Глава девятая КИТАЙСКИЙ КОКТЕЙЛЬ

Глава девятая

КИТАЙСКИЙ КОКТЕЙЛЬ

21 апреля 1959 года, почти через месяц после случившегося, Павел Иосифович сам, по просьбе моих родных и знакомых, сделал ампутацию обеих рук.

Я, как чувствовал, долго просил его дать мне общий наркоз, а он отказался: мое состояние не позволяло, слишком был слаб и измучен. Профессор обещал щедро обезболить меня, и, наверное, сестры не поскупились на новокаин с адреналином, однако мне все это было — как слону дробинка.

В операционной мне сделали внутривенный укол, кто-то из врачей назвал это «китайским коктейлем». Сознание слегка притупилось, речь парализовало, боль приглушило, но я не уснул, не впал в забытье, а все два с чем-то часа, пока шла операция, внимал происходящему, почти все чувствовал и слышал, однако не мог вымолвить ни слова. Едва профессор начал действовать, раздался его возглас:

— Что за чертовщина! Не кровит, надо брать выше.

Я пришел в неописуемый ужас, ибо явственно ощущал, как Нечто с силой давит мне на руку выше локтя, туго перетягивая кровеносные сосуды — потому-то и «не кровит». То ли забыли снять жгут после измерения давления крови, то ли еще что-то мешало, только я понял так: раз не кровит, значит будут отступать по предплечью все ближе и ближе к локтю! И я начал ерзать на операционном столе, всхлипывать, мычать, не в силах издать членораздельный звук. Сказать же необходимо было следующее:

— Родненькие мои, не проходите мимо, обратите внимание на правую руку выше локтя. Там, под рукавом белоснежной рубашки, которую вы заботливо нацепили на меня, что-то инородное, мешающее вам и мне. Бога ради, не режьте наугад!

На эти так и не произнесенные слова Павел Иосифович отозвался предельно лаконично:

— Не обращайте внимания, бредит.

Это были страшные мгновения, продолжавшиеся, к счастью, недолго. Я, как музыку сфер, слушал те изысканные русские выражения, какие хирург адресовал своим незадачливым ассистентам, допустившим небрежность, едва не ставшую для меня роковой! И до конца операции автоматически запоминал все, что со мной делали. Сперва пилили правую руку, потом левую, сначала профессор требовал малую пилу, затем перешел на большую (впрочем, могу переврать с точностью до наоборот). Помню кошмарный визг пилы и острейшую, ничем не смягченную боль. Сестра Вероника ловила крючком ускользающие перерезанные нервы, Павел Иосифович руководил ею на латыни:

— Перехватывай радиалис, так, теперь берись за ульнарис, а медиалис пока не трогай, подождет.

Не поручусь, что все именно так и звучало, но когда утром следующего дня профессор со свитой вошел в мою палату, я продекламировал ему многие из его реплик за операционным столом и поведал о собственных ощущениях. Он изумленно вскинул брови и растерянно спросил:

— Позвольте, значит, вы чувствовали боль? Все время? И анестезия вас не взяла? Скажите, а в роду у вас нет алкоголиков? Да вы не обижайтесь, просто замечено, что эта категория наших клиентов частенько неадекватно реагирует на наркоз.

Реанимации в те времена, кажется, не существовало, во всяком случае, меня, наконец заснувшего, вернули на мое прежнее место. Наташа бессменно просидела возле кровати целые сутки, никого больше ко мне не допуская.

Проснулся на следующее утро и долго не решался открыть глаза, взглянуть на то, что осталось от моих рук. Я еще несколько недель не глядел на руки, когда их разбинтовывали. Едва начиналась ежедневная перевязка, я накрепко зажмуривал глаза и стискивал зубы. Но со временем пообвык и даже рассмеялся, услышав при очередном обходе удовлетворённый возглас Марии Абрамовны Евдокимовой:

— Глядите, товарищи, какие великолепные раневые поверхности, как активно идет грануляция (нарастание новых тканей). Только Павел Иосифович способен создать такие замечательные культи!

На свежего человека подобные фразы не могут не произвести убийственного впечатления, но я в хирургическом отделении был уже не «свежим», а своим. А культи, между прочим, получились почти одинаковой длины: правая — двенадцать сантиметров ниже локтя, а левая, с которой была сорвана и унесена ветром рукавица, — всего на два сантиметра короче…

На десятый или пятнадцатый день Наташа неожиданно вошла в палату с незнакомой молодой женщиной. Это была Нина Афанасьева, сестра Анатолия. Она приехала из Окуловки, чтобы поговорить со мною, последним, кто видел живым ее младшего брата. Произошла тяжёлая сцена, к которой я оказался совершенно неподготовлен. По рассказу Нины, тело Толи было отправлено с Диксона на родину в обычном, а не цинковом гробу, и отнюдь не в рефрижераторе. Дорога заняла почти весь апрель, и когда близкие увидели то, что находилось в гробу… Словом, возникло единодушное убеждение в насильственной смерти Афанасьева Анатолия Александровича. Диксонская прокуратура уже занималась жалобой родственников, и несколько месяцев спустя меня официально допросили по этому делу московские следователи. Теперь же Толина сестра хотела услышать о случившемся из первых уст. Она изо всех сил крепилась, чтобы не разрыдаться, но ей хватило сдержанности только на самую первую фразу:

— Скажите, Зиновий, ведь это вы настояли, чтобы уйти из палатки, ведь вы? Извините меня, простите… Но мы же знаем Толика, разве он мог сам это придумать? Он у нас… был… такой осторожный, аккуратный, мог ли он решиться на такое безрассудство? Все опытные люди, кто работал на Крайнем Севере, в один голос говорят, что в пургу с места сходить нельзя, верно? Ответьте мне честно, Зиновий, это останется между нами, я и родителям передавать не буду.

Честно я ей не ответил: именно Анатолий первым высказал мысль о том, что надо уносить ноги с морского льда. Другое дело, что не скажи он, через минуту-другую то же самое предложил бы я. Поэтому я сказал Нине, что решение мы приняли быстро и одновременно, и было оно здравым, хотя кончилось все хуже некуда. Попробовал было объяснить ей мотивы нашего «безрассудного» поступка, но она уже плакала в полный голос, явно не слушая меня. Из отдельных вскриков я понял, что Толино тело было совершенно черным, с множеством кровоподтеков, ссадин, шрамов. И тут же последовало:

— Зиновий, миленький, ну признайтесь, из-за чего вы с Толиком поссорились и подрались, за что вы его так избили, он же тихий был, стеснительный, никого не обижал, а вы его так… всего… Господи, сама не знаю, что плету, вы только скажите, что не убивали его!..

Лишь сейчас до меня дошло, в чем она меня подозревает. На теле Анатолия, как и у меня, были следы от ударов камней, да еще наверняка в долгой дороге из Диксона тело начало разлагаться. Только как все это объяснить охваченной горем Нине? Я резко скинул забинтованными культями одеяло и выкрикнул:

— Смотрите, это камнями!

Она с ужасом уставилась на мои избитые, с еще сохранившимися кровоподтеками и синяками бока и застыла в долгом оцепенении. В этот момент явилась делать перевязку Вероника. Не обращая внимания на посторонних, она начала разбинтовывать мои руки, обнажая «раневые поверхности». Нина не выдержала, выскочила из палаты, а когда возвратилась, глаза ее были сухи и голос почти не дрожал:

— Вы не серчайте на меня, Зиновий, войдите в наше состояние. Теперь-то я все поняла и маме с папой расскажу все, как есть, и Наташенька ваша мне много чего втолковала. Мы-то все это время после смерти Толи только о том и говорили, что вот бы он, как вы, в живых остался, пусть без рук, пусть без ног, только живой! Однако повидала вот вас, на эти… культи… нагляделась и думать стала иначе. Ох нет, слава Богу, прибрал Он Толика…

Когда она попрощалась со мною и ушла, меня вдруг как током ударило: Господи, а если бы мы тогда взяли с собой спирт — наверняка приняли бы дозу перед тем, как вылезти на ураган, просто для порядку, символически. И тогда во время вскрытия Толиного тела это обнаружилось бы, и не отвертеться мне от обвинений в том, что, дескать, напились, потеряли рассудок, двинулись прочь из палатки! И как тогда снять с себя подозрения близких Анатолия — понятно, выпил сам, Толика заставил «принять», перебрали, а там и до смертельных побоев недалеко!.. А вернее всего — заснули бы мы оба мгновенно, если бы выпили хоть немного спирта.

Двадцать первого апреля мне ампутировали руки. Двадцатого мая — пальцы на ногах, все, кроме мизинцев. Потом последовали две пересадки кожи, моей же собственной, с бедер, на культи и на стопы. В середине июля я впервые сел, свесив с кровати ноги, и в них яростно впились миллионы булавок — в отвыкшие жить конечности начала приливать кровь, и выдержать эту пытку можно было на протяжении десяти-пятнадцати секунд, не более. Однако с каждым днем срок увеличивался, настал час, когда я поднялся и минуты две стоял, прежде чем рухнуть на постель. А в итоге в конце августа самостоятельно вышел из палаты в больничный коридор и стал участником замечательной сцены: сидевшие вдоль стен старушки, глядя на меня, стали креститься и приговаривать:

— Слава Богу, наш-то — пошел! Слава Богу!

Да… Сподобился, ничего не скажешь! Я, богохульник, ругатель, воинствующий, научно говоря, атеист — и вот тебе, изволь радоваться, оказывается, меня спас Бог, и за то Ему великое наше гран-мерси! Тот Самый, Который так артистически умеет на протяжении тысячелетий расправляться с невинными людьми, возлагая на них кровавые грехи истинных преступников. Который не желает предотвращать войны, болезни, землетрясения (Который, в частности, не позволил армянским ребятишкам выбежать через две минуты на перемену, на улицу, и завалил их, всех до единого, в спитакской школе…) Безжалостно написал о Нем в «Поединке» Александр Иванович Куприн:

«И почти неожиданно для самого себя, подняв кулаки над головою и потрясая ими, Ромашов закричал бешено: — Ты! Старый обманщик! Если ты что-нибудь можешь и смеешь, то… ну вот: сделай так, чтобы я сломал себе ногу». Нет, не вышло, ногу поручик, бросившийся бежать в темноте, с крутого откоса, не сломал. «Но в душе у него, — продолжает Куприн, — вдруг вспыхнула гордая, дерзкая и злая отвага».

В конце августа я покидал Измайловскую больницу, в которой провёл около пяти месяцев. Расцеловался со всеми докторами, «средним и младшим медперсоналом», нетвердой походкой вышел на улицу. Меня усадили в такси, Наташа прижалась ко мне и негромко сказала:

— Господи, как ты мне дорог!

А я применил испытанный метод иронии и самоиронии, столько раз выручавший меня (и порой недешево обходившийся окружающим):

— Тебе дорог Господь, а не я, да, Натик?

Но она ответила серьезно и убежденно:

— Нет, именно ты, Зиночек. Теперь ты у меня Виктор, ведь так собиралась назвать тебя мама? Виктор, Победитель.

Во-во, Победитель, лучше не скажешь! У скульптора Сидура есть такая работа — «Виктор», вернувшийся с войны солдат-инвалид на костылях, с наглухо забинтованным лицом, можно сказать, мертвый, но все-таки живой, и это в конечном счете единственно важное. Тот солдат и впрямь безоговорочный победитель, мне же еще предстоит им стать. Либо не стать… Схватка будет нешуточная, и сражение это займет уже не двадцать часов, не пять месяцев, и в одиночку тут никак не справиться.

Однажды Олег Яблонский, тогда еще близкий друг, бросил мне во время очередного спора:

— Принципиальный больно, и живешь-то из принципа!

Тогда все расхохотались над неожиданной шуткой, и я первый. А получилось, что это совсем не шутка. Теперь, когда я так или иначе выжил, нужно научиться жить. Не беда, если даже «из принципа», — главное, чтобы достойно прожить столько, сколько отпущено.