ГЛАВА ВОСЬМАЯ

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Положение на Черноморьи.

Клубок событий и переживаний. Дни и ночи — сплошь. Дни, как недели. Могучая энергия, несокрушимая воля.

Город был празднично настроен. Толпы гуляющих переполняли главную улицу, а Илья проносился на машине, надвинув английскую фуражку на лоб, чтобы ее не сорвало рассекаемым воздухом. Он был серьезен, а с тротуаров доносились нежные, как звуки колокольчика, голоса восхищения: «Какой молоденький командующий!» Ах, если бы они знали, как жаждал он близости к этим милым девушкам, отдохнуть от кровавой действительности!..

Он появляется в театре — и прорываются рукоплескания. Он говорит о победах, о близком торжестве революции, вслед за ним выступает жгучая артистка, читает стихи, посвященные ему, но он уходит с группой военных: ему нужно на фронт.

Слава. Но он — коммунист. Вправе ли он срывать цветы недосягаемого? И Илья застенчиво прячется от глаз, избегает показываться на улицах, в театре.

Вечерами в штабе фронта было весело, шумно. Каждая весть о победе вызывала бурю радости, ад’ютант садился за пианино, Илья схватывал скрипку, и штаб наполнялся бравурными звуками интернационала или зеленой марсельезы.

Пришли сведения из Новороссийска: группа офицеров намеревается бежать на палубном катере в Геленджик, спрашивает, что их ждет. Им передали, чтобы смело катили — и те прибыли, недоверчивые, чуждые, но вместо сурового допроса они услышали в штабе странные, новые звуки интернационала. На вопрос Ильи одному из них — почему он сдался так поздно — тот ответил:

— Я не мог пойти на измену даже тому движению, которое осуждал.

И в этой фразе Илья почувствовал его трагедию борьбы чести с рассудком.

Но эти вечера были кратковременны. Приходило тревожное сообщение — и Илья в ночь, непогоду мчался на фронт.

В Кабардинку. Там — батальон на позиции, батальон в резерве и батальон на горе. Мешок. В него приглашают белых. Они наседают, но у зеленых — новые пулеметы, стреляют без задержек. Два орудия обстреливают узкий коридор впереди Кабардинки.

Там командовал боевым участком командир седьмого батальона, а Илья мотался между Кабардинкой и Геленджиком. Со всех сторон к нему летели полные тревоги донесения: «Белые наваливаются — помощи!» А он мог только приказывать держаться до последнего, потому что у него резервов не осталось. На участке Петренко в подгорных станицах проходили на Туапсе войска белых, утопая в грязи и вспухших речках.

Они пытались вначале пройти от Екатеринодара кратчайшим, удобным путем через Джубгу, чтобы итти по Сухумскому шоссе на Туапсе, оставить за собой побережье и соединиться с войсками, отступающими на Новороссийск. Шкуро подошел к Шабановской и передал по фонопору в Джубгу Петренко требование пропустить его войска.

— Вы должны быть нейтральны.

Но Петренко — старый горный волк, привык полагаться не на своих непобедимых орлов, а на хитрость; он не растерялся и ответил:

— У меня 20 видных офицеров-заложников. Если пойдете — всех расстреляю.

И для большей убедительности передал трубку одному из пленных офицеров, работавших у него в штабе. Тот начал просить Шкуро пощадить их. Тогда Шкуро предложил офицеру передать трубку Петренко и заявил ему:

— Даю честное слово генерала, что не трону вас, пойду на Горячий Ключ.

Видимо, Шкуро не улыбалась перспектива лезть с массой беженцев в горы, занятые враждебными красно-зелеными, и он предпочел итти к дружественным войскам Вороновича.

Так или иначе, но вся кубанская шестидесятитысячная масса потащилась по невылазной грязи подгорных станиц в сторону Туапсинской железной дороги. И непобедимые орлы Петренко в победном восторге подбрасывали под облака свои постолы.

Шкуро вел два кубанских корпуса и донской корпус генерала Старикова. Разбил зеленых под Индюком и два дня сидел в недоумении, куда скрылись они. 24 марта занял Туапсе. Вся масса войск и беженцев хлынула в сочинские владения Вороновича, командующего без армии, в республику без республики, а часть отрядов белых пошла берегом на север. Они уже продвинулись до Ольгинки, за 30 верст от Туапсе, но зеленые стянули туда силы и заняли очень удобные позиции.

Рязанский был смещен. Командующим несуществующей армии был назначен Норкин, человек в приплюснутом кепи.

А на Кубани лавина белых катилась вдоль гор в сторону Новороссийска, не смея задерживаться, ввязываться в борьбу с этими загадочными зелеными, которые нападали на них на всем пути отступления.

Сначала оторвался от стоянки и увлекся за белыми Пилюк со своим отрядом. Под Холмской пристал конный отряд Усенко, невероятно выросший и занимавший самый лучший и широкий подступ в горы. Белые сбились у Абинской и Крымской.

А там ожидали их два батальона Пашета. Они пришли вовремя. У них телефонная связь через перевал с Геленджиком. Остановился Пашет в Эриванской, принял парад от местного отряда казаков, двинулся на Шапсугскую. Горчакову приказал занять Ахтырскую и Абинскую совместно с отрядом «Гром и молния».

Но командир «Грома» Куй-беда скрылся, а начальник его штаба послал Пашета под такую мать: сами сегодня в дивизию вырастем (Зелимхан ведь с ними! Да!). Так оно и получилось. Пошел Горчаков под Абинскую, а оттуда Куй-беда гонит два донских полка, как стадо баранов на водопой. Нагнали массу обозов. Наскоро переименовали пленных казаков в красно-зеленую дивизию и навеселе пошли к Новороссийску.

А Пашет в этот же вечер соединился с красными. Парад провели. Старые зеленые плакали. Пошел вместе с ними на Новороссийск, а партию ребят человек в 150 оставил «почистить» резервы «Грома с молнией». Отряд постарался, даже, якобы, перестарался. Человек десять генералов, немало офицеров «списал в расход», добрался было и до штатных сотрудников «Грома», да они разбежались.

Масса войск красных понеслась к Новороссийску. Все потеряли головы от честолюбия, всем хотелось первыми достигнуть финиша в соревновании.

А на кабардинском участке пробивалась чеченская дивизия. Ночью в поселок пришла делегация от имени двух тысяч чеченцев. Передает зеленым требование пропустить их мирно на родину.

Командир батальона предлагает им:

— Товарищи, с оружием мы пропустить не можем. Вам оно не нужно, сдайте его — и тогда проходите.

Снова день боя. Впереди — грохот стрельбы, в Кабардинке — стоны раненых, трупы убитых.

Солнечный пыльный день. На горе, в тылу показалась группа конницы с красным флагом. Что это: не вероломство ли чеченцев? Разведка поскакала к ним. Оттуда навстречу скачут двое с флагом.

Это старший поста в Афонке привел группу всадников Красной армии. Илье представляется комбриг, маленький, калмыковатый. У него на груди красный бантик, орден Красного знамени за взятие танка штурмом. Илья видит впервые эту награду, он смотрит на комбрига, как на полубога, а тот заявляет:

— По приказанию начдива, прибыл с конной бригадой в ваше распоряжение.

Илья делает жест скромности, просит его принять на себя командование кабардинским участком. Оба уступают и молчаливо признают, что первенство здесь может принадлежать лишь зеленым, хозяевам гор. Но делить, собственно говоря, и нечего было: зеленые лежали в цепи, и оставалось лишь доставлять им патроны и питание, убирать раненых и убитых. Боевая задача упростилась до последнего: сдержать напор белых.

На следующий день пришла в Геленджик вся конная бригада в 400 сабель. Запыленные, оборванные, одетые кто в военное, кто в пиджаки, в войлочных шляпах они выглядели предприимчивыми, неустрашимыми путешественниками.

Снова парад, солнечная радость, стройные ряды прекрасно одетых зеленых. Гремят два их оркестра.

Илья с балкона верхнего этажа штаба говорит речь. Море народа. Женщины плачут, старые зеленые смахивают случайно появившуюся слезу.

— Полтора года зеленые вели борьбу в тылу врага, не получая ниоткуда помощи. Они жили в диких ущельях, в норах, питались, как звери. Они вели героическую борьбу в стане врага, их предавали, уничтожали целыми отрядами и все-таки не сломлен был их дух. Выросла грозная, четырехтысячная армия, которая заперла горы и не пустила в них белых. Белые шли на Москву, полагая, что Красная армия впереди них, но Красная армия — во всем мире, Красная армия это — вооруженные рабочие и крестьяне. Разве можно победить эту армию? Никогда!..

И гром оркестров, гул криков ура сливаются в буре ликования. Командиры Красной армии отвечают, что они еще под Воронежом слышали о зеленых в горах Кавказа, что это вселяло в них дух бодрости, побуждало итти скорей на выручку восставших.

И после парада — на фронт, где решалась участь кампании.

Соединение Кравченко с красными.

Отряд Кравченко, побывав в Анапе, вернулся в Раевскую. Но подошли красные. Начались парады. Слезы, восторги… Потом, обнявшись, они пошли вместе в Глебовку. Заметили их зеленые Абравского полуострова, подумали, что на них наваливаются тучи белых — и выстроились в цепь. Но вместо боя начали обниматься и слезами обливаться. Провели в районе Дюрсо-лоток парад.

Потом Кравченко за компанию с красными прошел в Абрау, где они на-пару вырубили гарнизон белых человек в 200, из которых половина была калмыков.

На следующий день, 25 марта, ночью, отряды Кравченко пошли на Федотовку и Васильевку, и на рассвете заняли их. Вслед за ними шла кавдивизия.

Весь следующий день красные стягивали силы для удара на Новороссийск, откуда белые отстреливались из орудий.

Взятие Новороссийска.

Белый Новороссийск метался в бреду, доживал последний день. Таборы обезумевших беженцев, толпы опустившихся, растерянных военных запрудили улицы и переулки города. Среди беженцев были и хорошо одетые с семьями купцы, интеллигенты, были и простые, бородатые старики донцы и кубанцы с выводками детей на повозках. Куда их несло этим мутным потоком? Впереди — море. С ужасом начинали отрезвляться казаки от пьяного угара двухлетней бойни, начатой с «Христос воскресе», с колокольным перезвоном, в сверкающих лучах майского солнца.

А теперь… Пасмурный день… Моросит дождь, хлюпает жидкая грязь. Перекатывается волной паника по бесконечным таборам; сгрудились к берегам косоглазые, одутловатые калмыки с калмычками в китайских балахонах: где же та гребля, по которой обещали им переход через море в блаженные края? И отчаявшиеся калмычки бросали своих детей в море, не имея сил вынести их голодного крика.

На пристанях толпы людей, потерявших жен, детей, отцов, лезли на пароходы, затаптывая слабых. Громадная станция была забита составами поездов со снарядами, винтовками, мукой, шоколадом, артиллерией, обозами. Улицы были преграждены танками, броневиками; за городом грохотали орудия. По шоссе проносились толпы беженцев, подводы, пешие, конные войска белых.

Пришла ночь, скрыла, от мира страдания человеческого месива, унесенного мутным потоком в море. Только стоны, вопли и глухой рокот переливались через обступившие вокруг задумчивые горы.

Загрохотали чудовищные взрывы, затряслась земля, взвились вулканы в черное небо… Ослепительно сверкали огни… Горели склады, горели составы поездов, взрывались снаряды, трещали взрываемые патроны…

Город опустел. Но где же таборы, где масса войск?

Донская армия с несколькими тысячами офицеров, с бесчисленными таборами пошла берегом на Кабардинку, пробиваться к Туапсе. Для них нехватило пароходов.

Утром, 27 марта, со всех сторон повалили в город красные, зеленые. Война кончилась. Войска ликовали. Толпы устремились к складам, спасать из огня добро.

Бой под Кабардинкой.

А перед Кабардинкой изнемогали в борьбе 900 зеленых и 400 красных.

26 марта шел ожесточенный бой, стоны раненых будили малодушие; пароходы, как пчелы из гудящего улья, выплывали один за другим из Цемесской, Новороссийской бухты и удалялись, таяли за горизонтом.

Ночью зеленые наблюдали из своих позиций в Кабардинке за таинственным, пылающим в пожарище Новороссийском, слышали гул взрывов, рокот масс и успокаивали себя тем, что о них, зеленых, уже все забыли: и красные, и белые.

Илья на своем свинцовом богатыре стоял на высоком обрыве и напряженно вслушивался в звуки города, стараясь угадать, что происходит там и что ему нужно предпринять. Два дня впереди Кабардинки зеленые сдерживали напор белых, два дня он не спал, отлучался в Геленджик лишь для парадной встречи бригады красных, но не чувствовал усталости, налит был энергией, как пламенем.

Опять пришла чеченская делегация, уже от семи тысяч белых. Требуют, чтобы их пропустили с оружием на родину.

Им предложили сдаваться.

А на заре, 27 марта, воспользовавшись прекращением боя, чеченцы ворвались в окраину Кабардинки, но их смяли резервные части, с гор их засыпали из пулеметов и винтовок — и они бежали назад, в свой мешок.

27 марта, после сдачи Новороссийска, здесь продолжался бой. В мешок набилось месиво людей, и два полевых орудия зеленых метали в это месиво снаряды.

Новороссийск замер, только клубились над ним тучи дыма. Море волновалось. Разгулялся моряк.

Вдруг отдаленным громом докатились взрывы — и стая пароходов выплыла из Цемесского залива в открытое море, разойдясь веером и озираясь стаей волков… Выплыло и чудовище, громадная, плавучая крепость, дредноут.

И вся эта стая, уйдя от опасности, остановилась в раздумье и начала бестолково шататься у берегов. Дредноут дремал против Кабардинки, миноносцы кружили около Пенайского маяка, другие пароходы уплывали в сторону Геленджика и дальше, словно всматриваясь и стараясь разгадать, что происходит там. Подводная лодка шаталась под самой Кабардинкой, на волнах закачивалась баржа, покрытая горой темных шаров. Что это значит? Почему покинули эту свалку людей?

Орудия зеленых стреляли опасливо, редко, чтобы противник с боевых судов не открыл их и не засыпал снарядами. Бой на позиции не ослабевал. Но почему не бомбардировала зеленых из орудий эта флотилия белых? Почему молчал дредноут? Раз-другой плюнет — и мокрое место от Кабардинки останется.

Или не хотели озлоблять зеленых и красных, когда осталась последняя ставка, почти безнадежная, — прорваться в сторону Туапсе? Или не знали, что творится на фронте, полагая, что казаки своей массой войск смяли зеленых и прошли дальше, а здесь выжидали обозы беженцев? Или морская качка мешала, или не решались стрелять, не зная, где цепи зеленых, или, наконец, не могли стрелять, потому что цепи зеленых были вплотную у цепей белых?

Приближался вечер. Бой продолжался. Большие транспортные пароходы, видимо, разуверившись в смысле ожидания, затаив острую людскую скорбь, поплыли в багрово-туманную даль запада. Дредноут дремал, миноносцы и мелкие суда кружили у Пенайского маяка, подходили к берегу. А там выросла темная толпа.

Что там происходит? Забирают ли офицеров, или договариваются? Или митингуют казаки?

Надо вставить свое веское слово, надо помешать погрузке офицеров, прекратить переговоры! — и Илья приказывает выкатить два орудия из-за прикрытия вперед, на возвышенное место — и стрелять в людскую гущу прямой наводкой. Но орудий все нет. Снова посылает ординарцев, снова ждет. Атмосфера накалена. Орудий все нет. Он взбешен, сам скачет, наскочил галопом на выехавшего навстречу начальника батареи — лошадь его едва не свалила другую — и сразмаху начал хлестать его плетью: раз! другой!

— Застрелю! Сейчас же выкатить вперед!

Вынеслись галопом лошади, запрыгали за ними орудия, зарядные ящики. Вмиг установили орудия — и оглушительный грохот выстрелов вызвал взрыв радости и смеха зеленых. Полетели снаряды в толпу, на Пенайский мыс — и там начали взлетать густые, огненные фонтаны взрывов.

Миноносцы опасливо стали удаляться от мыса, толпа поредела. Надвигался сумрак. Дредноут повернул в открытое море, за ним устремились миноносцы и мелкие суда.

Зеленые в Кабардинке хохотали во все горло, кричали, пели, издеваясь, будто их могли услышать с судов:

«Последний нынешний денечек!»…

Опустело море, побагровело, потемнело. Лишь покинутая, выгруженная баржа чернела, как обломок потонувшего корабля, как намогильный памятник…

Бой ослабевал. Наступила темнота. Стихла стрельба. Пришла делегация — несколько донских офицеров без погон. От имени 18 000 донцов. Сдаются.

Тесная комната хаты. Илья всматривается в родные лица донцов, вслушивается в их ласкающий его слух говор, расспрашивает, кто и откуда они, сообщает, что и он — донец, но иногородний.

Ночь. На полу, скорчившись, сидят делегаты-офицеры и их победители, зеленые. Хотят чуть вздремнуть до утра: предстоит большая работа по приемке оружия.

После разгрома.

Рано утром Илья выехал вместе с комиссаром, ад’ютантом, Георгием, и несколькими кавалеристами в Новороссийск.

Принимать от сдавшихся было нечего. Склоны гор и шоссе до цементных новороссийских заводов представляли ужасное зрелище. Вначале путники увидели брошенные, исковерканные пулеметы, разбитые орудия; затем поехали по шоссе, заваленному обнаженными шашками, разбитыми винтовками, изломанными седлами, развороченными чемоданами; везде пестрели листки изорванных дневников (в армиях Деникина каждый доброволец, считая себя культурным человеком, старался вести дневник). Склоны гор усеяны были стадами истощенных, загнанных, умирающих без воды лошадей. На много верст шоссе было закупорено: по одну сторону стояли казаки, а против них — красные и зеленые. Между вчерашними врагами шел тихий, умиленный разговор, что не мешало однако выгружать из мешков, чемоданов, карманов побежденных награбленное.

Группа наших всадников с трудом протискивалась сквозь толпу. Их без конца останавливали красноармейцы, предлагая сдать оружие. Нужно было каждый раз называть себя штабом командующего, что однако никакого впечатления на них не производило.

Затем потянулись таборы беженцев. К цементным заводам шоссе стало свободнее. Кое-где валялись закоченевшие трупы лошадей, людей; лежал калмык с разваленым шашкой черепом.

Проехали цементные заводы, выехали на Стандарт к пристаням — гнойная грязь, зловоние от трупов лошадей, чад умирающего пожарища. По вагонам лазали мародеры, лазали красноармейцы, встречались и зеленые, знавшие Илью и стыдливо улыбавшиеся ему. Они не видели в этом ничего дурного: все равно пропадет, сгорит, а там много ценного — белье, одежда, шоколад, папиросы, — как не соблазнишься всем этим?

Приехали в город. Отвели им номер в гостинице. Илья отправился в штаб IX армии, который прибыл в этот же день.

На улице, у одного из домов, увидел оскорбивший его красный флажок, на котором коряво было намазано: «Штаб зеленой армии». Кто-то опередил, занял почетное место. Посреди улицы стояла мертвая, неподвижная фигура Зелимхана в генеральской шинели с красной подкладкой. Его «штаб дивизии» тоже в Новороссийске.

Поднялся Илья на верхний этаж в штаб армии, долго сидел опустившись, ожидал приема. Напряжение его рассеялось, он ослабел, пробирала сырость. Вокруг суетились, шумели; назойливо трещала машинка, режуще звенел телефон.

Стремительно вышел молодой, стройный, изящный блондин, командарм IX. Он отдает приказания быстро, решительно, возражений не терпит, не слушает. Он приказывает послать несколько отрядов с пулеметами очистить от беженцев улицы и разогнать мародеров со станции. Ему докладывают, что уже послали, человек пятнадцать расстреляли, но он требует еще послать, чтобы порядок был восстановлен немедленно.

Илье стало грустно при мысли, что два-три десятка красноармейцев погибнет теперь, когда они достигли цели, пронесли свои головы через годы войны. Еще тяжелее было сознавать, что в их числе будут расстреляны и зеленые, которые вчера-позавчера плакали, встречая Красную армию, которые погибнут, не понимая, в чем они провинились.

Жестока логика войны.

Илья подошел к командарму, представился. Тот предложил ему написать рапорт о своей армии и ее прошлом.

Илья сел за стол, на клочке бумаги в двадцати строчках изложил всю историю армии, передал начальнику штаба — и удалился. К вечеру он совсем ослабел. Ад’ютант его сбегал к командарму и тот распорядился дать машину норвежского консула.

Шоссе было освобождено от пленных, от винтовок и шашек, машина летела вихрем — и к ночи доставила совершенно больного Илью в Геленджик, в его штаб.

Там было пусто и мертво. Армии не осталась, донесений не поступало, начальник штаба скучал. Его большой штаб рассыпался, несколько машинисток самоуволились. Вот он — самый слабый момент борьбы.

Как после пира: все заброшено, никому не нужно.

За новой работой.

Борьба не была закончена. В горах стали появляться мелкие отряды белых. Но без проводников там не пройдешь, горной деревушки не минешь, чтобы хоть что-либо поесть. Они забирались в деревушки, а жители там все вооружены были, обезоруживали эти мелкие отряды белых — и расстреливали их.

Чеченская дивизия из-под Кабардинки исчезла. Она могла сбить части Петренко и помочь Шкуро, могла навести панику в Новороссийске, могла, наконец, составить мощное ядро белой партизанской армии.

Отряд в полтораста человек, оставленный Пашетом в Шапсугской, «почистив резервы» «Грома и молнии», навеселе шел в Новороссийск. Нарвался на бивак чеченцев, предложил им сложить оружие, те просили отложить до утра и, когда зеленые, поверив им, расположились спать, чеченцы налетели на них врасплох и разогнали. Несколько дней лазали вокруг эти зеленые, собирая силы и пытаясь все-таки взять чеченцев и не дать им скрыться. Тут на помощь пришел из Геленджика Орлик с восьмым батальоном — и чеченцев обезоружили.

Части Петренко соединились с красными позже всех. Шкуро наседал на него, но подошедшая 30 марта Таманская бригада погнала белых за Туапсе в сочинскую дыру.

В Новороссийске тем временем наскоро переписывали белых, выдавали им справки и распускали их по домам, чтобы они там явились ближайшим властям на учет. Более подозрительных группировали и отправляли в крупные города в лагеря.

Многие совсем не регистрировались, а просто назывались зелеными или красными и покатились назад с отхлынувшей волной войск и беженцев. Весь путь двух лавин, белой и красной, катившихся к морю и возвращавшихся обратно, представлял собой широкие, изрытые, залитые весенними дождями дороги, усеянные трупами лошадей, изредка людей, брошенными повозками, тачанками, двуколками, ящиками снарядов, орудиями, свернутыми в грязь.

Борьба не окончилась. Белые еще имели корни на Дону и Кубани; около 50 000 их перебросилось в спокойный уголок, еще не зараженный красными, в Крым. Но Красная армия распухла от влившихся в ее ряды и еще не переварившихся казаков и офицеров.

Заработали провокаторы, предатели, карьеристы; полезли в учреждения, начали под шумок расхватывать высокие кресла. Скромные герои брались за любую работу, а трусы стали «героями» и драли горло на собраниях: «За что бор-р-ролись. За что кр-р-ровь проливали!» — и в доказательство показывали барохло, в котором они прятались по норам. Хорошо одетые зеленые об’являлись ими примазавшимися белыми, которые только два-три месяца повоевали, когда белые уже будто бы не сопротивлялись. Все новороссийские обыватели об’явили себя подпольниками. Ведь они жили в стане белых. У каждого был знакомый зеленый, которому он когда-либо давал закурить, и которого он не выдавал белым.

Зеленые ходили именинниками, переживали беззаботные дни детства. Не хотелось работать — хотелось отдыхать, праздновать. Так хорошо: весна расцветает, солнце разливает сияние и тепло.

Но жизнь ставила новые задачи, втягивала людей в водоворот работы. В только что созданных учреждениях была беготня. Люди задыхались под бременем обязанностей, за все хватались, путали, противоречили друг другу, спорили, ссорились. Учреждения были похожи на места паломничества, куда приходил каждый поглазеть на работу вновь изобретенной машины, у всех было какое-нибудь дело, каждый осаждал с просьбами.

Началась новая эпоха.

Кубанцы в гостях у Вороновича.

В Сочинском округе продолжали хозяйничать кубанцы и донцы. У них ведь армия, а у Вороновича что: у него в руках постолы его крестолюбивого воинства.

Прибыла в Сочи Кубанская рада, прибыл атаман Букретов, прибыл и Шкуро. Воронович гостей своих холодно встречает: «В моей республике просьба не сорить и окурков не бросать: у меня образцовый порядок и по улицам цветники. Можете убедиться лично». Те сперва не поверили в государственные способности Вороновича, прошлись по улицам Сочи — и в самом деле, образцовая страна: пальмы перья растопырили, лавровые деревья с лакированной листвой консервами пахнут, жирные кактусы стальные листья развернули, гордые кипарисы за заборами выстроились — ну, просто рай земной, на что вам и небесный. И везде дощечки: «Просьба не сорить и окурков не бросать».

И преклонились пред величием Вороновича, и дернули воззвание к непобедимому, крестолюбивому курортному крестьянству: примите в гости — век будем за вас молить. Насчет чего-другого — не беспокойтесь: никаких завоевательных целей не преследуем и даже гарантируем всякую неприкосновенность.

Пока там паны договаривались, ручку друг другу потряхивали, казаки кубанские — народ все простой, некультурный, привыкший к просторам, — рассыпались табором по всему городу и в цветниках распустили коней на попас. Кони диву даются заморским кушаньям: пальмы, как камыш, жесткие; кактусы — колючие, слюнявые; лавровые листья противные. Однако не сдыхать же им в таком раю — и обгрызли пальмы — остались торчать перышки, как у драчливых петухов; обгрызли всю зелень, начали заборы поедом есть.

Обглодали саранчей все побережье от Туапсе до грузинской границы. Казаки же под предводительством своих офицеров принялись искать на пропитание. Сперва начали давить масло из курортниц, — потом в сундуки и закрома их полезли, потом за картошкой в горы отрядами пошли. За неделю все поели — и начался голод.

Хорошо, что хоть войны не было, а то бы получилось то, чем пугал своих зеленых Илья еще с декабря, когда фронт был за Харьковом. Теперь его зеленые косяки коней себе заводили, по распискам Зеленой армии деньги получали, отдыхали, животы за пояс выпускали, чтобы и им свобода была, а здесь одураченные Вороновичем зеленые за хатами прятались, глядя, как казаки баб их щупали, как забирали поросят, коров, вывозили последние запасы.

А кубанское правительство воззвания рассылает, успокаивает: «Правительство стоит на страже и не допустит ни одного случая беззакония».

Начальство военное в Ривьере кутило, собиралось опять на Москву итти, только без Деникина. Шкуро, хоть и бандит, но если ему ведра два воды вылить на голову — протрезвится обязательно и за вождя сойдет.

Потом члены кубанского правительства поехали в Грузию, просить принять в свои об’ятья родственных кубанцев, да Шкуро всю игру испортил. Какой из него дипломат, когда он языком разучился ворочать, а привык разговаривать шашкой да бутылкой. Так он во время попойки в Ривьере возьми — и разговорись, да так горячо, как нормальный. Может, спьяну и язык к нему вернулся. Черноморское, говорит, побережье, севернее Туапсе — заросло диким, колючим хмеречем — не подходит, это — раз; побережье от Туапсе до грузинской границы выглодали — голодно и тесно, это — два; остается благодатный, нетронутый уголок меньшевички грузинской — Сухумский округ. Почему не попытать счастья?

Ну, после такой дерзости, меньшевичка прекратила всякие сношения с членами кубанского правительства. А Деникин из Крыма шишь кубанцам показывает: лопать хотите? — не дам, пока не подчинитесь. Шкуро — с удовольствием. Куда ему теперь? Стекло глотать в ресторанах? Начал англичан просить перевезти его войска в Крым. Англичане обещали и не только погрузить, но и прикрыть погрузку эскадрой.

Но Шкуро снова фокус выкинул: продал за границу общественный запас табака. Воронович по обычаю пустил ноту к англичанам в Батум, но они опять оглохли и его ноты не услышали.

И так просидели весь апрель. Красные тем временем Туапсе заняли, накопили силы для удара и 30 перешли в наступление.

Кубанское правительство, усвоившее, как известно, дурную привычку одним махом целовать и спереди, и сзади, договорилось с красными о сдаче войск и беженцев им, а с англичанами и Деникиным — об отправке войск и беженцев в Крым.

Эскадра начала прикрывать их отступление за Адлер, где должна была производиться погрузка на суда. Стреляли по красным и дредноуты из тяжелых орудий. Но красные все-таки перли, потому что горы снарядами не прошибешь, а шоссе-то идет среди гор. Поэтому погрузиться успела только часть войск и беженцев, главная же масса их осталась и вернулась к родным хатам. А кубанские деятели, никому ненужные, отправились к милой меньшевичке грузинской заливать вином свое горе лютое.