Глава двенадцатая 1917–1919: ИЗГНАННИК И ПРОРОК

Глава двенадцатая

1917–1919: ИЗГНАННИК И ПРОРОК

Февральская революция: «праздник души». Главный редактор «Русской воли».

Октябрьская революция: «пиршество хамов».

Бегство на виллу. Ленин и Андреев.

Попытки «спасти Россию» — «S.O.S.». Планы бегства в США.

Роман итогов: «Дневник Сатаны». Военный быт в «замке Лоренцо».

Отчаяние изоляции. Дети. Последняя любовь. Бомбы.

Последнее бегство. «Реквием»

«Петроград. Двадцать минут до нового 1917 года. В квартире светло… Нас только двое с Анной. Мне нравится. После 12 поеду в типографию с Амфитеатровым. Чувство большой бодрости, силы и жизни. Не обман ли? Уверен, что 17 г. несет мир и революцию»[532] — предсказания нашего героя сбылись только отчасти: Февральская революция 1917 года повлекла за собой череду смут и жесточайших кровопролитий, собственно, мира и покоя в жизни Леонида Андреева больше не будет.

В августе 1914-го наш герой вновь делает попытку завести дневник. Но первые годы — до марта 1918-го— диалоге самим собой как-то не клеится: «не знаю… хватит ли охоты вести дневник: не люблю я себя и своей жизни, нет интереса к своим переживаниям и даже мыслям»[533]. В дни войны Андреев действительно редко и скупо выплескивает на страницы свою душу, отмечая лишь крупные события: вот проводили на фронт младшего брата, вот пережил минуты сердечного унижения в день премьеры «Тота…», вот наступил 1917 год… Следующие две записи — в дни Февральской и Октябрьской революций.

«27 [т. е. 28] Февраля 1917 г., 4 часа ночи. Нынче — 27 февраля 1917 г. Один из величайших и радостных дней для России. Какой день!»[534]

Февральская революция врывается в жизнь Леонида Николаевича именно тогда, когда он уже всецело принадлежит газетной стихии: «Русская воля» поглощает все мысли. Как и всякий, кто занимается журналистикой, он — чрезвычайно политизирован, всегда — в гуще событий. К тому же местоположение его жилища на Мойке в буквальном смысле этого слова помещает Андреева в самый центр революционных стихий: окна его квартиры выходят на «революцию».

Понимал ли Леонид Андреев подоплеку февральских событий? Думаю, не вполне. Механизм этой революции даже теперь еще неясен во многих аспектах. Чувствовал ли он исторический смысл социальных потрясений тех дней? На этот вопрос можно ответить утвердительно. Приветствуя февральские выступления рабочих столицы, воспевая их жертвы, видя глубочайший смысл в отказе солдат стрелять по демонстрантам, оправдывая освобождения заключенных из тюрем и даже поджог окружного суда, Андреев почувствовал, что власть самодержца закачалась и защищать ее, в сущности, некому. Масштаб людей, волею судеб оказавшихся в тот исторический момент «на вершине», — в понимании писателя никак не соответствовал той исторической миссии, что выпала на их долю. «Торжественный, кровавый, жертвенный и небывалый в истории порыв увенчался двумя ничтожными головами: Родзянки и Чхеидзе. Точно два дурака высрались на вершине пирамиды»[535] — такова реакция Андреева на начало российского двоевластия, когда в начале марта 1917 года в Таврическом дворце были рождены сразу два института российской власти: как наследие буржуазной Государственной думы — ее Временный комитет, и как итог самоорганизации масс — Совет рабочих депутатов.

Андреев оказался прав. Октябрист и камергер Михаил Владимирович Родзянко, что возглавил Временный комитет Государственной думы, был «умеренный» монархист, 26 февраля отправивший Николаю II телеграмму, где умолял его сдержать безначалие и беспорядок единственным способом: «Государь, безотлагательно призовите лицо, которому может верить вся страна, и поручите ему составить правительство, которому будет доверять все население». 2 марта — после отречения Николая II — Родзянко волею обстоятельств оказался именно этим «лицом». Но ни ему, ни Николаю Семеновичу Чхеидзе, меньшевику, возглавившему в те дни Петроградский совет, не суждено было стать политическим лидером, облеченным доверием «всей империи», и после отречения царя Россия оказалась в еще более сложном положении, чем при самодержавии. Все эти люди были вынесены на «вершину власти» случайно, вскоре их сменили другие, потом третьи… Так для нашего героя начинается время «сбывающихся пророчеств». Леонид Андреев уже 2 марта предсказал гибельную сущность сложившегося двоевластия: «Противоречие непримиримое. Палата господ, а точнее „бар“ и совсем уж нижняя палата, даже подпольная».

Немногие тогда могли разделить его мнение, да и он сам доверил свои сомнения исключительно дневнику. Формально демократия расцветала: Временное правительство назначило выборы Учредительного собрания на основе всеобщего, прямого, равного и тайного голосования, и оно-то, это высокое собрание должно было определить дальнейшее устройство власти и государственности в России. Фактически — джинн был выпущен из бутылки: начался развал армии, «повалился» фронт, оказавшиеся на воле уголовные преступники вместе с «революционными массами» грабили арсеналы. И очень скоро Петроград оказался во власти уголовной стихии: налеты на магазины и квартиры, уличные грабежи. Стране требовались не долгосрочные, а срочные — оперативные — меры. Именно поэтому Андреев уже в первые дни свободы ощущает тревогу: «…в Думе, где заседают два этих правительства — хаос и бестолковщина… Все с теориями. Сверхумных много, а просто умных не видно и не слышно»[536].

Начало «свободной эры» было омрачено для него еще одним чудовищным фактом: в начале марта «город завыл от неимения газет». Уже 24 февраля по призыву профсоюза печатников «не выпускать буржуазных газет, пока не укрепится рабочая пресса»[537] забастовали рабочие типографии «Русской воли», потребовалось десять весьма нервных дней для разрешения проблемы: газета выходит вновь лишь с 5 марта. И все же эти темные пятна, внезапно проявившиеся на светлом облике долгожданной революции, едва ли поначалу существенно искажали для Андреева ее истинный смысл. Да и сам он не хотел верить собственным пророчествам. В первом же мартовском выпуске «Русской воли» мы читаем «официальный», а впрочем, вполне искренний отклик Андреева-публициста на февральские события: «В настоящую минуту, когда в таинственных радиолучах ко всему миру несется потрясающая весть о воскресении России из лика мертвых народов, — мы, первые и счастливейшие граждане свободной России, мы должны благоговейно склонить колени перед теми, кто боролся, страдал и умирал за нашу свободу»[538]. Редакционная статья «Памяти погибших за свободу», как ни странно, была обращена отнюдь не в будущее, а в прошлое. Там, в прошлом, где «кронштадтские и свеаборгские матросы», «хамовнические террористы», все эти — так хорошо знакомые Андрееву Вернеры, Муси, Терновские и даже Саввы — подтачивали «романовский кровавый трон» — там все было ясно, тихо, торжественно и светло. Наконец-то были оправданы многочисленные жертвы и воплощенная народническая мечта о падении самодержавия, о торжестве равенства и справедливости грела душу, волновала и радовала сердце писателя.

В те мартовские дни в гостиной, выходящей окнами на Марсово поле, где 23 марта торжественно хоронили жертв революции, Шаляпин под аккомпанемент Анны Ильиничны пел «Дрожите, тираны, их слуги…» и «Вы жертвою пали в борьбе роковой», и ему — со слезами на глазах — внимали уже немолодые, дождавшиеся в конце концов торжества свободы гости Андреевых — несчастное поколение рожденных в 1860-х — 1880-х: с детства — впитавших тоску о свободе, в молодости — утвердившихся в своей вере в свободу и шедших ради нее на многочисленные жертвы, и в зрелости, увы, доживших до ее осуществления и сполна вкусивших ее горьких плодов.

Нам трудно теперь конечно же представить, каким виделось будущее России русскому интеллигенту в марте 1917-го и какие бури бушевали в те дни и недели в душах этого поколения. Родные Андреева утверждали, что состояние возбуждения — «как при пожаре» сменялось у писателя чувством глубокой растерянности. Однако наступающая весна и лето исключали растерянность, требовалась немедленная реакция на происходившие перемены, факты, как будто взаимоисключающие друг друга, нуждались не только в быстром осмыслении, но и в публичной оценке. Я уверена, что тайная мысль занять пустующее место «совести нации» все еще жгла Леонида Николаевича, смена политического строя, совпавшая с рождением «Русской воли», казалось бы, могла «подыграть» тайным амбициям писателя.

Несомненно, весной и летом 1917 года наш герой стремится к публичности и «вектор» его активности направлен на «социальное»: Андреев как будто забывает, что он — писатель, используя славу беллетриста лишь для утверждения себя в роли общественного, а возможно — и политического деятеля. 1 марта, «когда еще стреляли, но уже весь город был черен от революционной, возбужденной толпы»[539], он едет в Государственную думу, чтобы прояснить перед депутатами позицию газеты по вопросу «германской войны», отделить собственные призывы к «войне до победного конца» от взглядов монархистов. Демонстранты, заглядывая в разбитые окна застрявшего среди уличной толпы автомобиля, узнавали Леонида Андреева и кричали ему «ура!».

В апреле 1917-го Андреев одерживает победу над своим главным «редакционным» врагом — Амфитеатровым, стараниями которого газета то и дело «заваливалась» в разряд «уличной прессы», и с этих пор — уже единолично определяет «направление» «Русской воли», желая сделать из нее «серьезный и влиятельный» печатный орган. Осенью от лица российских редакторов Леонид Николаевич войдет во Временный совет Российской республики, так называемый «предпарламент», призванный генерировать идеи для создания будущей конституции. Формально не примкнув ни к одной из политических партий, Андреев, я уверена, видел себя среди будущей политической элиты буржуазной России, возможно, рассчитывал он и на один из министерских портфелей… Чем черт не шутит, стал же министром юстиции в третьем составе Временного правительства друг его юности — «милый Малянтович». Итак, когда-то быстро уставший от бурных дней первой русской революции — ныне Леонид Николаевич даже не помышляет о бегстве, оставаясь — вплоть до самого октябрьского переворота — как сам он пишет летом Филиппу Доброву — «действительным членом петроградского сумасшедшего дома».

Как глава «Русской воли» наш герой стремится откликаться на все значимые политические события, комментировать все действия правительства, будь то оценка «стихии первомайских демонстраций», внезапно охватившей страну, или ода закону об «отмене смертной казни в России», или же «плач» по «летнему отступлению русских войск». Как когда-то своей опытной рукой вел он по узкому, опасному, чреватому подводными валунами фарватеру свой катер «Далекий» на финские шхеры, так и теперь — он пытается проложить путь газеты среди многочисленных: левых, правых, стойких, умеренных, несгибаемых и революционных лозунгов и программ. Однако всегда страстная публицистическая мысль Андреева явно буксует, когда дело касается политической оценки происходящего, и как только речь заходит о «своеобразии текущего момента», события за окном частенько ставят нашего героя в тупик. Порой ему кажется, что установленный в петербургской квартире телефон связывает его «с разными отделениями сумасшедшего дома» и он слушает по ночам «рыдания, бред, стоны и хохот».

И все-таки каким же видит политическое будущее России Леонид Андреев? Став во главе газеты, он выдвигает только один принципиальный тезис: «Лозунг же: великая и свободная Россия»[540]. В переводе на язык прозы это означает, что Леонид Николаевич стоит за парламентскую республику, что он против самоопределения наций и привержен идее «революционного оборончества», то есть настаивает на продолжении войны с Германией до победного конца. Фактически Андреев разделял взгляды конституционных демократов, к коим, кстати, и принадлежали большинство министров первого состава Временного правительства. Кстати, еще в феврале в статье «Путь красных знамен» писатель вспоминает свою идею 1914 года: пророчество о том, что Первая мировая война закончится «европейской революцией», а «в свою очередь эта революция приведет к уничтожению милитаризма, то есть постоянных армий, и к созданию европейских соединенных штатов». Поторопившись объявить, что его пророчество начинает сбываться, автор обещает читателю: «Революция должна идти дальше — и пойдет! — не за горами тот день, когда рухнет дом Гогенцоллернов, и мир будут заключать свободные народы на основе свободы, равенства и братства»[541]. Однако цепь политических кризисов, сотрясающих Россию с апреля 1917 года, не уменьшающийся, а усиливающийся развал фронта, а главное — очевидное сползание страны к экономической разрухе, повергает редактора «Русской воли» в отчаяние, и он неоднократно клянет себя и себе подобных за скороспелую пылкость своих революционных идей, пророчеств и порывов.

Уже в эмиграции, анализируя случившуюся в октябре 1917 года катастрофу, Андреев выложит на страницы дневника злые и горькие итоги собственного «опыта революции»: «„Мы“ думали, что открывая все двери зверинцев, все хлева и конюшни, ломая все загороди и выпуская истомленных неволей зверей и скотину, мы немедленно введем их в кабинет и в дружески-серьезной беседе обсудим и постановим, как жить нам дальше. <…> „Мы“ думали, что освобожденный голодный тигр… в крайнем случае будет жрать только монархистов, а взыгравшаяся корова будет бодать только Пуришкевича»[542]. Смутное понимание, что предоставленная самой себе, разбуженная революцией масса «будет катиться до самого последнего края, в пропасть» и чтобы обуздать ее, кроме революционного энтузиазма, понадобится кое-что еще, — возникло у него в первые же недели.

Еще весной он приходит к мысли, что революционные стихии можно и нужно как можно быстрее «направить» в определенное русло, и пока общество пребывает в эйфории, наступившей после отречения Николая II, Андреев пишет статью «Революция (о насилии)», где предупреждает ликующих: «Не нужно трепетно закрывать глаз на свершающееся и баюкать себя сладкими мечтами о наступившем царстве свободы. Оно еще не наступило. Мы перед лицом Великой революции, великого насилия во имя свободы. Мы — в состоянии гражданской войны». В связи с этим автор «Семи повешенных» призывает общество и власть не давать свободу «собранию бывших министров и сущих мошенников, ныне заседающих в Петропавловке», не выпускать из-под домашнего ареста и бывшего царя. «Казнить мы их не станем, — оговаривается Андреев, — здесь, в решительной отмене святотатственной смертной казни, Россия к гордости нашей поднимается на вершину исторического благородства и героизма! — но и гулять их не пустим, не должны пускать, поскольку дорожим будущей свободой нашей». Но… эту статью-пророчество Андреев так и не решится опубликовать весной 1917-го, а всего через год, уже в эмиграции, автор горько пожалеет об этом: «Очень жаль, что усумнился и не стал печатать. Как же: все вопиют о „свободах“, а я о насилии! Ленин показал, что такое постоянная революция и революционер. Не будь его цели так глупы, а может, и преступны, он вытащил бы Россию». Видя и ощущая итог энергичной и целенаправленной революционной работы Ленина и большевиков, Леонид Николаевич грустно признает, «… что „мы“, все эти эсеры, Черновы, Плехановы, даже Сухановы и Мартовы — … не были революционерами. Ни непреклонного духа, ни жестокости, ни революционной ярости и силы в них не было»[543].

«Русская воля» под руководством Андреева и выражала, пожалуй, «смятение умов» российской интеллигенции его поколения: недаром «Новый сатирикон» — еженедельный иллюстрированный журнал Аркадия Аверченко изображает этот печатный орган в виде плешивого господина с флажком, на котором написано «свобода», — в одной руке и с дубинкой — в другой. Называя большевистскую «Правду» «окопным паразитом», разваливающим фронт, призывая правительство обуздать «анархическую вольницу», эти люди не слишком-то хорошо разбирались, кого еще следует ныне лупить дубинкой, а какие слои общества — рабочие, крестьяне, фабриканты, приват-доценты или лавочники — должны наслаждаться завоеванной наконец-то свободой. Не говоря уже о том, что экономическая подоплека событий и вовсе не принималась ими во внимание, а она-то — сторукая экономическая гидра — главным образом и привела к октябрьскому повороту событий.

Еще не понимая и не признавая, но уже предчувствуя собственное политическое банкротство, Андреев внезапно «замолчал». На время он даже уехал в Ваммельсуу. «Он поблек, осунулся, межбровная складка еще глубже врезалась в его высокий лоб. Стали медленней, размеренней и суровее его движения» — таким увидел отца старший сын летом 1917 года. Но более всего Вадим был поражен «молчанием» отца: «Его молчание давило дом… От этого упорного и сосредоточенного молчания становился теснее и уже просторный кабинет, сгущался мрак перед высокими стропилами потолка, беспричинное беспокойство охватывало всех приближавшихся к отцу»[544]. Молчание означало конечно же внутренний кризис главного редактора «Русской воли», постепенно к нему приходила уверенность в том, что поток событий очень скоро разнесет его и ему подобных в мелкие щепки и ни его газета, ни кабинет «министров-капиталистов», ни меньшевистский Совет, ни генерал Корнилов уже не в силах будут управлять происходящим.

«Сгущается тьма. Мне страшно! Сгущается бездонная тьма, кромешный мрак. Ни единого огня, ни единого голоса — безмолвие и тьма. Мне страшно. Как слепой, мечусь я в темноте и ищу Россию: — Где моя Россия? Мне страшно. <…> Ищу и не нахожу. Кричу и плачу в темноте. И мне страшно, о Господи! Где моя Россия? Сердце не хочет биться, кровь не хочет течь, жизнь не хочет жить. Отдайте Россию!»[545] В середине сентября 1917 года Андреев публикует в своей газете отчаянный текст: небольшую статью под заголовком «Veni, creator!» («Гряди, Создатель!»), эта странная — полусатирическая, полуистерическая — ода новому российскому диктатору — Ленину воспринимается теперь как еще одно его пророчество. И действительно — за месяц с лишним до октябрьского переворота лишь немногие отважились бы назвать лидера РСДРП(б), в то время скрывающегося от ареста в Финляндии, новым Петром Первым, перед которым склоняет голову «поверженная Россия». «По июльским трупам, по лужам красной крови вступает завоеватель Ленин, гордый победитель, триумфатор, — громче приветствуй его русский народ!»[546] «Серый человек в сером автомобиле» приобретает в очерке Андреева черты прямо-таки дьявольские, думаю, и сам Владимир Ильич был бы немало изумлен, узнай он в сентябре 1917-го о той великой роли, которую ему — по мнению писателя Леонида Андреева — надлежит сыграть в российской истории. Надо сказать, что близкие по духу «Русской воле» столичные издания писали о партии большевиков безо всякого пиетета, тем более что ее репутация была практически «убита» летними разоблачениями большевиков (в разоблачениях этих, кстати говоря, активнейшее участие принимала и «Русская воля») в шпионаже в пользу врага и с очевидностью доказанными финансовыми связями партии с министерством иностранных дел кайзеровской Германии. На страницах того же «Нового Сатирикона» постоянно появлялись комиксы на эту тему, например, «Немецкая Снегурочка и Русское Солнце» представляла Ленина в образе потешного Снеговика, которого слепили немецкие генералы, «дали ему имя Ленин, ввезли в Россию и ушли. Подошли русские и стали охать от ужаса, но взошло солнце и Снеговик растаял». Последняя картинка представляла маленького скуластого человечка в мокрой брючной паре и мятой сорочке, прямо на наших глазах превращающегося в грязную лужу. Таким — презрительно-брезгливым — было отношение подавляющего большинства интеллигенции — к Ленину. Однако сбылось-то пророчество Андреева: именно Ленин, что оказался «…выше слез, выше проклятий, выше презрения», и подчинил себе стихию революции, и — всего-то через несколько недель, как справедливо полагал наш герой, — «великий русский народ, имеющий Толстых и Герценов, Каляевых и Петров Великих, покорно склонял перед тобою свою шею».

Содержит «Veni, creator!» и еще одно удивительное пророчество: «Или ты только предтеча? — в смятении вопрошает Ленина Андреев. — Кто же еще идет за тобою? Кто он, столь страшный, что бледнеет от ужаса даже твое дымное и бурное лицо? Густится мрак, и во мраке я слышу голос: — Идущий за мною сильнее меня. Он будет крестить вас огнем и соберет пшеницу в житницу, а солому сожжет огнем неугасимым»[547]. Имея за плечами наш исторический опыт, мы можем только удивляться теперь прозорливости Леонида Андреева, каким-то образом не только угадавшего, что российская смута закончится «царством зверя» — фактическим возвращением монархии — с по-азиатски жестоким и циничным Лениным на троне, но и что царство Ленина сменится другим — еще более страшным и азиатским. Едва ли Леонид Николаевич слышал в те годы имя Сталина, слишком уж незначительным было участие будущего «вождя народов» в событиях 1917 года. Но и это сентябрьское пророчество Андреева сбылось с пугающей точностью.

Внутренне уже уверенный в поражении «революции интеллигенции», он, я думаю, вполне искренне описал собственное состояние осенью 1917 года: «Сердце не хочет биться, кровь не хочет течь, жизнь не хочет жить»[548]. Помимо общей ситуации в Петрограде состояние «балансирования над бездной» усугубляли и слухи о том, что акционеры хотят за спиной у редакции продать «Русскую волю» Сытину и Путилову, а те — сместив Андреева, поменяв сотрудников, поставить во главе издания близкого к правительственным кругам Дмитрия Мережковского. Последний даже позвонил Леониду Николаевичу в середине октября и «с наивной наглостью» предложил сотрудничать в «Русской воле»! Твердо решив в случае продажи газеты уйти из нее, потребовав многотысячные неустойки, Андреев продолжал работать, мужественно ожидая развязки.

События не заставили себя ждать — 25 октября он, Анна Ильинична, Анастасия Николаевна и Вадим наблюдали одно из ключевых событий истории XX века — вооруженный захват власти в России — из собственного окна. «С девяти идет стрельба у Зимнего дворца: пулеметы, орудия, отдельные выстрелы. Это совсем близко от нас, видны вспышки огня, ближние пулеметы стрекочут точно над ухом, дальние тикают, залпы из орудий (по три сразу) громки и тяжелы… Стрельба возобновлялась раз пять, — запишет Андреев в два часа ночи. — Сейчас тихо, но ухо ждет: оно уже не верит тишине. Большевики захватили город и власть, но насколько?»[549] Не рискуя выходить на улицу, он получает отрывочные сведения лишь по телефону: вот они захватили Государственный банк, вокзалы, телеграф, мосты… Вздрагивая от каждого стука или шагов во дворе, домашние и сам хозяин чувствуют себя совсем как герои давнего рассказа Леонида Андреева «Красный смех»: дневниковая запись почти что совпадает с текстом рассказа. «Но тишина и тьма пугали меня. Я открыл форточку, выходившую во двор, и стал слушать. Вначале, вероятно, оттого, что езда прекратилась, мне показалось, совершенно тихо. И выстрелов не было. Но я скоро ясно различил отдаленный гул голосов, крики, трески чего-то падающего и хохот. Звуки заметно увеличивались в силе. Я посмотрел на небо: оно было багровое и быстро бежало», — записал когда-то в дневнике герой андреевского рассказа.

Вымысел стал явью, подобно герою «Красного смеха», Леонид Андреев этой ночью как будто даже с симпатией думает о смерти: «а пожалуй, неплохо, если убьют, хороший конец», — запишет он в дневнике. Апокалипсическая картина за окном и горстка близких друг другу людей перед ним, беззащитных живых существ, которых вот-вот задавят мертвецы, — еще одно сбывшееся пророчество писателя…

На следующий день, узнав из «утрешних» газет о «торжестве победителей», одним из первых постановлений закрывших ряд печатных изданий, в том числе и «Русскую волю», наш герой с женой, Вадимом и «маточкой», наскоро собрав необходимое, отправился в Ваммельсуу. Думаю, это бегство — первое в череде многих — было не трусостью, а мгновенным выплеском давно копившихся настроений, уже довольно долго живущее в нем признание собственного бессилия, отчаяние, невозможность вмешаться, «когда вся глупость и злоба стреляет во все человеческое»[550].

Однако отношение Андреева к Ленину и большевикам было двойственным: ненавидя большевизм, как ненавидит побежденный победившего врага, он ни в коем случае не отрицал ленинских достоинств, признавая за большевиками качества, которыми не обладали, увы, политики, близкие писателю по духу. Оказавшись в полной изоляции и относительной безопасности, он часто размышляет над тем, почему именно Ленину и его соратникам удалось придать русскому стихийному бунту «подобие организации», то есть сбить в послушное стадо «истомленных неволей зверей и скотину». Ненависть и брезгливость не мешали Андрееву разглядеть корень успеха большевистской демагогии: там, где буржуазная демократия честно говорила рабочему: вместо двух рублей ты будешь получать два с полтиной, большевистский агитатор вопил: вместо двух рублей ты получишь дворец! Да, он признавал, что Ленину удалось дать рабочим, крестьянам и солдатам понятные их разуму и милые их сердцу лозунги: «Немедленный мир, хотя бы и похабный! Немедленный раздел и захват земли! <…> Грабь награбленное! Кто был ничем, тот станет всем!»[551], а после вооружить «сбитое стадо» и с его помощью взять власть. И далее — имея в своих руках аппарат подавления и коварно обманув «зверей и скотину», сохранять власть по принципу: «бей направо, бей налево, лей кровь ведрами, а иначе дождешься, что дураки придут за ней с бочонками»[552]. Этой-то тактической целеустремленности и разумного цинизма не хватало, по мысли Андреева, правительству Керенского, отчаянно не хотевшему действовать по отношению к кому бы то ни было «жандармскими методами»…

И даже тема «немецкого золота», питавшего большевиков, воспринималась Андреевым неоднозначно: «Для меня несомненно, что Ленин и другие первоначальные большевики пользовались германскими деньгами и услугами, что в их среде были и германские агенты и шпионы и русские шпики. Но это вовсе не значит, что сам Ленин был германским агентом, — нет, здесь была двойная игра, чрезвычайно сложная и крайне интересная. Бесспорно, что отчаявшийся в исходе войны и голодный германец решился на крайнее средство и решил внести в Россию революционное разложение… Со своей стороны революционер Ленин брал у немца деньги в уверенности, что на эти марки он подожжет не только Россию, но и Германию. Вероятно, улыбался. <…> И некоторое время Ленин, германские агенты и шпики действовали согласно — при разных целях; обманутыми были агенты и шпики»[553].

Но — признавая преимущества победителя в тактике — Андреев отказывал большевикам в какой-либо разумной стратегии, он не верил благородству их целей, разоблачая риторику Ленина, утверждал, что разница между ним и Петром Великим… — в уме: «Будь Ленин умнее, он стал бы Преобразователем России, сейчас — он ее Губитель»[554]. И здесь Андреев оказался пророком — ленинская тактика: «текущий момент, батенька» — в конце концов, всегда пересиливала ленинскую стратегию, и любые пункты партийной программы большевиков с легкостью приносились при нем в жертву вопросу сохранения власти. «Если Ленин когда-нибудь мечтал о том, чтобы стать великим социальным реформатором, — писал Андреев в своей последней работе „Европа в опасности“, — то мечты его рушились бесславно и жалко»[555]. В уме ли тут было дело — вопрос конечно же спорный, — но то, что вождь, что называется, «ввязавшись в драку», не слишком задумывался над тем, куда он ведет Россию, как мне кажется, угадано верно.

Итак, оправившись от «октябрьского отчаянья», немного успокоившись, побродив с Вадимом, Верой, Саввой и Тинчиком вдоль берега — темного, взволнованного и уже такого холодного — моря, Андреев вновь садится за свой огромный письменный стол, снова и снова передумывает, анализирует и выплескивает на бумагу причины поражения демократической революции в России. Андреев по-прежнему — публицист, его мысли и его планы бесконечно далеки от беллетристики.

Теперь уже ежедневные записи в дневнике, многочисленные письма (это странно, но почта еще работает) приоткрывают андреевский внутренний мир. И диалог с Лениным и большевиками занимает в этом мире неизменно важное место вплоть до самой смерти нашего героя. «Как кандалы, всюду волочу за собою большевиков и тоску»[556], — через полтора года в одном из последних писем признается он Николаю Рериху.

Верно оценив ловкую тактику победителей, Андреев углубился в анализ содержательной пустоты группы лиц, захвативших власть на его родине. «Большевики не только опоганили революцию, они сделали больше: быть может, навсегда убили религию революции. Сто с лишним лет революция была религией Европы, революционер — святым в глазах врагов. Даже у врагов — больше, чем у друзей. Первый частичный удар нанес Азеф, совместив в своем лице — пока еще только к изумлению мира — революционера и мошенника, простого мерзавца. <…> И то, что сделал Азеф в маленьком домашнем масштабе, то на мировой арене, в „планетарном масштабе“ повторил Ленин и большевики. <…> Ясно, что Бог ушел из революции и превратилась она — в занятие»[557]. Но отказывает Леонид Андреев стране Совдепии и в праве назваться адом, ибо что это за ад и что это за черти, «которые крадут друг у друга сапоги»? Итак, вынося за скобки многочисленные проклятия, которыми осыпает наш герой большевиков, отметим, что Леонид Николаевич довольно точно и политически прозорливо описывает Ленина как первого «функционера» революции.

Любопытно, что, делая вывод о том, что большевики предали идею народной революции, писатель формулирует сущность революции словами из нашего, современного политического обихода: «Лозунги Революции всегда общечеловечны. Для нее, как и для Бога, ценен всякий человек. Как сама восставшая Справедливость, она охраняет и любит каждого и устанавливает права человека. У нее нет любимцев, нет привилегий, нет сдобного куска для одного и мякины для другого. Свобода, равенство и братство». Принципиальным для Андреева стало и то, что «слово человек было выкинуто из большевистского словаря»[558]. Всякое человеческое существо и его право на жизнь, имущество и занятия стали рассматриваться в зависимости от принадлежности этого существа к тому или иному классу или клану. Так, перечеркнув права личности, Россия вышла из разряда цивилизованных европейских стран. Разумеется — развивает эту мысль Андреев — такой порядок вещей могла приветствовать лишь худшая, наименее развитая часть российского населения. «Новый „собиратель Руси“, он собрал всю каторжную, всю черную и слепую Русь и стал единственным в истории повелителем царства нищих духом» — вот к какому выводу приходит в тиши кабинета бывший главный редактор «Русской воли». И кстати, большевистский переворот лишил Андреева 140 тысяч неустойки, так как ликвидированное издание уже никто не только не собирался, но и не мог продать или купить.

Интересна реакция Андреева на ложную весть о смерти Ленина после покушения 30 августа 1918 года: «Злое ничтожество Урицкий и товарищ Ленин — убиты. Официальный бюллетень гласит о действительно тяжелом поранении Ленина, а по дальнейшим достоверным известиям он уже умер. Сегодня на пляже, на песке, я написал „Ленин убит“. Это мой венок и моя месть товарищу Ленину»[559]. Товарищ Ленин же отомстил господину Андрееву тем, что благополучно выжил и энергично продолжил «выпечку» диктатуры пролетариата… Но и наш герой не собирался складывать оружия, за полтора года эмиграции его усилия неоднократно едва не обретали реальную почву. Амбиции Андреева не уменьшались, за эти, отпущенные ему судьбой полтора года жизни писатель, несмотря на мучительное нездоровье, не раз выражал готовность занять пост «министра пропаганды» в каком-нибудь антибольшевистском правительстве, что во множестве плодились в те годы на границах России. Он чувствовал, что не просто может и хочет, а просто-напросто обязан возглавить идеологический «крестовый поход» против большевиков и Ленина: «Из разговоров добрых людей вытекает, что сейчас я — единственный голос России, который может быть всюду слышим»[560].

Летом 1918-го, когда положение Советов предельно ухудшилось, а политическая диктатура большевиков столкнулась с жесткой — внутренней и международной — оппозицией, Андреев — в глубине души не верящий в их поражение, хотя и жаждавший этого всей душой: «Конечно, как двухголовый теленок, как всякий монструм, биологически нелепый, большевизм должен погибнуть, но когда это будет?»[561] — всерьез подумывает о том, чтобы ехать на родину. Жадно ловя всякую весть о положении в России — русские газеты в 1918 году появлялись в Ваммельсуу раз в две-три недели, по-фински же говорила в «замке Лоренцо» лишь безграмотная прислуга, — Леонид Николаевич, как правило, черпает информацию из слухов. Так, услыхав, что дни диктатуры пролетариата сочтены, а Ленин и Троцкий бежали в Кронштадт, Андреев планирует, что, «когда полоса крови, крика и всей этой неизбежной грязи останется позади», он, обладая даром слова «поджигать сердца», станет архитектором возрождения Великой России. Но, увы, эти слухи оказываются ложными.

Зимой 1919 года, возмущенный известием о том, что державы-победительницы собираются усадить за стол переговоров все воюющие в России политические группировки, в том числе и «дикарей Европы, восставших против ее культуры, законов и морали», то есть представителей правительства большевиков, Андреев пишет свой знаменитый «Save Our Souls». Текст «S.O.S.»[562], вскоре изданный отдельной брошюрой с рисунком Рериха на обложке, был опубликован на многих языках.

Доказывая абсурдность и гибельность признания Страны Советов западными державами, еще раз перечисляя все преступления диктаторского режима Ленина против законов человечности, он уподоблял западные правительства Понтию Пилату, «умывающему руки» и отдающему Иисуса на страдания и смерть. Андрееву казалось, что это воззвание «телеграфиста на гибнущем пароходе» должно всколыхнуть общественность и журналистов Старого и Нового Света, он обращался не к правительствам, а к Человеку, именно к нему — простому французу, англичанину, американцу, «отдельному» итальянцу, шведу, индусу, «и кто бы ты ни был: среди всех народов существуют благородные люди и каждого человека я зову — каждого в отдельности!». Так, «движимый верою в человеческую благость», бросает Андреев в неизвестность и темноту свою «мольбу о гибнущих людях». «Если бы вы знали, как темна ночь над нами, слов нет, чтобы рассказать об этой тьме!»

Он звал простых граждан мира скорее «формировать батальоны», чтобы прийти на помощь гибнущей России. Строго говоря, Леонид Николаевич, который еще недавно «болел» гипертрофированным патриотизмом, — призывал иноземцев на свою землю, он требовал от иностранных держав: «идите на помощь людям, гибнущим в России». Но был ли наш герой так уж наивен в своем призыве? Начинался 1919 год — последний в жизни Леонида Андреева и отнюдь не последний, но, вероятно, самый неприятный и проблемный в политической жизни Ленина и большевиков. На молодую республику наступали Колчак с востока, Деникин с юга и Юденич с запада, однако им не удалось скоординировать одновременное наступление, и бывшие «оборванцы», умело организованные Троцким в Рабоче-крестьянскую Красную армию, обучающиеся на ходу, с переменным успехом сражались на всех фронтах…

Сам текст «Спасите наши души» произвел сильное впечатление на многочисленные эмигрантские комитеты «спасения», уже в середине февраля «S.O.S.» читала перед «узким кругом заинтересованных лиц» бывшая питерская примадонна — известная актриса Лидия Яворская, а вскоре читала опять — на вернисаже выставки Н. К. Рериха в Гельсингфорсе. Особый комитет по делам русских в Финляндии телеграфом (!) передал пятнадцатистраничный текст воззвания во Францию… Весной «S.O.S.» была выпущена отдельным изданием с предисловием П. Н. Милюкова в Англии. Статью перепечатывали почти все русские эмигрантские издания, о ней спорили, но — отнюдь не те, к кому обращал свой пафос Леонид Андреев. Отдельному итальянцу, шведу, индусу, американцу, французу и англичанину, казалось, не было никакого дела до «гибнущих душ». И — увы, текст этот, являющий собой, вне сомнения, ярчайший образец талантливой пропаганды, Россию не спас. Сам автор с досадой записал в дневнике через пару месяцев, что в европейском, а уж тем более — в мировом масштабе — статья не произвела «ни шума, ни движения, как псу под хвост»[563].

Что ж… остается признать, что пропагандистские усилия Леонида Николаевича, отнимая почти все его душевные силы, как правило, оканчивались ничем. Однако он не сдавался. После дней отчаяния снова приходила уверенность, что он — Леонид Андреев — не просто может и хочет, нет — он обязан идеологически возглавить «крестовый поход» против большевиков и Ленина: «Из разговоров добрых людей вытекает, что сейчас я — единственный голос России, который может быть всюду слышим»[564].

Поглощенный этой идеей, Андреев излагает свои мысли в письме живущему в Лондоне Павлу Николаевичу Милюкову и с присущим ему энтузиазмом и наивностью просит бывшего лидера кадетов добиться у Колчака назначения — его — Леонида Андреева министром пропаганды Всероссийского правительства, на что крайне изумленный такой постановкой вопроса Милюков отвечал Леониду Николаевичу, что ни с каким правительством он «в сношениях не состоит». Подобное письмо отправляет Андреев и в Гельсингфорс, где весной и летом 1919 года — накануне осеннего наступления Северо-западной армии на Петроград — полным ходом идет формирование властных представительств.

Эти усилия оказались более успешными, и весной 1919 года у Андреева начались переговоры с представителями Русского комитета. От этого претендовавшего на роль российского представительства Особого комитета по делам русских в Финляндии в Ваммельсуу приезжал сам его председатель — бывший министр вероисповеданий Временного правительства историк русской церкви Антон Карташев, входивший тогда в число «доверенных лиц» Николая Юденича. В то самое время генерал Юденич, получив особые полномочия и исключительное финансирование от Всероссийского правительства Колчака, спешно создавал в Хельсинки Политическое совещание — предвестник Северо-западного правительства, где и готовился взять портфель «министра пропаганды» неугомонный Леонид Николаевич.

В голове нашего героя уже складывалась последовательность необходимых мер: как, каким образом он может выполнить свою задачу — «убедить эти миллионы доверчивых людей», что при большевиках их ждет отнюдь не рай, а кровавая катастрофа… И вот он уже строит обширные планы: издание множества легкодоступных брошюр, выпуск «пропагандистских» спектаклей, заказ кинематографических сценариев. Он уже составляет списки авторов, которых хотел бы привлечь для «идеологических сочинений», список сотрудников будущего министерства. Ему чрезвычайно импонирует, что лично Юденич не выдвигает ни одного политического лозунга, считая своей единственной задачей изгнание большевиков из России. Ободренные телеграммой Карташева 23 августа 1919 года, Андреев и Анна Ильинична едут в Гельсингфорс (нынешний Хельсинки) для непосредственных переговоров, правда, «будущий министр» весьма приблизительно представляет практическую сторону вопроса. «Беру на себя целиком все дело антибольшевистской пропаганды… вступаю в здешнее правительство с портфелем министра пропаганды и печати… Живу, значит, либо в Ревеле — (штаб-квартира Северо-западного правительства располагалась в нынешнем Таллине. — Н. С.), либо где придется, езжу взад-вперед, ищу, настраиваю людей… получаю при этом гроши…»[565], — пытается нарисовать картину будущего наш герой в письме Рериху. Судя по другим источникам, претендовал Леонид Николаевич и на роль главного редактора официальной газеты «местного правительства» — «Русской воли» и «предлагал» положить себе зарплату в десять тысяч марок.

Но, оказавшись в Гельсингфорсе, Андреев немедленно понял, что глубоко ошибся, «…дело по разным причинам не выходит, и быть министром, к счастью, мне не придется», — пишет он матери 27 августа. Причина оказалась проста: некоторые близкие к министерству люди полагали, что Андреев «несносен, капризен, самовлюблен»[566], и категорически отказывались даже рассматривать его кандидатуру сколько-нибудь серьезно. Ата «мелкая», чисто журналистская работа, которую ему предлагали, совершенно не устраивала Андреева. К слову, тогда же, в августе, отказался от участия в этом правительстве и близкий писателю Антон Карташев.

Удрученный в который раз не оправдавшимися надеждами, Андреев, несмотря ни на что, стремительно разворачивает «план Б»: задуманная еще весной поездка в Америку для чтения лекций «против большевиков». Его ничуть не смущают фантастичность проекта, невозможность изъясняться на одном из европейских языков, полное отсутствие финансовых ресурсов, ни то, что он вынужден оставить в неспокойной Финляндии троих детей… «Уже давно доходят слухи, что в Штатах ко мне относятся очень хорошо, когда-то меня приглашали в турне и сулили огромный успех, а сейчас случается, что неведомый мистер из Кентукки вдруг присылает мою книжку для автографа»[567]. «Бороться словом с большевиками» Леонид Андреев намерен не только лекциями, но и через печать: и в июле, и в августе он строчит множество писем, в одном из них — своему давнему знакомому, американскому журналисту Герману Давидовичу Бернштейну — наш герой опять-таки с обезоруживающей наивностью просит «помочь указанием или приисканием такого лица, которое взялось бы, при известных гарантиях с его стороны, организовать эту поездку»[568].

Что ж… Андреев — как и в прежние годы — «любил все огромное»: в письмах родственникам и знакомым все чаще встречается презабавная антиномия: «либо я войду в здешнее правительство, либо поеду в Америку». Не смущаясь тем, что ни один американский импресарио пока что не торопился с вызовом русского беллетриста за океан, наш герой садится составлять лекции для «почтенных янки». В это же время из Англии от Николая Рериха, — ставшего в последний год жизни его ближайшим другом, — приходит предложение — ехать в Лондон, чтобы некоторое время работать там, усилиями Рериха был намечен и план доставки Андреева с семьей из Гельсингфорса в Лондон на английском военном корабле. Собственно сам характер работы и ее цели были туманны, определенно Рерих сообщал лишь о том, что новый неведомый издательский «проект» будет финансировать некий, проживающий в Лондоне, состоятельный русский сахарозаводчик.

Оба этих фантастических плана моментально соединяются в голове Андреева. Он спешно пишет Милюкову, чтобы договориться о личной встрече в Лондоне на предмет «сверки часов» перед своим «миссионерским» турне по Штатам: «передо мною сейчас стоит целый ряд чисто политических вопросов, где мое личное до известной степени уже расходится с общим… здесь я хочу просить от вас указаний, т. к. глубочайше верю в ваше понимание и опыт…» Милюков отвечает, что будет рад встрече и даже посылает будущему «пропагандисту» 78 английских фунтов на «подъемные». О чем же хотел говорить Андреев с главой конституционных демократов? «Между прочим (это пока в секрете), — сообщает он Рериху, — в Лондоне и в Америке я хочу вести переговоры о создании некоей новой партии, которая (тише!) должна будет вместить в себя кадетов под несколько новой окраской…»[569] И что же? Этот воистину «маниловский» замысел очень быстро приобретает реальные очертания. 10 сентября, когда отъезд в Англию уже принципиально решен, Андреев получает обнадеживающую телеграмму из Нью-Йорка, кажется, его турне по Америке может состояться, но… Помните, как уехал в Америку один из героев Достоевского — Свидригайлов? Вот так и Леонид Николаевич: 12 сентября его не стало.

Так внезапно — на одном из интереснейших моментов — закончился диалог Андреева с Лениным и большевиками, диалог, начавшийся еще в окопах германской войны, когда над головами солдат летали не только выпуски «Солдатской правды», призывающие воюющих к дезертирству, но и листовки с воззванием Леонида Андреева, заклинающие, что вне победы — для них нет спасения… Был ли Леонид Николаевич выдающимся пропагандистом? И да, и нет. Его красивые формулы, зримые, порой — диковинные, порой — даже фантастические образы, думаю, оказались слишком сложны для тех, кому они были адресованы. Андреев был всегда честен. Так, объясняя русскому народу гибельность философии «пораженчества», Андреев безжалостно ставил перед ним зеркало. «Уже давно богаты, умны и свободны наши соседи, а мы все так же нищи, убоги, темны и невежественны, как во времена Рюрика; у них — пути и дороги, а мы все по пояс сидим в невылазной грязи», — писал он в «пропагандистской статье „Горе побежденным“». К тому же Андреев слишком волновался, он не просчитывал, а проживал каждый свой текст и от этого его язык становился сбивчивым, он торопился объяснить, многословно доказывал каждый свой тезис, споря не только с воображаемым противником, но и сам с собою…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.