Глава третья В СЕРДЦЕ ЧУКОТКИ

Глава третья

В СЕРДЦЕ ЧУКОТКИ

Меня здесь все любят, говорят, что другой на моем месте давно бы впал в отчаяние, а я вот молодцом, креплюсь. Откуда они это знают? Неужели не видят, как я боюсь операции, страшусь будущего? Тем более, что никто не говорит определенно, что меня ожидает. Павел Иосифович отделывается общими фразами, к нему не очень-то пристанешь с расспросами. Сегодня он долго всматривался в черноту предплечий и разглядел кое-где обнадеживающе зарозовевшую кожу.

Сказал, что начала обозначаться «демаркационная линия» между живым и мертвым. Ноги выше стоп тоже понемногу стали светлеть, кончик носа отвалился окончательно, зато лицо приобрело мало-мальски пристойный оттенок.

— Теперь уже скоро, Павел Иосифович? Поглядите, у меня задергались пальцы, видите, они оживают?

Он отрицательно покачал головой:

— Это сокращаются сухожилия, как бы по инерции. Так бывает, курице, например, отрубят голову, а туловище пробует бегать и даже взлетать.

Хорошенькое сравнение! До чего же циничны хирурги, разве они не понимают, как мне необходимо ободряющее слово? Видно, нет у них для меня таких слов, нет и надежды. Ладно, пусть хотя бы не будет никаких иллюзий. И все-таки надо, чтобы Наташа выпытала у него всю правду, до конца.

Попробовал нажать на нее — и наткнулся на бешеное упрямство. Проявляет она его редко, но уж если закусит удила, ничего с нею не сделать, никто не справится.

— Зиночек, может, хватит нас мучить, а? Помнишь, как ты артачился, когда над тобой вешали лампочки, и вот тебе результат, все начало оживать. Ну, а насчет пальцев, тебе же Павел Иосифович сказал…

— Что он сказал, что?! Что я на курицу с отрубленной башкой похож, да? Нет уж, будь любезна, не корчи из себя обиженную, ты с твоим Павлом Иосифовичем…

— С моим?! Когда он начал тебя лечить, то был «нашим», а теперь ты и его готов предать!

— Я?! Предать?! Доктора? Знаешь, кто ты есть — ты Саркисян, а поскольку баба, то Саркисянша, Рубенша Саркисянша!

Наташа рванулась вон из палаты, я заорал на нее еще громче, и она сдалась. Села на стул, затихла, только смотрела в сторону, а я иезуитски ловил ее взгляд. Почему я так обозвал ее, ведь ничего общего у нее с Саркисяном не было, ни в поступках, ни в характере. Просто пожелал куснуть как можно больнее. Наташа и сама не раз поминала ненавистную мне фамилию в ругательном смысле. Даже самого подлого из всей упряжки пса на нашей зимовке обзывала, наслушавшись моих чукотских рассказов, «Саркисяном».

Ссориться сейчас было не просто нелепо — невозможно, и мы помирились. Но спровоцированная мною позорная сцена многое вызвала в памяти.

Чуть ли не всю жизнь меня влекло на Чукотку — притягивало само это слово, его, так сказать, манящая недосягаемость. Еще в раннем детстве я побывал героем-пилотом Каманиным, спасавшим челюскинцев, которые бедствовали во льдах Чукотского моря (в довоенных частушках пелось: «Мое сердце ранено летчиком Каманиным»), Повзрослев, я много читал о Чукотке, о населяющих тот край загадочных раскосых людях, о которых еще не был придуман ни один анекдот и которые почему-то будоражили воображение самим фактом своего существования. Их по всей Земле не более тринадцати тысяч (а их родичей эскимосов на Чукотке ровно в тринадцать раз меньше, правда, живут они и на Аляске, и в Гренландии, и в Арктической Канаде).

В чукотскую экспедицию я попал неожиданно легко. Должно быть, Сергей Евгеньевич великодушно простил мою удручающую политическую примитивность и неплохо отозвался обо мне в Институте мерзлотоведения. Меня зачислили в штат следующей экспедиции на должность все того же бурмастера. Предстояло совершить пеший переход с ручным бурением протяженностью семьсот с лишним километров поперек всей Чукотки — надо ли говорить, с каким восторгом я отнесся к такой перспективе!

Мы с Наташей уже были накануне женитьбы, нас ждало, как она шутила, последнее испытание на верность: у меня были военные лагеря и Чукотка, у нее — практика на Алдане, в общей сложности почти полгода разлуки. А потом — «вся остальная жизнь»! Как она сложится у нас, можно было только гадать. По совести говоря, я замыслил некую авантюру и надеялся осуществить ее в течение последних студенческих месяцев: устроиться на работу в Главсевморпути и при этом уговорить Наташу, этакую будущую декабристку, отправиться со мной на полярную зимовку.

Воздушная трасса Москва-Чукотка была к середине 50-х годов проложена в двух вариантах: одна — вдоль северного побережья СССР, вторая — до Хабаровска и далее через Магадан и Анадырь, столицу Чукотского национального округа. Нашему отрядику выпало лететь по второму маршруту, с многочисленными посадками, на самолетах разных типов: Ил-12, Ли-2 и малыше Ан-2. Из Москвы нас отбыло трое: начальник Рубен Михайлович Саркисян, его зам, числившийся к тому же парторгом, Николай Георгиевич Бобов и я. В Анадыре к нам присоединились еще трое. Это были пропойца и бабник Иван Павлович Жданов, бабник и пропойца Юра Климов и полууголовная личность Борис Курятников. Он был без одного глаза и уверял всех, будто получил травму, служа на корабле Тихоокеанского флота, однако не мог ответить ни на один военно-морской вопрос, путался в терминологии, в названиях крейсеров, и мы для себя посчитали его обыкновенным блатарем. Надо отдать ему должное: ни в бандитских выходках, ни хотя бы в бытовом воровстве уличен он не был, чего, увы, нельзя сказать о другом члене экспедиции и, между прочим, члене ВЛКСМ…

Парторг Бобов был ровесником моего «озерного» Сергея Евгеньевича, однако, в отличие от него, являл собою личность серую, порой просто жалкую. Зато в начальника я влюбился с первого взгляда.

Ему уже перевалило за сорок. Красивый, представительный, лохматый, сердечный, с великолепным чувством юмора, с удалым размахом и шумливостью кавказца и сугубо российским, как сказали бы ныне, менталитетом, он был уроженцем Тбилиси, но уже много лет жил в Москве. Имел маленькую дочку и очень молодую жену, племянницу Мартироса Сарьяна, о чем Рубен Михайлович не упускал случая упомянуть. Мое горделивое невежество мешало спросить, кто это такой, поэтому я затаился и дождался-таки момента, когда последовал подробный рассказ о знаменитом художнике.

Рубен Михайлович покорил меня небывалой щедростью, назначив мне максимально возможное жалование. Он уже лет пять отзимовал на мерзлотной станции в «столичном» Анадыре, слыл опытным «чукчанином», да и остальные были хорошо знакомы с районом будущих работ (естественно, кроме меня). В первых числах августа 1954 года мы вылетели из Анадыря на север, в поселок Уэлькаль на берегу залива Креста. Когда через час с небольшим Ли-2 бежал по посадочной полосе, мы вдруг увидели в иллюминаторы ярко-красные струи, прорезавшие небо. Это были трассирующие пули…

Таким было мое первое, зримое во всех смыслах слова, соприкосновение с непостижимым, чудовищным миром, о котором я еще не прочел ни строки, поскольку авторы будущих «Колымских рассказов», «Крутого маршрута» и «Архипелага ГУЛАГ» оставались в то время подневольными обитателями того самого мира. Не успели мы выйти из самолета, как к нам подбежали люди в военном обмундировании без знаков различия с автоматами в руках и повели нас к каменному строению на краю аэродрома. Мы разместились в подвале с микроскопическими зарешеченными окнами, и хозяева ввели нас, как говорится, в курс дела.

До чего же хорошо нынешнему читающему люду! Открывает человек книги Варлама Шаламова, Евгении Гинзбург, Александра Солженицына, газету «Известия» или журнал «Даугава» с публикацией словаря блатного языка, и читает себе о ворах в законе, об авторитетах, беспределе, вертухаях, наседках, кумовьях и прочих бесчисленных реалиях повседневного лагерного быта. И — никаких вопросов, крупнейшие писатели недавнего прошлого, а также современные средства массовой информации все на сей счет растолковали. Теперь представьте себе, какой авангардистской музыкой прозвучала в моих ушах одна лишь фраза, сказанная сопровождающим:

— Не бойтесь, товарищи, это в зоне сучня взбунтовалась, мы их за ночь переловим и в стойло загоним. Вы носа на улицу пока не высовывайте, а будут в окошки заглядывать — бейте из карабина, не вступая в разговоры!

На берегах залива Креста (кстати, «крест» на блатном жаргоне — вор) располагалась одна из дальстроевских зон, тысяч на двенадцать «сук», то есть воров, не отказывавшихся работать. Накануне сюда пришло судно «Таганрог», чтобы увезти часть заключенных на другой объект. В зоне узнали, что на борту находится небольшой контингент воров в законе, самых непримиримых врагов сучни, и тотчас решено было дать им бой. Откуда ни возьмись, у «наших» сук появились заточки, и несколько сот озверевших уголовников, сминая охрану, вырвались на волю, короткую, для большинства — смертную.

Сейчас по ним били из пулеметов, палили автоматными очередями, травили собаками, и к утру, как нам и обещали, мятеж подавили, мы же обрели утраченную на одну ночь свободу. Задерживаться в поселке не стали и быстрехонько откочевали на арендованном грузовике в глубь Чукотки, по трассе, проложенной от залива Креста к Иультину, нарождающемуся центру оловодобывающей промышленности.

Все четыре геофаковских года я грезил об этих краях. Словно завороженный, повторял на занятиях по физической географии Арктики десятки наименований. Тут были озеро Эльгыгытхын, остров Аракамчечен, поселок Эгвекинот, горные массивы Ыськатень, Ыннымней, Тэнтаный, Итэньюрген и, первейшая из первых, река Амгуэма, перерезающая с юга на север почти всю Чукотку. С ее берегов и начинался наш пеший маршрут, причем начинался неудачно: при переправе в надувной лодочке на левый берег реки мы уронили в воду ящик с солью, весь ее экспедиционный запас пошел на дно.

Пустячок, а неприятно… Добыть здесь соль не было никакой возможности, потому что чукчи издревле не пользуются ею, и государство никогда не было озабочено проблемой доставки соли во внутренние районы полуострова. Мы оказались обречены на двухмесячную бессолевую диету. До чего же обидно, что погиб именно этот продукт, а не буровое, допустим, оборудование — как облегчила бы подобная потеря всю нашу дальнейшую жизнь на протяжении семисоткилометрового пути!

По берегам реки и ее притоков кочевал чукотский оленеводческий колхоз. Либо совхоз, сами чукчи это не очень осознавали. По рассказам местного зоотехника, единственного русского на всю округу, кочевники то и дело «снимались с якоря» в поисках богатых ягельников, на которых кормились оленьи стада. Попутно это помогало как бы замести следы, не дать начальству вмешаться в жизнь аборигенов. Но к тому времени на Чукотке уже появились вертолеты, и убежать от них было очень и очень непросто, однако против сноровки, какую демонстрировали дети тундры, нередко были бессильны и эти ревущие стрекозы.

После недолгих торгов наш начальник нанял шестерых чукчей-проводников и стадо оленей голов двести, а то и триста. Поначалу я никак не мог взять в толк, зачем нам такое количество животных, если тридцать-сорок грузовых нарт потащат тридцать-сорок быков, но потом уразумел особенности техники и тактики будущего передвижения. Северный олень — существо не домашнее, а одомашненное, полудикое. Он не приручается, подобно собаке, корове и лошади, однако и не настолько сторонится человека, чтобы удирать при одном его виде. Олень позволяет загнать себя в упряжку, он даже не требует корма за труды — этот корм, лишайник-ягель, у него поистине подножный, но вот двигаться по воле человека без своих женщин и детей (важенок и оленят) ни одно уважающее себя бычье стадо не согласится. Мощные олени-самцы покорно тащат поклажу только в том случае, когда чуть поодаль бредут в том же направлении их семьи.

Я не уставал восхищаться искусством чукчей, какое они демонстрировали на протяжении всего дня, начиная с утренней запряжки. Все стадо, понукаемое криками пастухов, на хорошей скорости бегало по замкнутому кругу, а двое-трое оленеводов ловкими бросками накидывали петли аркана на рога тех быков, которых заранее облюбовали, наиболее отдохнувших за ночь. Как они делали свой безошибочный выбор, это уж тайны загадочной чукотской души, но мне это зрелище приносило не меньше радости, чем созерцание самого совершенного танца.

С таким же мастерством пастухи загоняли по вечерам быков в кораль — площадку, огороженную поставленными друг на друга нартами, а также вылавливали арканами заболевших либо ослабевших оленей. Их по очереди забивали на мясо, и даже шестилетний чукотский мальчонка, мы видели это в стойбище, мог нанести жертве разящий удар ножом в сердце! Вот только подтянуть к себе отчаянно сопротивляющееся животное, на рога которого он секунду назад виртуозно набросил петлю, ребенок, конечно, был не в состоянии, и к нему на помощь приходил кто-нибудь из взрослых.

Едва олень падал на землю, чукчи, а со временем и мы, бросались пригоршнями пить горячую оленью кровь, вкушать еще теплые оленьи мозги, почки, печенку. Особым лакомством считались глаза, однако никто из нас не отваживался их отведать.

Вот таким караваном и двинулись мы к западу от Амгуэмы. Экспедиция из шести человек, шестеро чукчей, несколько десятков грузовых нарт с продуктами, железяками для бурения, палатками, спальными мешками и прочим снаряжением. Сбоку неспешно двигалось женско-молодежное стадо, охраняемое от волков пастухами и визгливой собачонкой. Стояло северное лето, август, бугристая кочковатая тундра вконец оттаяла, раскисла, нарты шли туго, рывками, часто опрокидывались, быки путались в постромках, выбивались из сил, и хотя на каждых нартах лежало всего-то килограммов по сорок, оленям требовались частые остановки. Впрочем, эти стоянки по ходу маршрута были необходимы и нам для производства различных наблюдений.

Начинаю вспоминать всех «наших» чукчей поименно. Начальником над соплеменниками был бригадир Еттоургын, единственный, кто бегло говорил по-русски. Мужичонка хилый, подобно всем без исключения представителям этого кочевого народа, он был, как вскоре обнаружилось, льстив и коварен. Затем — Нутэтэгрын, Вагрын, Васкыргын и две дамы, Гуанаут и Рультына. Последняя сопровождала нас недолго, уже на третьи сутки нас догнал ее ревнивый супруг и, хотя и не имел оснований заподозрить кого-либо из нас в посягательстве на его жену, все-таки увел Рультыну в родное стойбище. Взамен он привел подростка Ныпелькута, паренька веселого и с многочисленными пороками, среди которых ярко выделялись склонность к спиртному и дракам. Поначалу мы дали чукчам русские имена: Иван, Сергей, Михаил, Петя, Зина, Нина, но вскоре привыкли к их подлинным именам, а они к нашим (очень забавляло меня, как, сидя на корточках и отправляя всякую, большую и малую, нужду, Гуанаут кричала мне: «Зиновий, посмотри первый олень, совсем худой олень» — то есть запутался либо задрался с соседом…)

Для меня это была первая настоящая маршрутная экспедиция. То, что происходило в Хибинах или на Озере, не шло ни в какое сравнение с походом по равнинным и горным тундрам Чукотки. С каждым днем мы все больше удалялись от… чуть было не сказал «цивилизации» — нет, от нее мы удалились, прибыв в Анадырь. Тут речь шла об уходе от привычного жилища, какого-никакого насиженного места, человеческого питания в конце концов.

Мы углублялись в самое сердце Чукотки, с ее исполинской территорией, равной скольким-то Франциям и Бенилюксам. Наш путь лежал через Анадырское нагорье с высотами до двух тысяч метров над уровнем моря, а это очень большая для Заполярья цифра, если учесть, что с подъемом на каждые сто метров температура воздуха падает почти на целый градус. Но поскольку стояло лето и само восхождение на высоты шло медленно, холод пока не слишком досаждал нам, однако быстротечная северная осень, резко переходящая в зиму, была не за горами. Разговоры о зиме Рубен Михайлович пресекал, его расчеты сводились к тому, что в сентябре маршрут финиширует.

Утренний отлов и запряжка ездовых оленей отнимали не менее двух часов, после чего все наспех завтракали. Покуда мы находились в бассейне Амгуэмы, особых сложностей с костром не возникало: по берегам рек и ручьев можно было найти заросли мелкорослых кустарников вроде ольхи, которые годились на дрова. Мало-помалу приречная поросль становилась все скуднее и мельче, пока не сменилась типичной арктической тундровой флорой — карликовой березой, карликовой ивой, лилипутскими кустарничками, не более двадцати сантиметров в высоту.

Заготавливать для костра это отчаянно отсыревшее «топливо» с каждым днем делалось все труднее и требовало все большего времени, исчислявшегося целыми часами. Мокрые гибкие веточки и прутья тяжело брал топор, приходилось орудовать ножом, а нужно было обеспечить изрядное пламя, чтобы приготовить хотя бы раз в день горячую пищу на двенадцать человек, невероятно уставших и растративших во время перехода весь запас жизненных калорий. Мучительный сбор веток для костра начинался, как только мы вставали лагерем. Одни ставили палатки, другие загоняли в кораль оленей. Борис Курятников, числившийся поваром, брался за продукты, начальник с парторгом уединялись в своем жилище, остальные уходили на «лесозаготовки».

Однажды мне был преподан исключительной важности предметный урок. Обычно каждый из нас нарезал прутья и оттаскивал охапки к костру, а тут Юрка Климов предложил мне своеобразный бригадный подряд: сначала я буду рвать и резать ветки, а он носить их в лагерь, потом мы поменяемся местами. Каждому выпадало в общей сложности по семь-восемь охапок. Я начал добывать «дрова», Юрка сноровисто транспортировал их. Утащив последнюю вязанку, он больше ко мне не явился, сославшись на расстройство желудка. Мне пришлось продолжать «резню» и таскать затем произведенную продукцию.

Получалась любопытная картинка: я воочию убедился в преимуществе единоличного хозяйства над коллективным! Сразу всколыхнулись в памяти осмеянные нашей литературно-кинематографической пропагандой образы кулака-мироеда, «справного мужика», и воспетые ею же «мужицкие» типажи, лодыри-забулдыги, перевоспитанные якобы силой передового колхозно-совхозного строя, а заодно и совсем недавние, прошлогодние мои разглагольствования на Озере в пользу этого пресловутого строя. Но если Сергей Евгеньевич был тогда праведно гневен, то здесь, на Чукотке, парторг Бобов, не без удовольствия наблюдавший за нами с Юркой, изрек с неожиданным злорадством:

— Получил, Зиновий, по зубам? Понял, что такое колхоз? Нет, я давно знаю, что каждый должен стоять за себя и ни от кого не зависеть.

Раскладывали огонь наши чукчи феноменально, поддерживали артистически. У них всегда имелась в заначке какая-нибудь деревяшка — случайная дощечка, сломанный полоз от нарт. Дерево обстругивалось с величайшей тщательностью, тончайшая, совершенно прозрачная стружка подкладывалась «под бочок» к сырым веткам, кто-то из пастухов вставал на колени и заботливо раздувал еле живое пламя.

Костер чаще всего устраивали в специально вырытой ямке, над ним сооружали навес от дождя и ветра. Как-то раз Васкыргын ухитрился разложить огонь… в снежном сугробе: внезапная пурга вынудила нас остановиться, мы дали снегу занести себя с головой и около суток провели в нем. И в этих-то «антисанитарных» условиях «Вася» сумел создать огонек и сварить для всех котелок макарон, вскипятить чай!

Настал, однако, день, когда нам не на чем было приготовить ужин. То есть, на чем сварить, как мы полагали, было — Рубен Михайлович не раз повторял, что, пока есть хоть какое-то подножное топливо, мы будем экономить сухой спирт. Но… тут начальник сообщил нам, как сказано у классика, пренеприятнейшее известие: мы забыли спирт в Анадыре. Оказалось, что и экономить было нечего.

Ох уж это емкое словечко «мы»! Мы забыли, мы просчитались, мы недоглядели… До чего же оно многогранно в устах всевозможных начальников, тех же морских капитанов. Пока все идет нормально, это слово напрочь исключают из обихода: «Вышел из Мурманска десятого, следую курсом норд, буду на Шпицбергене пятнадцатого»; «Забункеровался на Диксоне, имею груз для Тикси». И вдруг: «Сели на банку в море Лаптевых» — понимаете, «мы сели», а не «он», капитан! А как же иначе, «города сдают солдаты — генералы их берут»! В общем, спирт мы забыли на базе…

Стал ли тот случай переломным в моей оценке Саркисяна? — Не думаю, он по-прежнему мне нравился. Попробуй-ка не прийти в восторг, когда услышишь, как он читает стихи армянских и грузинских поэтов, попеременно переходя на язык оригинала! Он и Пушкина читал прекрасно, и Некрасова, и анекдотов знал уйму. С увлечением говорил о своей мерзлотной науке, о советском патриотизме, о любви к единственной женщине, в его случае — к племяннице гениального Мартироса Сарьяна.

Мы перешли на сыроедение, хотя самого этого термина тогда не ведали. В нартах были самые разные продукты, но «дерево» кончилось, судя по всему, бесповоротно. Питались мясом забитых оленей, грызли припасенные с вечера замерзшие, заледеневшие куски, а также малосъедобные пресные и тоже переохлажденные галеты. Целыми днями не могли позволить себе даже кружки чая, однако нас согревала надежда: вот перевалим через Анадырский хребет, спустимся в долину крупной реки Каленьмуваам, где растет трехметровый кустарник, там-то и «запируем на просторе»!

Да, вспомнил один эпизод. Не прошло недели после нашего старта, как вдруг, проснувшись поутру, мы не обнаружили бригадира Еттоургына, основного проводника и единственного русскоязычного среди чукчей. Пастухи в ответ на наши расспросы что-то бормотали, пытались объясняться жестами, и мы в итоге поняли главное: бригадир отправился в какое-то родственное стойбище «чай пауркен», попить чайку, а если уж без эвфемизмов, то просто-напросто налакаться «акка мимыл», «огненной воды», она же — спирт!

— Далеко ли?

— Близко, однако, день идти надо, потом еще ночь, однако светло ведь, почему не пойти?

На поимку дезертира начальник отрядил Вагрына и меня. Мы шли, почти не останавливаясь, ровно сутки, и никогда еще мне не приходилось столь лихо. Я срывался с каждой кочки, соскальзывал в каждую болотистую лужу, Вагрын же двигался с равномерностью раз и навсегда заведенного механизма. Внешне ничуть не утомляясь, он шел, переваливаясь с боку на бок, с бугорка на бугорок, легко отталкиваясь от земли пастушеским посохом. Время от времени, видя мои муки, сердобольный чукча устраивал привал, но уже через минуту-другую властно призывал меня продолжать путь.

Говоря по совести, я ни секунды не сомневался, что он устроил эту дикую гонку с единственной целью: поскорее добраться до сородичей, разжившихся спиртным. Но когда мы достигли цели, поведение моего товарища вконец растрогало меня. Он не стал пить-гулять, несмотря на то, что был, как и все поголовно тундровики, большим охотником до «акка мимыл», а схватил бригадира за ворот и поволок в обратный путь. На мое счастье, Еттоургын плохо держался на ногах, и потому темп нашего передвижения заметно снизился. Но у меня еще не раз появлялось желание проклясть то чудное мгновение, когда я запросился на Чукотку, стал студентом геофака и вообще родился на свет!

Еттоургына изгнали из экспедиции, его место занял совсем молодой и дружелюбный Васкыргын. Он поразил всех еще до начала похода, когда мы вместе со стойбищем отправились на денек-другой в соседнее поселение на Амгуэме. Среди разновозрастной ребятни был парнишка лет десяти, «Васин» сын. Отец часто брал его на руки, сажал на закорки, чтобы тот не слишком утомился, прыгая по кочкам. Естественно, мы умилялись прославленному чукотскому чадолюбию, и лишь позже выяснилось, что мальчуган был не сыном, а племянником Васкыргына, чей родной брат погиб в тундре, и «Вася», по местному обычаю, взял в жены овдовевшую невестку со всеми ее многочисленными детьми. Своими Васкыргын пока не обзавелся.

Мы наслаждались чукотской природой, не успевшей еще стать «окружающей средой». Взору открывались медленно проступающие в дымке, будто контуры на лежащей в проявителе фотобумаге, отроги Анадырского хребта, синие озера, очень похожие на хибинские и карельские, только не отороченные деревьями, разноцветные древние скалы, мощные речные наледи высотой с двухэтажный дом. Из-под самых ног вспархивали куропатки, вдалеке иногда проходили низкорослые бурые медведи. А совсем близко, за стеной хребта, на побережье Ледовитого океана, можно будет встретить их белых собратьев, знакомых мне пока только по зоопарку. На каждом шагу встречались шустрые лемминги, пестрые полярные мышки, — основной продукт питания песца, который, в свою очередь, — главный объект местного охотничьего промысла. (Полгода спустя я упомянул о леммингах в дипломной работе, и бдительная университетская машинистка, имевшая право печатать секретные труды, внесла в текст поправку: «повсеместно мы видели следы товарища Лемминга».)

(Замечательная байка новейших времен. Крошечный белый медвежонок допытывается у матери, нет ли у них в роду бурых предков. Та с гордостью отвечает, что, безусловно, нет. И бабушки, и дедушки малыша с обеих сторон сугубо белые, гренландского, канадского, шпицбергенского происхождения — чистота медвежьей расы хранится свято! Медвежонок продолжает допытываться:

— Может, все-таки хоть кто-то из родни полукровка?

Выведенная из терпения мамаша рычит:

— В чем, собственно, дело? Ты чего дурью маешься? — и слышит в ответ:

— Если все мы белые, то почему же я всегда так мерзну?)

Я упивался экзотикой чукотского быта, с воодушевлением посещал яранги, вглядывался в мудрые морщинистые лица их обитателей, как бы сошедших со страниц популярного в те годы романа Тихона Семушкина «Алитет уходит в горы». Правда, в романе не рассказывалось о том, что живут чукчи, как правило, немногим больше сорока лет, что пьют и курят с детства, с детства же повально страдают туберкулезом, трахомой, «благоприобретая» в ходе жизни полный набор венерических заболеваний — дар расплодившегося уголовного элемента. Но экзотике мгновенно пришел конец, когда мы поленились однажды поставить палатку и переночевали в яранге — все «бледнолицые» братья обовшивели, да так, что до самого завершения маршрута не сумели совладать с этой бедой!

Не может нормального человека оставлять равнодушным та ненормальная жизнь, какую ведут на протяжении тысячелетий несчастные северные народности, а их, малочисленных, около тридцати. Сердце щемит при виде рахитичного четырехлетнего ребенка с дымящейся трубкой во рту, куда ее сунула щедрая рука родной бабушки, действующей по принципу: «покурил сам — передай другому». Вот и передают, изо рта в рот, из рода в род, и каждое последующее поколение живет меньше предыдущего. А Большая земля продолжает цистернами завозить сюда спирт, ведя выгодный товарообмен с «туземцами»: мы вам — «огненную воду», вы нам — «мягкую рухлядь», пушнину.

Сама работа почти не вспоминается, и, очевидно, не случайно. В той обстановке она вольно или невольно становилась делом как бы второстепенным (не могу не привести замечательного высказывания одной медсестрички, обращенного к назойливому больному: «У нас тут и без вас забот хватает»). Нужно было в первую очередь пройти маршрут как таковой, все бесконечные сотни километров, не голодать, не передраться, не замерзнуть. Работа же мало чем отличалась от тех исследований, что мы вели на Озере. Только там условия были человеческими, здесь — нет.

Мне ни тогда, ни потом так и не удалось узнать, кто заказывал музыку, которую мы «играли» на протяжении всего похода. Как-то раз Рубен Михайлович проговорился, будто имеет бумагу от Минобороны, предписывающую всем и каждому в пределах Чукотского национального округа оказывать экспедиции всемерную поддержку. Мое сердце подданного великой державы сразу же преисполнилось гордости за оказанное высокое доверие, я был счастлив крепить в меру сил «оборонное могущество Родины», буря скважины, отбирая в бутылки пробы воды из всех встреченных водоемов, проводя регулярные метеонаблюдения, заполняя страницы полевого дневника.

Далеко не каждое распоряжение начальства приходилось мне по душе. На Озере почему-то все обстояло иначе, и даже когда Сергей Евгеньевич шпынял меня за нерадивость либо неповоротливость, это не обижало и не раздражало, я спешил загладить промашку, заработать добрую оценку. На Чукотке многое шло наперекосяк, студенческие преддипломные интересы часто входили в противоречия с замыслами начальника. Заново обдумывая сейчас былое, я, видимо, должен признать, что бывал неправ и нередко оказывался не на высоте. Взыгрывало самолюбие, приобретшее оттенок самоуверенности, и это выливалось в проявление непокорности, упрямства, дерзости. Очень может статься, что первопричиной такого нелучшего поведения было неожиданное и потому весьма болезненное разочарование в Саркисяне.

День ото дня мы питались все хуже. Борис Курятников фактически прекратил исполнять обязанности повара: варить харч стало не на чем, а отрезать себе кусок мяса забитого оленя каждый мог и без посторонней помощи. Но вдруг оказалось, что Борька по-прежнему при деле, только сменил поварские функции на амплуа слуги-холуя. Обнаружилось это до обидного просто. В один из вечеров из персональной палатки начальства раздался голос Рубена Михайловича. Он звал Борьку, чтобы тот принес ужин, и вдруг мы явственно услыхали:

— Возьми банку курятины и соус.

Тотчас наши рожи высунулись из общей палатки, мы проследили жадными взорами за Борисом, увидели, как он метнулся к нартам, распаковал привязанный к ним мешок и извлек оттуда какие-то банки-бутылки. Самый старший из нас, тертый буровой калач Иван Павлович, негромко выматерился и сказал:

— Так я и знал. Рубен всегда берет в поле собственный харч. Я и то удивлялся, что он по сю пору себя не обнаружил.

Очевидно, по воцарившемуся в лагере молчанию начальник догадался, что выдал свою тайну. Он вылез на улицу, откинул брезент нашей палатки и недовольным тоном бросил:

— Никто никого не ограничивал, любой из вас мог позаботиться о дополнительном питании. Мы с Николаем еще в Москве запаслись консервами.

С того вечера оба коммуниста перестали таиться, ели свое личное и почти не подсаживались к общему костру, когда он случался. Было нестерпимо слышать, как вскрываются вкусные банки, выдергиваются пробки из бутылок с фантастическими винами — обложенные ватой «Хванчкара» и «Киндзмараули» ехали в тех же продовольственных нартах. Мне тогда казалось, что даже Коля Бобов стыдится своей роли и отводит сытые глаза от наших голодных.

Да, мы постоянно ощущали голод, однако он вовсе не был отчаянным, непреодолимым — мясо и галеты во всяком случае у нас имелись. Но мне, пожалуй, впервые в жизни (если не считать полузабытых военных лет) пришлось регулярно и подолгу недоедать, довольствуясь малосъедобной сырой пищей, и это определенно сломило мою волю и в конечном результате совесть. Я стал слишком уж горячо жалеть себя, меня бесило поведение Саркисяна, и на таком фоне собственное падение выглядело не столь уж страшным. В чем оно заключалось? — Я сделался вором!

«А что тут особенного?», «Если от многого отнять немножко, то это не кража, а просто дележка» — Господи, сколько же фальшиво-успокоительных сентенций гнездится в нашей памяти! «Себя, любимого» мало кто даст в обиду, всегда сыщутся правдоподобные объяснения, жаркие самооправдания. Вот-вот, именно они. Наташа однажды наткнулась на изречение Ницше: «Черная зависть, грубая несдержанность, страстное самооправдание — вот что движет поступками плебея». Мне она настойчиво приписывала последнее, хотя не исключала и грубой несдержанности (спасибо хоть черную зависть на меня не повесила!). Знала бы она то, о чем я впервые тут рассказываю.

Не выдержал я всего лишь одну из многих жизненных гримас, а мои спутники выдержали. И Иван Павлович, и Юра, и даже приблатненный Борис — они не крали. Это точно, потому что — дополнительный позор на мою голову — я зорко следил за тем, не встали ли они на мой путь. Каким бы облегчением для меня это было! Нет, не встали.

Воровал я сливочное масло из деревянного ящика, ехавшего на самых последних нартах. Это был цельный тридцатикилограммовый брус, весь заледеневший с наступлением постоянных холодов. Саркисян распорядился в случаях крайней надобности (особо изнурительный переход, мороз, беспощадно «вымывавший» калории из ослабленного организма) выдавать каждому по кусочку этого вожделенного продукта. Я же, оказавшись однажды в одиночестве возле злополучных нарт, вторгся перочинным ножом в зазор между досками и отколупнул ломтик. Обнаглев, повторил операцию на следующий день и проделал то же еще раз десять, слопав в общей сложности граммов пятьсот, наверно. Горько, стыдно, однако, коли взялся петь песню, негоже из нее слова выкидывать!

Помимо работы на скважинах и сбора геологических образцов, мне были поручены замеры температуры и влажности воздуха. Наблюдения велись с помощью психрометра Ассмана, компактного металлического приборчика с ручным заводом. Он покоился в кожаном футляре, а футляр был приторочен к «метеорологическим» нартам, чтобы прибор всегда был под рукой — наблюдения проводились каждые три часа. Чукчам нравилось, когда я заводил пружину и вентилятор, набирая обороты, негромко пел свое «У-у-у-у».

В тот день мы преодолели небывалое для экспедиции расстояние — около тридцати километров. Погода стояла великолепная, тундру сковал морозец, припорошил снежок, нарты ходко катились под уклон. Рубен Михайлович решил не тратить время на остановки, даже для наблюдений за температурой воздуха, и сказал мне, что вечером на стоянке проведем измерения по самой полной программе. И едва мы приступили к установке палаток, напомнил мне, что пора распаковывать аппаратуру. Я подошел к нартам и увидел, что футляр пуст. Тотчас за спиной раздался голос Саркисяна:

— Утром, когда трогались в путь, я заметил, что вы плохо застегнули футляр и подумал, что по дороге прибор непременно выпадет от тряски. Так и случилось. Придется вам прогуляться назад, без психрометра не возвращайтесь.

Годы миновали с тех пор, но я так и не сумел осознать мотивы его поступка. Ума не приложу, почему оказался расстегнут футляр — я до занудства педантичен в делах, вряд ли была допущена небрежность. С другой стороны, не смею подозревать начальника в саботаже, или, проще сказать, во вредительстве. Далее, почему он, увидев мою расхлябанность, сразу же не ткнул меня мордой в содеянное? Ну, наорал бы, потопал бы ногами, что Рубен Михайлович время от времени артистически проделывал, впадая в ругательный экстаз. Разве можно было рисковать довольно ценным и единственным прибором, тем более хрупким, с двумя стеклянными термометрами, хотя и в металлической оправе?

Какое-то время во мне еще тлела надежда. Вот сейчас он нахмурится, потом улыбнется, и протянет мне приборчик с нравоучительными и вместе с тем умиротворительными словами. Нет, этого не случилось, вероятно еще на маршруте Рубен Михайлович убедился в исчезновении психрометра и сладострастно дожидался подходящего момента, чтобы преподать «юнцу» урок.

Мне дали сопровождающим Нутэтэгрына, он же Миша. Милостиво позволили переночевать, повелев отправляться в путь ранним утром. Оставалось объяснить недоумевающему чукче, куда и зачем мы идем. У меня уже был составлен бытовой словарик, которого хватало для элементарного общения с проводниками. Кроме того, я начал громко выть: «У-у-у-у!», показывая на пустой футляр и повторяя слово «уйна», то есть «нету». Чукчи мгновенно все поняли.

С рассветом мы вышли в путь по старым следам, к нашей радости, их не замела пурга, не успели растопить солнечные лучи. Мы оба без устали рыскали глазами по сторонам — сани шли отнюдь не кильватерной колонной, упряжки вытаптывали широкое пространство. С каждым шагом надежды на удачу таяли. Так мы прошли километров двадцать пять, и вдруг справа от дороги блеснул металл. Мой психрометр покоился, целехонький, на изумрудной моховой кочке, и в ту секунду я испытал ощущение огромного счастья, быть может, дотоле еще неизведанного (теперь пусть бросят в меня камень те, кто полагает таковым первую-вторую-третью любовь, получение новой квартиры или диплома кандидата наук!).

Счастье длилось долго: все двадцать пять километров, которые вели нас обратно в лагерь, я предвкушал чуть ли не всеобщее ликование, когда мои товарищи увидят наши лица. Еле живые от пережитого, мы предстали под вечер перед Рубеном Михайловичем, и он степенно изрек:

— Хорошо, Зиновий. Думаю, пятидесятикилометровая прогулка запомнится вам надолго, сами виноваты. Сейчас поешьте — и снимаемся, пока погода не испортилась. Пройдем хотя бы с десяток километров, олени за день отдохнули.

Вот тогда-то я и возненавидел кандидата геолого-минералогических наук Саркисяна, и ненависти этой еще предстояло утвердиться.

По плану, составленному еще в Москве, экспедиция должна была пройти через Анадырский хребет, преодолеть перевал и спуститься к истокам реки Каленьму-Ваам на западном склоне. Здесь нам надлежало распрощаться с чукчами и стадом, сесть в надувные резиновые лодки и сплавиться вниз по течению в Чаунскую губу Ледовитого океана. Путь по реке превышал четыреста километров и должен был завершиться в конце сентября. Если бы мы не появились в населенных местах к намеченному сроку, на поиск вылетел бы заранее зафрахтованный самолетик. Рации, как нетрудно догадаться, в отряде не было.

Начальник непростительно и опасно просчитался. Неплохо зная природу Чукотки, он почему-то не учел, что в сентябре за перевалом мы столкнемся с настоящей зимой. Речка наверняка встанет, и если даже не замерзнет полностью, плыть по ней в лодках будет абсолютно невозможно: ледяные забереги быстро пропорют резиновые борта.

Случилось то, что и должно было случиться. Достигнув перевала и с колоссальным трудом спустившись в долину (оленей по одному пришлось спускать с каменных круч на арканах), мы… не увидели реки. Все пространство, насколько хватало глаз, было покрыто полуметровым слоем снега, лишь по еле слышному журчанию мы догадались, что где-то поблизости бежит река, но ее течение целиком сковал молодой лед, заметенный свежим снегом.

Всего несколько часов назад мы находились в «осени», с положительной дневной температурой воздуха, и вдруг очутились среди зимних чукотских снегов при пятнадцатиградусном морозе! Всякие разговоры о сплаве по течению уже не возникали. Дилемма заключалась в следующем: идти ли пешком на запад вдоль «бывшей» реки четыреста с чем-то километров и явиться, пусть с огромным опозданием, чреватым немалой паникой, в Чаунскую губу, либо резко, под прямым углом, свернуть на север, пересечь несколько параллельных горных гряд по тысяче метров высотой каждая, и выйти на побережье Чукотского моря в районе крупного поселения на мысе Шмидта. Этот вариант был вдвое короче и впятеро тяжелее из-за рельефа. Но он давал шанс прийти на мыс Шмидта прежде, чем нас начнут искать со стороны Чаунской губы. Мы еще могли успеть дать со Шмидта успокаивающую радиограмму.

Рубен Михайлович принял разумное решение взять курс на север. Но нас подстерегала другая беда: мы оказались совсем не подготовленными к зиме. У нас не было ни полушубков (все шли в телогрейках), ни достаточного количества валенок. Ивану Павловичу, Юре и мне выпало продолжать поход в резиновых сапогах, в которые мы набивали всякий мусор, начиная с сухой травы, если удавалось ее найти, и кончая клочками газет.

Мы шли на север, не выбирая удобных долин и перевалов, тем более, что сверхсекретная для тех лет карта в масштабе одна миллионная (в одном сантиметре десять километров) была крайне неточной и, вне сомнений, погубила бы любого диверсанта, вознамерившегося воспользоваться ею! Чукчи были явно недовольны таким поворотом дел: они рассчитывали, добравшись до Каленьму-ваам, повернуть назад, в родные края — об этом был твердый уговор. Но выхода не было, речь шла уже о нашем выживании.

Ближайшей ночью в палатке Саркисяна и Бобова раздался громкий хлопок, похожий на взрыв. Это лопнула бутылка с озерной либо речной водой, взятой для последующего гидрохимического анализа. Вместе с тремя десятками таких же бутылок она лежала в плотно закрытом, обитом войлоком вьючном ящике. Значит, холод добрался и до бутылок. Во время дневного перехода разорвало еще одну.

К вечеру мы разбили лагерь рядом с небольшим, на три-четыре семьи, стойбищем. У этих чукчей имелась легковая упряжка, два сильных быка, способных с приличной скоростью везти трех седоков, особенно по свежему снежному насту. Наутро начальник собрал всех возле своей палатки и зачитал очередной приказ по экспедиции (до того он издал их целую дюжину, там были порицания за лень, нерадивость, лживость, пьянство и пр.). Звучал тот, последний, приказ примерно так:

«Принимая во внимание сложившуюся ситуацию, учитывая нежданно наступившую раннюю зиму, большие морозы, прямую угрозу гибели ценных научных образцов, а также острую необходимость как можно быстрее сообщить в Чаунскую губу о местонахождении отряда, дабы предотвратить дорогостоящие поисковые полеты, я, Саркисян Рубен Михайлович, объявляю настоящим распоряжением, что отправляюсь со случайной оказией на мыс Шмидта, откуда мною, по прибытии, навстречу остальным членам экспедиции будет немедленно выслана вспомогательная группа. Сопровождать начальника в поездке приказываю моему заместителю Бобову Николаю Георгиевичу. Возглавлять отряд после нашего отъезда приказываю рабочему Курятниковому, поскольку он является штатным сотрудником Анадырской мерзлотной станции Академии наук СССР. Поведет отряд по компасу и карте в масштабе 1:1 000 000 студент-дипломник МГУ Каневский. Приказываю все оборудование доставить к месту назначения в целости и сохранности. Продукты экономить, оленей забивать лишь в случае жизненной необходимости. Уверен, что товарищеская поддержка и трудовая взаимопомощь обеспечат успешное завершение нелегкого маршрута. Дата. Подпись».

Не могу ничего сказать о реакции окружающих только потому, что меня этот ошеломляющий приказ вверг в полуобморочное состояние. Начальник определенно поддался панике, перетрусил и теперь бежит, бросая экспедицию на произвол стихий, да еще прихватив с собой парторга-заместителя — второго опытного и выносливого маршрутника! Не вымолвив больше ни слова, не глядя в нашу сторону, парочка уселась в сани, куда перед тем был водружен пресловутый ящик с бутылками, невольный пособник дезертиров. Не забыли также прихватить «мой» ящик с маслом и канистру со спиртом. Нанятый за большую мзду местный чукча издал хриплый крик, олени резво взяли старт, и упряжка исчезла из виду в клубах снежной пыли.

Некоторое время наш караван двигался по следам умчавшихся нарт, но первая же поземка перемела колею, и пришлось мудрить над картой и компасом. Уже наступил октябрь, мглистый световой день быстро убывал. Туманы и метели до минимума сокращали видимость, солнце почти не появлялось, вокруг простирались пологие заснеженные долины и безымянные горные хребты, лишь приблизительно обозначенные на карте, по которой — сейчас я готов подтвердить это под пистолетом — только врагу ходить, чтобы понадежнее заблудиться! Ну и что греха таить, Иван Сусанин из меня вышел первоклассный: на третий или четвертый день при плохой погоде и отсутствии четких ориентиров отряд под моим водительством сбился с дороги.

Это стало ясно только тогда, когда ненадолго выглянуло солнце и удалось надежно сориентироваться. Больше других на себя разозлился я сам. Мои «белые» спутники, конечно, по заслугам облаяли меня, но долго не ворчали, отматерили — и успокоились. Чукчи же вообще проявили полнейшее равнодушие к случившемуся, и это хваленые охотники-следопыты, с их уникальным пониманием природы (не понимали бы — не выжили в тех не приспособленных для жизни краях)! Где же была их интуиция, их волчья способность ориентироваться на местности, почему они сразу же не указали мне на грубую ошибку?

Скажу сейчас вещь нетривиальную: чукчи с их хваленым чутьем, умением не заблудиться в пургу, в полярной ночи, демонстрируют свои недюжинные способности исключительно в окрестностях собственного либо хорошо знакомого им соседнего стойбища радиусом отнюдь не в сотни километров. Тут они наощупь знают всякую кочку посреди тундры, феноменально находят искусно замаскированные ими же песцовые капканы. Но мы-то уволокли их за полтысячи верст от родных яранг, в абсолютно неведомые им края, и они покорно брели вместе со всеми, куда вел их студент-дипломник.

Ежусь от холода и страха, вспоминая тот поход. В горах навалило массу снега, олени выбивались из сил. Похожие на гигантские волны, вставали перед нами громады каменных гряд, мы переваливали их вслепую, прямо через гребни. Добывая ягель из-под снега, животные ранили ноги об острые снежно-ледяные зазубрины, приходилось их забивать. Только теперь это вовсе не радовало нас, так как чукчи день ото дня становились все злее и непокорнее: еще бы, затащили их бог весть куда, стадо катастрофически убывает, конца пути не видно. И даже если отряд благополучно доберется до мыса Шмидта, что делать им дальше с их оленями? На каких самолетах-вертолетах возвращаться домой? Ясно, что придется гнать стадо по совершенно незнакомому пути с мыса Шмидта на Амгуэму, да еще в условиях арктической ночи!