь, со стороны, видней панорама нашей катастрофы. Фашисты умело заманили нас в мышеловку и расстреливают по-деловому, по-хозяйски… В такой ситуации люди, попавшие в мышеловку, могут физически затоптать друг друга. Совершенно неуправляемым стал полк. С курганов ведут огонь фашистские танки, спрятанные в ямах, — нашему минометику не по зубам. Торчат у танков из ям только башни. Попробуй возьми их! Глядеть жутко, как погибает полк. За свою беспомощность нам обидно…

Наши полковые артиллеристы, как всегда, оказались главными героями. Пехота легка на подъем, ей маневрировать сподручнее. А вот артиллеристам нельзя в этом смысле сравниться с пехотой, так как пушка не карабин и не автомат. Артиллеристам приходится стрелять, чтоб удержать, остановить, уничтожить противника. А заодно и пехоту прикрыть. Вот и сейчас: артиллеристы под командованием командира батареи Емельянова Афанасия, моего земляка, открыли огонь. Он лично сам поджег два танка. Мой друг Иван Евстигнеев, минометчик, отчаянно ведет огонь из своего полкового миномета, а их мины по пуду каждая! Такая мина если угодит по танку — конец ему…

Но фашисты во что бы то ни стало хотят закрепить свой успех. Тяжело ранен и контужен мой однокашник по Ташкентскому училищу Макаров Николай… Ранен в голову Емельянов Афанасий… Дело — табак.

И вдруг мы услышали нарастающий гул дизелей, а потом и увидели наши танки — двадцать-тридцать штук! Сзади них на лыжах и в маскхалатах, как призраки, легко мчатся автоматчики, держась за веревки, привязанные к броне… Вот это здорово!

Через час бой кончился. Курганы наши, но никто не может смотреть друг другу в глаза… Позор-то какой! Всю ночь напролет нас посещало командование.

Рассказывают солдаты, что у соседнего полка обстановка была не менее сложной, но в тяжелый момент появился среди солдат начальник штаба капитан Билаонов Павел Семенович. Его громовой голос и решительные действия заставили пехотинцев остановиться и залечь. Билаонов сначала остановил батальон, а потом организовал контрнаступление. Личным примером, бесстрашием подчинил всех своей командирской воле. Отступившие два батальона, видя такое дело, вернулись на свои прежние позиции.

А нашего командира полка заменили.

Только вечером мы узнали, что автоматчики на лыжах, мчавшиеся за танками, держась за веревки, привязанные к броне, — это был заградительный отряд под командованием боевого и храброго эстонца капитана Тукхру Ивана Ивановича. Спасибо заградчикам! Выручили они нас крепко.

Было уничтожено 13 фашистских танков, 6 артиллерийских орудий, 8 минометов. Живыми взято в плен около ста немецких солдат.

Емельянов Афанасий был награжден за этот бой орденом Красной Звезды, а Билаонов Павел Семенович — орденом Красного Знамени.

«Пять курганов» дорого стоили нам.

Погибли храбрые артиллеристы — наводчик Родионов, командир орудия Большаков…

* * *

Утром мы потеряли солдата Гарипова Ахмета. Еще вечером вчера его видели наши ребята с котелком горячих углей… Его нашли уснувшим под плащ-палаткой, которую он сделал балаганчиком над котелком с углями. Угорел, бедняга…

Пожилой узбек Латып-ака, горестно вздыхая, качал головой:

— Ай, Гариб, Гариб! Хотел маленький Тошкент делать! Наше узбекский сандал делать хотел… Сандал — ето ям. Много жар-угл. Потом вся семья и гости ляжет кргом сандал, все закроются много одеял… Сандал хорошё будет, тепло будет, только нада нога и живота под сандал, а голова нада на улиця, чтоб свэжий боздых дышат. Если голова прятит под сандал, умырал будеш. Гариб свой голова прятит… Плохо умрал. Умрал нада, когда совсем аксакал будеш… Когда пятнадцатый ребенка вирастил… Гариб, Гариб, какой дурной голова тибе дал аллах… Люче от пуля нада был умрал ему… в бою…

Я слушал пожилого узбека и вспоминал, как летом в училище падал в обморок от ташкентского зноя. Большая у нас страна. Одни к жаре привычней, другие к морозам. В декабре сорок второго под Сталинградом доходило до минус тридцати-сорока. Можно, конечно, и минус пятьдесят человеку выдержать, и минус семьдесят. Без ветра. А тут ветер степной, и одна защита — окоп. Я по рождению сибиряк, и то еле стерпел, не замерз. Узбеков с юга лучше бы не посылать сюда в морозы, а поберечь их до лета. Но когда враг прет со всех сторон, когда над страной нависает угроза фашистского ига, нет места подобному расчету.

Рядом в стрелковой роте тоже ЧП. После вчерашнего боя солдаты нашли в поле рядом с окопами круглую, как люк танка, дыру. Из дыры поднимался теплый запах жженого кирпича, как от только что сложенной и в первый раз затопленной печки. Дыра при дальнейшем исследовании оказалась входом в просторный отсек наподобие горшка пяти-шести метров в диаметре, образовавшийся в результате взрыва фугасной бомбы. Глинистый вязкий грунт раздался от взрыва в стороны, спрессовался, как кирпич, и внутренние стенки «горшка» прожарились, только узенькие трещинки в них… Самые бойкие и нахрапистые солдаты роты (решили выспаться, «как у Христа за пазухой». Спустились туда восемнадцать человек и уснули навсегда: оказалось, что из мелких, но глубоких трещин продолжалось выделение окиси азота от взрыва. Ну кто мог знать о такой опасности? Знать могли шахтеры. Я шахтер, допустим. Найди я этот «горшок» — прекрасную спальню, я забыл бы, что я шахтер, — первым бы спустился захватить себе место… И когда ума наберемся?

* * *

Снег падает легкими пушинками. А среди дня заморосил мелкий, водяной пылью дождь. Совсем сыро стало в окопах.

Ладно, что на днях фашистские транспортные самолеты, которые продолжали свои ночные полеты, сбросили нашему батальону очень ценный груз. Сапоги утепленные. Или лучше их назвать «бурки», на кожаной подошве, с кожаными головками валенки. Удачно сшиты: теплые и сырости не боятся. Для такой погоды, как сегодня, это лучше, чем наши валенки. Мы все с превеликим удовольствием хорошо обулись.

А фрицы злились, что их бурки достались нам. Ночами кричали:

— Рус, отдавайт валенки, возьмить автоматы! (У нас и автоматов было немецких полным-полно, и патронов к ним сколько хочешь.)

Ногам-то хорошо, но сверху нас мочит сырым снегом и дождичком. Плащ-палатки порастеряли вчера. Что делать?.. Во-о-н там, на нейтральной полосе, я вчера видел распоротые тюки, сброшенные фашистами для своих, с разным тряпьем. Кажется, там есть плащ-палатки…

От наших передовых окопов, не более чем в двухстах метрах, лежат кучами новенькие плащ-палатки. Сбегать бы, но… Крутился я, вертелся и все ждал, что, может быть, кто другой попробует туда сбегать, и если все обойдется благополучно, то и я сбегаю на нейтралку. Кивнул я на те палатки Суворову, он дипломатически промолчал, а я уже оказался в неловком положении: как будто я сам боюсь туда сбегать, а Суворову намекаю… Лучше бы уж и не заикаться мне! А теперь придется сбегать, иначе повиснет на мне ярлык «трус»…

Думая так, я сам не заметил, что уже шагаю по нейтралке. Подошел к распоротому тюку и только тогда огляделся — где же «передок» фашистский? Как бы на мушку снайперу не угодить! Если первой пулей не смажет, я успею удрать. Но кругом тихо, ничего подозрительного. Наверное, далеко вчера драпанули немцы!..

Потянул палатку за уголок из-под всякого барахла — тут-то они и выросли как из-под земли. Несколько фашистских солдат. Со страху мне показалось человек семнадцать. Горло перехватило спазмом. Хвать, а оружия-то при мне никакого! Даже пистолета нет, который мне подарил полковник-танкист!

Немцы меня полукругом обогнули, зубы скалят, о чем-то смеются между собой — решили позабавиться.

За секунду в моем мозгу много чего пролетело, хорошо, хоть глаза не затуманило от страха. В двух шагах впереди приметил яму, а в той яме открытый ящик с ручными противопехотными гранатами.

Немцам те гранаты в моем положении и в голову не пришли. Вон их сколько, а я один. «Рус Иван! Рус Иван!» — хохочут. Крутят пальцем у виска: мол, и дурак, же ты, что приперся сюда за плащ-палаткой! Видно, соскучились тоже в окопах, решили повеселить своих, которые наблюдают за этой «комедией»… Ой-ой-ой, да ведь и нашим видно!.. Хоть бы мне успеть одну гранату схватить и выдернуть предохранительную чеку за шнурок, который торчит из длинной деревянной ручки. Нет, не торчит, еще надо успеть отвернуть на конце этой ручки колпачок и достать «пуговку», привязанную к концу шнура!.. Схватился я за живот, будто желудок у меня расстроился со страху, сиганул в ту яму и уже с гранатой в руке понял: немцы или не знают про ящик, или слишком много «приняли для сугрева» и решили, что одного Ивана в чистом поле бояться нечего.

Только бы успеть до их первого выстрела! Мозг соображает, а руки автоматически делают свое дело. Пока немцы веселились: «Го-го-го» да «Хо-хо-хо», «Иван капут! Иван, снимайт валенки-и!» — я больше десяти гранат приготовил. Два автомата, припорошенные снегом, тут же. Не пустые ли?! Чуть присел, на ощупь вынул магазин. Патроны сидят туго — значит, полный. «Ну, пошел!» — командую себе, и гранаты полетели с такой скоростью, что первая взорвалась, когда я кинул третью. Кидаю их, как раскаленные угли, будто боюсь обжечься. Потом с автоматом выскакиваю из ямы и даю очередь, не успев еще разглядеть ничего на том месте, где какие-то секунды назад корчились от смеха фрицы.

Теперь они корчатся не от смеха!

Уже назло — мне давно не холодно — хватаю угол палатки и, петляя, как заяц, уношу ноги. Вдогонку несколько пуль все-таки вжикнуло…

Кубарем скатился в окоп к Суворову. Командир мой любимый взвыл от радости и начал меня бить кулачищами, пинать — видно, сильно перестрадал, наблюдая мои приключения.

С того случая, даже если долбил для окопа мерзлую землю, автомат мой висел у меня за спиной. Пусть и мешает работать, но не расставался я теперь с личным оружием никогда, ни на минуту!

* * *

А ночью пришли на нашу сторону парламентеры из румынской, кажется, бригады, мобилизованной Гитлером на Восточный фронт. Комбат вызвал меня на свой КП, чтоб парламентеры увидели меня своими глазами. Оказывается, они наблюдали днем, как я из-под носа у немцев уволок плащ-палатку. Парламентеров восемь человек, и, как мне показалось, все они были в толстых черных свитерах, а сами похожи на наших грузин или армян: на КП было не очень-то светло от светильников из гильз, заправленных соляркой. Ну, посмотрели, чего-то поговорили между собой, и ладно. Комбат меня отпустил.

А приходили они, оказывается, договориться об условиях сдачи в плен — в следующую ночь несколько сот человек из их бригады сложили на нашем участке оружие.

Парламентеры сообщили командованию много ценных сведений, видимо, показали схему расположения немецких войск в полосе боевых действий полка и дивизии. Потому что на другой день, пользуясь точными данными, наши артиллеристы хорошо поработали. А еще они показали комбату постоянное место раздачи горячей пищи, куда ровно в 23.00 подъезжает немецкая походная кухня.

Комбат эту кухню передал нам, минометчикам. Когда мы сверили данные парламентеров с нашей огневой схемой, то оказалось, что если сделать поправку угломера от цели № 3 вправо на 0-20, кухня будет разгромлена в пух и прах.

Подвезли мы к огневой позиции трофейных мин — на каждый миномет по тридцать штук. Вдвоем с лейтенантом Стукачом осторожно выдвинули свой НП чуть ли не вплотную к фашистскому переднему краю и притаились. Ночь была светлой, хоть месяц висел тоненьким серпом… Да, ровно в 23.00, как и было сказано, подъехала походная кухня. Немцы с двумя-тремя и четырьмя котелками каждый стали подходить со всех сторон. Повар работал не торопясь. У кухни скопилось не менее сотни человек: сколько убывало, столько и прибывало.

Все девять наших минометов открыли беглый огонь сосредоточенным веером. Фашисты получили сполна от своих же мин, которых мы не пожалели…

Убивать радости мало. Но зачем они шли к нам в наш дом? Зачем несли на нашу землю смерть и горе? Рассчитывали, что мы сдадимся им без боя? Видел я их лотом, покидающих непокоренный Сталинград, — извилистые колонны обмороженных, гниющих полутрупов. Подумалось, помню, что ведь у каждого есть мать, которая ждет… Внезапная жалость перехватила горло. Но тут же отпустила. А с какими мыслями, с какими надеждами мать провожала его к нам? И чего ждала от нас?

…Измотал опять голод. Кухню разбили немцы. А тут еще Гитлер прекратил обеспечивать армию Паулюса харчами с воздуха, и у нас не стало трофейной провизии. Пошел я к одному своему приятелю — комхозвзвода старшине Смирнову. Приятели мы были с Малой Елшанки, где полк стоял несколько дней на пути к фронту.

…Там, в Малой Елшанке, вместе с остальным обмундированием выдали нам обмотки. Увидел я их впервые: до того дня курсанты носили носки. Не вылазит из головы один вопрос: как будут держаться на ногах эти скользкие трикотажные ленты, если ноги сужаются книзу? «Вот если бы они книзу расширялись, тогда бы проще», — думаю я. В училище мы обмотки не проходили. Не опозориться бы! Наматываю туго-натуго, с применением всей своей силы шахтера-забойщика. Чтобы не сползли! Ноги сразу одеревенели, но решил терпеть. А тут команда строиться — и на тактические учения с противогазами, которые тоже были выданы. Шагаю ног не чувствую. Ну, промаршировали с километр, вышли за деревню — и я упал, взвыв от острой боли в коленках. Старшина подбежал и сразу понял, в чем дело. Быстро развязал завязки, и обмотки, как стальная пружина, распустились. Ноги мои под брюками — синие и похожи на гофрированный шланг противогаза, и у старшины лицо сделалось похожим на маску противогаза. Минут десять он массировал мои ноги, пока закололо их наконец миллионами иголок и синева стала отступать. Старшина растирает мои ноги и крепко матерится: «Заставь дурака богу молиться — он лоб расшибет! И какую силищу надо иметь, чтобы вот так скрутить, а?..» С полчаса рота ждала, пока я приседал и прыгал под испуганную команду старшины. Видно было: он рад без памяти, что все кончилось благополучно, но начинает догадываться, сколько еще сюрпризов можно ему ожидать от курсантов, которые трехлетнюю программу овладения солдатской азбукой проглотили за шесть месяцев… Сам намотал мне обмотки — совсем слабо, мягко, заткнул мою ложку за обмотку и приказал: «Не трогать!»…

Теперь я нашел его в глубокой балке, где он надежно укрылся сам и весь его хозвзвод с конями и двуколками. Сидит старшина Смирнов Николай Александрович в бетонированном блиндаже как султан-хан: сытенький, тщательно выбритый, с двойным подбородком. Испуганно сверлит меня взглядом, наконец узнал:

— А, Мансур, проходи, садись. Живой еще?

— Слушай, Смирнов, я жрать хочу.

— А у меня ничего и нет пожрать, сами с голоду опухли.

— Хватит шутить, дай хоть сухарик… для Суворова.

— Нету ничего, я серьезно говорю. Сам знаешь, Мансур, кому-кому, а тебе сроду бы не отказал.

Сижу и думаю: врет или нет? Но вспомнилась его заботливая скороговорка на том берегу Дона перед первой нашей передовой, когда он нашел нас обессилевшими и лежащими на земле пластом: «Хлопцы, не жадничайте! Срежет живот! Сколоти начнутся, не дай бог. А лучше сосите помаленьку. По крошечке пропустите…» Вспомнилось, что он коней кормил хлебом, чтобы только довезти его до нас, а сам голодал: «Не мог смотреть на хлеб! Я буду сытенький, а рота с голоду заморилась…» И стало мне совестно, что сомневаюсь в человеке. Может, и правда опух он.

А Смирнов будто хватился, говорит:

— Хочешь, комбикорм я тебе дам? Лошадиный.

— Давай.

Через пять минут занесли хозвзводники мешок. В мешке брикеты — смесь мякины овсяной с мукой. Колючие, как ежики. «Что ж, — думаю, — тогда кони ели наш хлеб, теперь наша очередь попробовать их корма…»

— Положи в котелок с водой, — наставляет меня Смирнов, — вскипяти, отожми мякину, а кисель выпей… Можно голод обмануть.

Взвалил я на свою горбушку мешок с комбикормом и ходу домой. Сварили мы всей ротой несколько брикетов в котелках и с голодухи съели вместе с мякиной, которая вроде бы обмякла, и мы думали, обойдется.

Через двое-трое суток началось непредвиденное. Хочется сходить по-тяжелому, а больно! Отставить! Но ведь опять хочется. Начнешь. Боль режет, как когтями. В глазах темнеет. А, будь что будет — никуда ведь не денешься!.. Реву, как боров под ножом, на всю передовую… Потом, согнувшись, постанывая, поджав живот, иду «домой» в окоп, как после операции тяжелой — в палату. «Ну, — думаю, — не фрицы меня убьют, так убьет меня моя глупость… Зачем я мякину-то сожрал? Ведь говорено было!»

И остальные отделались точно так же: слышно, то там, то в другом конце кто-то взревет…

* * *

Великой радостью было получить из нашего глубокого тыла письмо, весточку, посылку. В каждом ящике со снарядами, минами, патронами мы находили приятные сюрпризы. Тут и записка с адресом для заочной дружбы с девушкой… Тут и кисеты с махоркой. На кисетах вышивка, и сразу видно чья: вышито взрослой девушкой или детской рученькой. Мужики — пожилые солдаты предпочитают с детскими вышивками, а парни наши — нарасхват те кисеты, которые вышиты невестами. И не ошибались!

В кисете найдешь письмо и фото. Кому повезет — герой дня! Некоторые «герои» сразу пасуют и предлагают письмо и фото кому-нибудь из товарищей. А «пасует» парень потому, что у него дома невеста есть и он давал ей клятву в верности своей…

На кисетах вышиты слова:

«Смерть немецким оккупантам!»

«Ждем с победой!»

«Привет от девчат-комсомольцев колхоза „Заря коммунизма!“»

«Отомсти за моего погибшего отца!»

«Отомсти, солдат, за погибшего моего братика!»

И мы, кому доставался такой кисет, обязательно выполняли наказ: следующего же уничтоженного тобой гитлеровца мысленно отнесешь на счет этой вышитой на кисете просьбы. А носили мы их, кисеты, на ремнях поверх одежды, чтоб видно было.

Часто в зимний период под Сталинградом мы получали посылки из моей родной Сибири с теплыми вещами: носки шерстяные, шарфы, — рукавицы-«мохнашки» или связанные из шерсти свитеры…

Получая посылки с подарками, мы ободрялись. Чувствовали, что здесь с нами, в окопах, вся наша страна…

* * *

Помню, еще на пути к фронту, в деревне Малая Елшанка, где нам выдали новое полевое обмундирование, котелки, химпакеты, бинты, каски, ботинки и обмотки, были нам выданы и пластмассовые патрончики с крышкой на резьбе. Внутри ленточка, которую надо было собственноручно заполнить своими анкетными данными, завинтить патрончик наглухо, чтоб в него не попала сырость, и положить в кармашек. «Паспорт смерти» — так окрестили мы этот патрончик между собой. Не знаю, кто как, а я тот паспорт выбросил тихонько, чтоб никто не видел, и на его место положил в брюки свой талисман — предмет, который я должен буду сберечь до конца войны. Наверное, у всех моих товарищей были вещи, которые служили им талисманами, но говорить об этом было не принято: талисман «имел силу», если о нем знал только ты сам.

Раз на исходной позиции атаки мы, пехотинцы, очутились среди танков Т-34 и КВ. Экипажи вылезли перед боем подышать свежим воздухом, а мы скорей к ним со своим любопытством.

Танкисты уважали пехоту и радовались нам взаимно. Тут были шутки-прибаутки. Нашлись и земляки. Всем было весело. Но один танкист-водитель был невесел.

— Знаешь, друг мой пехота, а я сегодня сгорю, — говорит он мне вдруг. Мы с ним стояли поодаль от всех. Я ему говорю:

— У каждого из нас одинаковый шанс остаться в живых. Нельзя же теперь вот так раскисать, как ты. Танкист мне заметил с иронией:

— И ты, сержант, как комиссар толкуешь? Я с первых дней войны в танке. Пять машин поменял. Конец мне сегодня, и точка. Ты пацан еще, тебе не понять… Я потерял свой талисман.

У меня все внутри сжалось, но я виду не подал.

Перед самым началом атаки, вроде посмеиваясь над танкистом, рассказываю это Суворову. Но Суворов неожиданно серьезно отнесся к моему рассказу, и мы с ним решили в атаке следовать за тем танком, чтобы в случае чего помочь экипажу спастись… Бегу и глаз не свожу, как мчится наш подопечный танк, маневрируя и уклоняясь от термитных снарядов. Термитки летят с ревом, брызгая во все стороны искрами. Загорелись несколько танков слева и справа, но наш танк ведет огонь! Я уже выбросил из головы, что может что-то случиться. Он лихо воюет, этот парень! И вдруг танк на ходу взорвался. Искореженный, он по инерции пробежал метров десять и загорелся. Мы с Суворовым поспешили на помощь, но внутри танка сухо трещали патроны…

Или вот был случай. Стоим мы, несколько человек, на двуколке и наблюдаем, как на правом нашем фланге у соседнего с нами полка разгорается бой — фашисты пытались отбить высотку, которую наши соседи только что заняли. На двуколку забралось пять-шесть человек. Я стоял первым, а последним забрался лейтенант Стукач. Вдруг слышим — по звуку обессилевшая, издалека — летит пуля. Я наклонился и, потеряв равновесие, спрыгнул и потянул за собой остальных, так как мы держались за ремни друг друга. Стукач же удержал равновесие, но пригнуться не успел, и пуля ударилась ему в залысину. Даже обессиленная, свалить она его, конечно, свалила Но видим — жив! Сам ее рукой нащупал среди влажных от крови волос, щерясь во весь рот, разглядывает и понять не может, как это он остался жив. Мы, обалдевшие, давай его качать: «Уррра! Лейтенанта пуля не берет!» Хлопцев вокруг нас набежало! Всем интересно: как это «пуля не берет»?.. Я тогда подумал, помню: наверное, у лейтенанта Стукача есть талисман…

А вот у Суворова… Сколько мы уже вместе с ним?

С училища скоро год будет, как мы рядом. Не замечал я.

И он про мой талисман не знает.

Уж очень хочется мне всю войну провоевать и живым остаться! Увидеть, какая она, жизнь, будет после войны! Я согласен на любые условия. Был бы угол свой, где поспать по-человечески. А остального для счастья много, всем хватит: солнце, чистая родниковая вода, тайга-матушка… А если у меня оторвет руку, обе ноги, выбьет один глаз?.. Я нарочно прикидывал по максимуму, на который согласен… И то не пропаду — буду рисовать! Рисовать люблю — умираю! Никаких наград не надо, лишь бы живым остаться! Ну, медаль «За отвагу», и хватит, чтоб знали все, что я воевал…

Мечтаю я так втайне от всех и щупаю свой талисман. Он тут. Захочу — выну посмотрю и обратно в пистончик его…

Если это суеверие, то были у меня и другие суеверные символы. В поведении. С убитых не брал даже часы! И я замечал: как только кто-то нарушал это мое суеверное правило, погибал сам. Закономерность какая-то действует. Ни в аллаха, ни в бога я не верю. Но и в ту ночь, когда тащил на себе в санроту Николая, укравшего мой хлеб, и он просил бросить его, я знал откуда-то совершенно точно, что если я действительно его брошу, то моя собственная вера в высшую справедливость жестоко накажет меня. А раз не бросил, то меня моя вера вознаградила — я остался живой до сих пор.

Еще заметил: кто слишком трусливо прячется, обязательно погибает. Усвоил эту примету настолько, что угадывал: «Убьет», — и редко ошибался.

Иногда трусость появлялась у тех, кто, получив ранение, полежит в госпиталях в глубоком тылу и вновь вернется на фронт. Расскажу об одном моем боевом друге, пулеметчике Николае Белозерове. Со своим «максимом» он расходовал патронов больше любого пулеметного расчета. У Белозерова было два вторых номера, которые обеспечивали его патронами. По-настоящему храбрый был вояка, ни разу не бросил огневую позицию, пока не прикажут. Однажды его легко ранило, и он был отправлен в тыл. Через некоторое время мы с ним встретились в штабе нашего полка, куда я попал на заседание полкового партбюро. Белозеров был безукоризненно чистый, пополневший, на гимнастерке орден Красном Звезды. Он был уже в офицерской форме с кубиками в петлицах — младший лейтенант.

— Мансур, здорово!

Обрадовался я встрече.

— Расскажи, как там, в госпиталях? — завистливо спрашиваю его. — Выспался небось?

Да, надо признать, завидовал я легкораненым. Что можно поспать на чистой койке, отмыться… От вшей бы избавиться!.. Например, Осекретов в нашей роте за два месяца боев получил три ранения! День-другой побудет в нашей роте и не успеет рассказать все свои любовные истории, как опять его легко царапнет. «Где Осекретов?» — спрашиваем друг у друга. «Ранило его, и он опять к своим девочкам подался…»

Белозеров мне тоже рассказал про своих девочек, хотя я в них совсем не знал тогда никакого толку. Ну а я ему про то, какие были у нас новости в его отсутствие. Мы с ним выпили по сто граммов — у него было, закусили и вышли по балке на тропу, которая вела в наш батальон. Побежали мы той тропой через поле, и вдруг взревели фашистские шестиствольные минометы.

Мины летят с коротким ревом: значит, берегись! Спрыгиваем в первый попавшийся окоп — там уже несколько наших ребят. Коля нахлобучил каску. А я, как все, без каски. Подумал: «Он теперь новоиспеченный командир пульроты и, видимо, хочет личным примером заставить своих пулеметчиков носить каски, от которых нет никакого толку». Но смотрю — он глаза прячет. «Э-э, трусит Коля, догадываюсь я. — Он не такой был раньше».

Взрывы пропечатали рядом, брызгая горячими и визгливыми осколками. Мы выскочили для броска вперед. Я побежал в следующий окопчик вместе со всеми, а Коля вдруг вернулся и спрыгнул обратно. (Это единственный человек, фамилию которого я здесь изменил.)

Оглушительные взрывы с треском опять проследовали один за другим. И один из этих взрывов был «глухим». Я снова выскакиваю, чтоб бежать дальше, и кричу: «Коля, пошли!» Да что же это он?! Сидит в окопе?.. Нет, что-то не так. Бегу туда, где он остался… Каска пробита осколками мины, выбрызнул серо-красный мозг, лицо у Коли черное, руки изуродованы… Мина ударилась о заднюю стенку его окопчика.

Все, что принадлежало Белозерову — орден Красной Звезды, документы, новенький пистолет ТТ, — я передал комиссару батальона.

Суворов мне говорит:

— Ты, наверно, в рубашке родился, Мансур? Уж сколько раз ты чудом от смерти уходил.

Я слушаю его и щупаю свой талисман — тут он…

Мой друг Суворов две последние недели как-то по-особенному мрачен.

Спрашиваю:

— Куда делся наш юморист Суворов?

Молчит. Ответит мне «да» или «нет», и все. Однажды вынул все свои документы, разложил их и прочитал вслух, чтоб слышал я. У него есть дочурка, жена, мать. Адрес зачитывает домашний. Потом собрал, завернул все в тряпицу и положил в карман гимнастерки:

— Все отправишь моим в Кучкарь.

У меня внутри перевернулось и заныло. Суворов ли это? Не узнаю своего друга.

— Чую я, Мансур, скоро конец мне.

Я, как ни стараюсь его взбодрить, но вижу, что он от меня уходит «в себя» и совершенно замкнулся… Он стал равнодушен ко всему.

Может, потерял чего?! Но боюсь спросить. Потому что, если у Суворова есть талисман, я не должен про это знать.

Десятого января 1943 года, когда стих бой за хутор Дмитриевка и уже наступала тишина, Суворов Павел Георгиевич был убит разрывной пулей в голову. Одинокая шальная пуля издалека прилетела, издавая протяжный звук. После этого с фашистской стороны никто не стрелял.

Я плакал, как плачут женщины у гроба любимого человека. Ревел, как ревут от великой несправедливой обиды малые дети.

…Однажды он мне рассказал, за что был награжден орденом Красной Звезды. В первые дни войны его полк отходил от города Бреста на восток. На одной станции стоял в тупике крытый вагой со взрывчатым материалом, шедший по особой накладной на нужды горнорудной промышленности. Один железнодорожник сообщил об этом командиру полка. Саперов не было в полку. Суворов отрекомендовался горным техником и взялся посмотреть груз. Да, в мешках оказался аммонит, а в металлическом ящике-сейфе капсюли-детонаторы. Отдельно были сложены бикфордов шнур, электромагистральные провода, нашлись и электропалильные машинки. Поселок имел три приличных здания — школу, больницу и гостиницу, которые решили заминировать. Времени было в обрез, но Суворов успел. Провода ему хватило и для дублирования взрывной сети. Эвакуировав население, полк оставил этот населенный пункт, и, когда гитлеровцы ворвались в поселок и расположились в зданиях, мощные взрывы потрясли землю…

Похоронили мы Суворова у хутора Дмитриевка. Присутствовали на похоронах все офицеры батальона. Павел Георгиевич был общим наставником минометной роты, а наш с ним миномет был основным в роте, и расчет наш назывался «суворовским»…

Мы с Фуатом осиротели, и я думал, что сроду не воспряну духом. Пока Суворов был жив, я всячески старался своим поведением радовать его. Как будто я жил и действовал только ради того, чтобы получить от Суворова одобрение… Спасибо всем моим боевым друзьям. Они заботились обо мне и проявляли чувство дружбы как могли.

Писали мы письма родным Суворова в Кучкарь на Урале. Но какие утешительные слова ни пиши, а слов «погиб смертью храбрых» не заменишь никакими другими словами…

* * *

Еще девятого января пронеслась по окопам весть, что на нашем участке боевых действий командование предложило фашистам сдаться, чтобы предотвратить бессмысленное кровопролитие. Но фашисты отклонили ультиматум, который гарантировал им жизнь, и на другой день мы штурмом брали Дмитриевку. Если бы фашисты ультиматум приняли, если бы не было боя за Дмитриевку, мой дорогой друг и командир Суворов Павел Георгиевич мог бы остаться в живых. Я должен отомстить! Я должен крепко отомстить за Суворова!..

И вот с боем мы врываемся в местечко Питомник. Сколько жив буду, не забыть мне то аэродромное поле в Питомнике. Фашисты свезли сюда своих раненых, но эвакуировать их в Германию не успели. Раненые немцы погибали, замерзая на запорошенном снегом бетоне. Тысячи людей, замерзающих заживо… Некоторые ползли по аэродромному полю, опираясь на руки, с которых уже отвалились пальцы…

Смотрит на меня тускнеющими глазами немец, у которого носа практически нет и лицо отморожено, который не может двигать челюстью, худой и обросший, у которого еще не смерзся мозг и еще еле-еле бьется сердце… Вынести не могу, как мучается человек, взглядом вымаливая пулю, но добить его не поднимается рука… Другой свалился сам и уйдет в спасительное небытие через десять-пятнадцать минут… Спасти их невозможно: это уже необратимый процесс умирания, все конечности отморожены…

И стыдно мне этих мыслей, стыдно непрошеной жалости. Как бы кто из ребят наших не заметил: ведь у меня погиб друг, и я должен мстить!.. И вдруг вижу: один наш солдат так же испуганно, как я, смотрит в глаза немцу, который стоит на четвереньках. Оба смотрят то в глаза друг другу, то на пистолет, который в руках у солдата. Немец даже кивнуть не может, закоченел. Глазами моргнул: «Да…» Солдат выстрелил ему в висок… Человек уже мертвый, а не падает смерзся. Стоит как «козлина», как «скамейка», из пробитой головы не идет кровь… Мы скорей уходили оттуда, чтобы не смотреть на мучения тысяч умирающих немцев…

Фашизм тем и преступен, что не только допускает, но заранее предусматривает такие методы утверждения своей идеологии. Фашизм не разжалобишь человеческим страданием. Сколько людей было истреблено фашизмом без всякой на то военной необходимости, а лишь по признаку национальности. Истреблено аккуратно, без эмоций, с загодя подготовленными газовыми камерами, печами для сжигания трупов, приемниками для «отходов»… Страшная идеология. Не хочу сказать — варварская, потому что «фашизм» в моем восприятии звучит страшнее, чем «варварство».

Мы гордились, что к разгрому фашистов под Сталинградом наша дивизия хорошо приложила свой кулак. Начиная от прорыва немецкой обороны под Клетской 19 ноября 1942 года, от взятия Калача, Илларионовки, от боев под станицей Распопинской, где был целиком уничтожен фашистский полк и взято в плен около трех тысяч румынских солдат, от тяжелого боя за «пять курганов» северней Карповки, боев под Мариновкой — мы упорно пробивались к Сталинграду. Там, мы знали, бои идут за каждый метр. Держится еще Павлов, простой сержант, который с сентября обороняет дом в центре города…

21 января 1943 года — знаменательный день в хронике боевого пути нашей дивизии.

«…В боях за нашу Советскую Родину против немецких захватчиков 293-я стрелковая дивизия показала образцы мужества, отваги, дисциплины и организованности. Ведя непрерывные бои… дивизия нанесла огромные потери фашистским войскам и своими сокрушительными ударами уничтожала живую силу и технику противника, беспощадно громила немецких захватчиков…» — это строки из приказа № 34 от 21 января 1943 года, подписанного народным комиссаром обороны СССР И. Сталиным.

«…За проявленную отвагу в боях за Отечество, — говорилось далее в приказе, — за стойкость… за героизм личного состава преобразовать 293-ю стрелковую дивизию в 66-ю гвардейскую стрелковую… Преобразованной дивизии вручить гвардейское знамя…»

Мы — гвардейцы! Полк наш теперь — 193-й гвардейский!

Это была высокая награда. Не многие мои товарищи дожили до нее. Новый наш командир полка гвардии капитан Билаонов Павел Семенович по окончании Сталинградской битвы увезет с собой на Курскую дугу шестьсот тринадцать человек, да и тех большей частью из недавних пополнений. Ведь личный состав в ротах сменился полностью несколько раз.

Сколько замечательных ребят осталось лежать в земле на этом отрезке от Дона до Волги! Ценой своих жизней они помогли переломить ход войны.

Из газет и сводок Совинформбюро мы знали, что весь мир, затаив дыхание, следит за нашей схваткой с фашистами.

Мне пришло письмо из редакции Ташкентского радио. Сотрудник Рашидова извещала, что в связи с зимними трудностями доставки почты на рудник Саргардон в Тянь-Шаньских горах письма фронтовиков (в том числе и мои) были прочитаны по радио. Мне было и совестно, что мои письма заодно с родственниками слушало много незнакомых людей, и тепло на сердце от такой внимательной заботливости работников радио. «Все мы, — думал я, — и на фронте, и в тылу живем одним поскорее освободить нашу землю от захватчиков. Такой народ не может не победить!»

* * *

На аэродроме в Питомнике — горы посылок, подготовленных для отправки в Германию. В них — награбленные ценности…

Сам Питомник — несколько дворов. Но оказалось важным другое. Здесь была сосредоточена у фашистов автотранспортная техника, аккуратно законсервированная и установленная строгими рядами по подразделениям, — около семнадцати тысяч единиц! Со стороны было похоже на небольшой город с улицами, кварталами…

Заходим с Худайбергеновым Фуатом в один блиндаж. Настоящие апартаменты. И кухня, и спальня, и туалет тебе тут! Духами пахнет. Разные напитки и в бутылках, и во фляжках, и в термосах. Кофе еще теплый. На полу валяются порнографические открытки, правда, я тогда не знал такого слова. В коробке на одной из двухспальных кроватей — собачка. Лохматая, сослепительно белой кудрявой шерстью. Дрожит чего-то. Да, неплохо — причем до самого последнего момента — были устроены генералы тех замерзающих на аэродромном поле немецких солдат… В наших вещмешках была трофейная колбаса. Дали мы собачке колбасы и вышли. Закрыли дверь и написали углем: «Заминировано». Жалко, если кто-нибудь из наших сгоряча пристрелит дрожащую собачку. Собачка-то здесь при чем?..

Зашли в другой блиндаж. Тут проживали, наверное, холуи генералов, ничего интересного вроде бы нет. Но в одном углу — мне показалось — под толстым слоем одеял лежит на боку с поджатыми коленками человек. Я показал Фуату. Он кивнул: «Да». Отворачиваю одеяло за угол — лежит немецкий офицер в новом обмундировании.

— Хальт! Хенде хох! — подаю команду.

Офицер сел, смотрит на нас.

— Хальт, хальт, — показываю ему автоматом на руки, чтоб сдавался, значит, в плен.

Офицер вроде хочет встать, опершись левой рукой, но правую вдруг резко к кобуре… Что ж, не хочешь, как хочешь — короткая очередь из автомата не дала офицеру вытащить парабеллум. Вышли мы из блиндажа, решив быть более осторожными. Так можно и нарваться…

В Питомнике мы обнаружили машину с шоколадом. Кому он предназначался? Уж, конечно, не тем немецким солдатам, которые грызли лошадиные копыта, чтоб не умереть с голоду… Потом попалась машина, груженная Железными крестами и другими орденами, медалями, эмблемами…

После Питомника был Гумрак. Фашисты оставили станцию после непродолжительного сопротивления. Заходим в концентрационный лагерь для советских военнопленных. Часть людей была на грани смерти, но все же живые, и их срочно вывезли в госпиталь. Несколько тысяч наших было замучено здесь… Я видел эти тысячи — штабелями сложенные в открытом поле…

Один ужас сменяется другим. Как выдюжить мне этот кошмар? Если от пули не погибнешь, то обязательно сойдешь с ума! Если останусь живым, напишу книгу… Буду рисовать войну такую, какая она есть, — совсем без романтики.

От Гумрака до Сталинграда всего пятнадцать километров. Фашисты совсем не сопротивляются — бегут.

Первое февраля 1943 года. Подходим к окраинам Сталинграда.

Разрушенный город… Сколько ни напрягай воображение, за словами не увидишь того, что предстало нашим глазам. Ни единого целого дома! Нет крыш, нет перекрытий. Голые стены с пустыми глазницами окон, в которые видны горы кирпичных завалов. Из уст в уста летит весть, что фашисты раздвоены на два котла. Но где они?..

Мы готовы к уличным боям: вооружены гранатами и ножами. Вещмешки набиты автоматными дисками. Все лишнее с себя долой! Просачиваемся в глубь города…

Артиллерия наша первый раз осталась не у дел. Посылать снаряды в «котел» уже нельзя — слишком мал его диаметр. Да и нам, минометчикам, приказано стрелять не далее чем через дом, через улицу…

Выстрел! Ага, фашисты себя обнаружили! Значит, все-таки вон в том доме, который лучше назвать грудой развалин, они есть. Живо с Фуатом устанавливаем миномет, и наши «гостинцы» отвесно летят на головы гитлеровцев. Далеко бить боязно: как бы не зацепить своих в соседнем доме. Нет отчетливого переднего края. Появилось у меня ощущение, что мы перемешаны с неприятелем как фигуры на шахматной доске. Каждый выстрел производи с великой осторожностью! Обидно, если кого-то из наших ребят, прошедших такой тяжелый путь до Сталинграда, срежет своим же осколком…

К вечеру выкуриваем немцев из очередного подвала и решаем передохнуть.

Наступало 2 февраля 1943 года.

Просыпаюсь от чьего-то изумленного возгласа. Рассветает. Несколько хлопцев, навалившись друг на друга, смотрят на противоположную сторону улицы. Что там еще такое?! Вскарабкался по спинам, чтоб тоже посмотреть, никто и не протестует — чего, мол, лезешь по живому, больно ведь: так увлечены зрелищем. Смотрю на пустые глазницы окон противоположного дома и тоже не сразу понимаю, что это обозначает. С подоконников косо-криво свисают белые полотнища. На грудах битого кирпича тоже аккуратно разложены обрывки белых тряпок. И тихо ни одного звука.

— Капитуляция.

Не помню, кто из хлопцев сказал это слово. Осторожно, будто боясь спугнуть.

Выйти из укрытия? А если это ловушка?! Еще вечером немцы дрались с ожесточением. Но любопытство одолевает: неужели правда капитуляция?! И что мы должны делать вот сейчас, в эту минуту? Я увидел вдруг, что хлопцы застеснялись, переглядываются с робкой радостной улыбкой: мол, чумазые мы как черти, в пыли, в саже… Принимать капитуляцию — это же не бой. Тут, наверное, нужен кто-то попредставительней… «Да где их искать, представительных, — с испугом подумал я. — Надо скорей принимать, а то немцы решат, что мы струсили, да передумают сдаваться!»

Спрыгнул я через головы хлопцев и пошел на середину улицы. Ноги как деревянные. Иду медленно. Белые тряпки и полотнища на многих домах, про которые мы и думать не думали, что там есть фашисты. Но где они сами?!

Поодаль от себя вижу таких же, как я, «представителей» — тоже нерешительно топчется каждый посреди улицы. Краем глаза друг на друга смущенно поглядываем: мол, вот, обрадовались, выставились как дураки… Кажется, раздайся сейчас выстрел, и в первый момент будет просто неловко друг перед другом…

Я свой автомат демонстративно перекинул через плечо: если смажут, думаю, все равно не успею воспользоваться…

И вдруг они полезли из-под развалин, из всех нор поперли одновременно. Тоже медленно шагают, бросают на снег автоматы и поднимают руки. К моему непредставительному виду они равнодушны. Вот пистолет упал к ногам. Только по этому и можно понять, что вон то завернутое в одеяло чучело — офицер. А пистолетом, сволочь, кинул в меня так, что мало не промахнулся. Злись на здоровье, сдавайся только!

Я вдруг с облегчением понял, что подвоха не будет: немцы народ дисциплинированный. И это самая что ни на есть настоящая капитуляция.

Хлопцы, увидев фашистов в таком виде, приосанились и тоже высыпали на улицу: гитлеровцы рядом с нами просто огородные пугала. Какое только тряпье на них не наверчено! Бросают оружие в кучи и молча становятся по восемь-десять человек в колонны.

* * *

Ну днем мы все же сходили посмотреть на тот самый универмаг, где был штаб Паулюса. Весь город в белых тряпках. Только расслабились — к вечеру известие: отдельные группы гитлеровцев продолжают сопротивляться. И еще неделю мы прочесывали улицы, выкуривая недобитых фанатиков из системы канализации.

Из разрушенного, но непокоренного города медленно потянулись мимо нас колонны пленных гитлеровцев. Больные и ослабленные плетутся в хвосте колонн, закутанные одеялами с головы до ног. Спрашиваю наших конвоиров:

— Куда их?

— В Гумрак, — нехотя отвечают конвоиры.

Вспоминаю чудовищные штабеля из скелетов наших военнопленных в гумракском лагере… Эти, я знаю, останутся живы. Для них война кончилась. Пусть смотрят на те штабеля. Пусть размышляют, что есть фашизм…

Всех нас, кто остался в живых, наградили медалями «За оборону Сталинграда». Но живых осталось мало. Из лично мне знакомых людей остались живыми после Сталинградской битвы:

Козлов Виктор Васильевич, минометчик, проживает в Днепропетровске;

Амбарцумьянц Георгий Леонтьевич, разведчик, из Ташкента;

Амбарцумьянц Антонина Антоновна, санитар-медсестра, Ташкент;

Картошенко Николай Михайлович, командир стрелковой роты, Курган;

Егоров Владимир Георгиевич, комиссар полка 1036, из Полтавы;

Егорова Анна Александровна, секретарь политотдела дивизии, Полтава;

Макаров Николай Васильевич, минометчик, однокашник мой по Ташкентскому пехотному училищу, живет в Москве;

Емельянов Афанасий Иванович, артиллерист, из Новоалтайска;

Луценко Мария Семеновна, медсестра, живет в Новотроицке;

Терехин Николай Андреевич, стрелок, Новотроицк;

Николаев Петр Сергеевич, стрелок, живет в Новотроицке;

Евстигнеев Иван Александрович, минометчик, живет в селе Пестровка Башкирской АССР;

Мануйлов Геннадий Михайлович, орудийный мастер, из Челябинска;

Садчиков Захар Ефимович, ездовой, проживает в селе Благодатное Оренбургской области;

Шулика Михаил Иванович, артиллерист, из города Иноземцева Ставропольского края;

Тукхру Иван Иванович, замкомполка 1034, ныне генерал-майор, живет в Таллине;

Дмитриев Алексей Петрович, командир одного из полков, к концу битвы командир 1034 полка 293-й стрелковой дивизии, ныне Герой Советского Союза, из Омска;

Билаонов Павел Семенович, начальник штаба одного из полков 293-й стрелковой дивизии, ныне генерал-лейтенант, Герой Советского Союза, живет в Киеве;